Неформал Женя и его мать
Где сейчас проживает Евгений и чем он промышляет, мне неизвестно.
Я познакомился с ним лет около десяти тому назад. Мы неплохо общались и почти было подружились. Он, как и большинство вдохновенных натур, пребывал в постоянном творческом поиске себя и однажды нашел-таки себя в пределах нашего сельского прихода. Расцвет сил, голубые глаза, светлые ресницы, остриженные без малого «под ноль» волосы, в безбожно продырявленных ушах масса различных сережек, на черной майке — череп. Наколотые синие запястья, кило звенящих побрякушек... Он объяснял все это просто: «панк-рок в ушах по жизни». А на мой вопрос «зачем?» отвечал однозначно: «Я в натуре нифер». Неформал, значит. Господь не обнес нифера талантом. Женя слыл классным барабанщиком, постоянно участвовал в различных рок-репетициях районного уровня. Это если трезвился. Вот только почему-то до выступлений трезвым никогда не доживал, и очередной коллектив с нифером Женей прощался.
В церкви Женя появился в свой внезапный трезвый период жития. Его добрейшая душа расположила к себе всех прихожан, и больше всех Жениному воцерковлению радовалась его мать, тоже прихожанка. При храме ему сразу отыскалось дело — я его, как профессионального музыканта, определил в звонари. Помню, когда мы вдвоем впервые поднялись на колокольню, он загрустил от того, что обнаружил там всего-то четыре несчастных кампана. Но немного постояв в грустной задумчивости, он быстро просветлел, спросил, где найти веревок, досок и молоток с гвоздями. Тем же вечером наш новый звонарь Женя уже созывал христиан ко всенощному. Какой бесподобный панк-звон накрыл тогда наше село! Я, помню, поднялся к нему и узрел процесс творческого делания: неформал восседал на самодельном стуле, его правая нога как будто «давила бочку», левая — хет. Руки приводили в движение языки двух малых колокольчиков, и казалось, что он сжимает не веревки, а барабанные палочки. «Кайфец! Лабаем!» В такт своей новой музыке он мотал лысой башкой и был счастлив.
Не сразу, но все же его звон утратил роковые и джазовые «сбивки», стал походить то на ростовский, а то и на киевский. Железяки покинули изрешеченные ушные раковины, череп исчез с футболки. Со временем Евгений обрелся на клиросе и наш маленький хор зазвучал. Однажды, в светлый летний праздник, Женя даже причастился. Прихожане его хвалили, мать не могла нарадоваться...
Собственно, своеобразная радость матери все и порушила. Ранней осенью на столе в церковной крестилке я обнаружил потрепанный акафистник, тот самый, что за год до этого ей вручил. Она тогда жаловалась на сыново поведение, просила помощи в борьбе с ним. «Берите, — говорю, — акафистник и каждый вечер упорно читайте. Битва “за пьянку” еще никого не выручала. Зато молитва помогает. Всегда. Тем более — родительская. И боритесь, пожалуйста, не с ним, а... сами знаете, с кем». Она тогда упиралась, мол, слепая, «читать неграмотная». Просила его просто поругать... В ответ я вытряс из нее обещание ежедневно за Женю молиться. И вот теперь эта книга ко мне вернулась. Я попытался было уговорить ее не оставлять ежедневное молитвенное чтение, но в своем счастливом упрямстве она оказалась слишком сильна. «Чуть не ослепла через этот акафист. И так, — говорит, — хорошо получилось».
Хорошо получилось, кто ж спорит...
...С Воздвиженья зарядили дожди. Холодные, настоящие осенние. Желтые березы потемнели. Певчие с утра промочили ноги и чихали, долго не могли настроиться на службу. Без Жени у них что-то не ладилось. Пономарь Семеныч сообщил, что днями встретил Евгения в подозрительной компании. «Кривой, — говорит, — череп во все пузо, хотел мне свои барабаны пропить». Выходило, что наш нифер снова творчески ищет пропавшего себя. Его мать простояла воздвиженскую службу в углу. Мрачная, глаза заплаканные. Уставшая после всенощной нервотрепки с Женей. Она дождалась меня и попросила подмоги:
— Вы уж, батюшка, как-нибудь бы с ним... Поругайте... Измотал.
— Ну а может, все-таки акафистник? — говорю. — Точный метод ведь, проверенный.
— Нет. Это... Лучше так, объясните обормоту... отец его от водки... и этот щас, за ним... Того, бывало, материла-материла, все без толку... теперь этот бы не тово... Вы же посещаете тюрьму, взяли бы его с собой. Поглядел бы он, до чего доводит... увидит, может обратится. А акафист шибко уж... здоровья нет.
Я не обещал ей, что экскурсия за решетку поможет Жене. Кому тюрьма помогала? Вот только слезы матери... Смалодушничал.
По дороге в тюрьму я заскочил за Евгением, когда он еще не просыпался. Сопроводить меня он согласился с удовольствием. Даже серьги из ушей повынимал и нарядился без черепа. Мой пропуск позволял провести с собой помощника, и Женя в тюрьме помогал петь молебен, читать правило ко причащению. Словом, пономарил как должно. А еще успевал общаться с сидельцами. На воле бывалые круты в своих компаниях, потому что сидели. А там все по-другому — бедолаги имеют жалкий вид и положение их весьма унизительно. Убедительное зрелище. «Пусть его, — думаю, — поглядит, может, что поймет и без моих комментариев». Лучше один раз увидеть...
Он и вправду увидел. Обратной дорогой мой спутник находился в оптимистическом возбуждении. Ерзал на своем боковом сиденье, глаза светились. Пока ехали по городу, он еще молчал, но когда машина побежала вдоль облетевших березок, он разговорился. Впечатления действительно получились глубокие, только...
— Это ж... я в зоне был! Кренделям раззвоню... в натуре, зону топтал!
Весь приход молился тогда за нашего неформала, и только несчастная мать после описанного случая обиделась и покинула приход. Соседи доносили, что ночами слышится, как она материт сына.
Осенняя слякоть в тот год тянулась и никак не хотела проходить. Совхозные грузовики непривычно долго вывозили с полей свеклу, раздрызгали окрестные проселки. Ветер размочалил на колокольне Женины веревки. Старому Семенычу снова пришлось вспоминать, как пользоваться четырьмя церковными колокольчиками.
Однажды под холодным дождем Семеныч повстречался с нашим неформалом. Рассказывал тогда, что у Евгения появилась татуировка на лбу, свои барабаны он таки продал и купил гитару. Пытался ее пропить...
Про великие мучения
Однажды старинный семейный друг решил показать мне столицу. Не ту, шумную и грязную, к которой я уже успел привыкнуть, а другую, тихую, светлую и незаметную. Мы отправились в древний храм, что в Сокольниках. Ехали долго. Голова раскалывалась от шума и пестрящей всюду рекламы, но лишь только мы вошли в церковь, все вмиг изменилось. Здесь царило священное спокойствие. Мы приложились к чудотворной иконе, послушали молебен. Батюшка щедро умастил разболевшиеся головы добрым елеем, и нам сразу полегчало. Церковь была полна москвичами, но они казались совсем другими, не похожими на тех, что дремлют в метро и толкаются бесконечными переходами. Здешние светились, улыбались и не думали дремать. Мой поводырь объяснил, что столица — настоящая столица — она здесь, в храмах, а вовсе не вокруг них. Эта мысль мне понравилась. Я с ним согласился, и мы встали в очередь к свечной лавке.
Впрочем и здесь, в этой светлой Москве, нам встретился другой, уныло дремлющий горожанин.
Он стоял в очереди впереди нас, и его окружали мордатые телохранители. Его черед вскоре подошел, и нам невольно пришлось подслушать его печаль. Просунув голову в окошко свечного ящика, он потребовал у продавщицы икону своего святого, а заодно попросил, чтобы она рассказала о нем. Продавщица поинтересовалась, как зовут вопрошателя. Он оказался Георгием. Тогда она посоветовала взять образок святого Георгия Победоносца. И добавила: «Великомученика». Это слово впечатлило унылого. Он переспросил:
—- Великомученика? Мой Ангел великомученик? — покупатель задумался и прослезился. — Точно. Прямо как я. Я ведь тоже великомученик. Всю жизнь мучаюсь. Гоняюсь за счастьем, а что-то никак не догоню. — Он разоткровенничался не на шутку, а продавщица, чтобы помочь ему, терпеливо его выслушивала. — Всю жизнь как белка в колесе. Это только говорят все, что надо дом построить, сына родить да дерево посадить, и всё, и будешь счастливым. Я уже десяток, наверное, домов себе выстроил и у каждого дома где сад, а где парк насадил. И сыновей у меня шестеро, по паре от каждого брака. А счастья все что-то нет. С бизнесом этим не клеится все время... Точно, я и есть этот самый великомученик.
Тут в его кармане заулюлюкал мобильник. Он взял трубку, послушал и велел мордатым подавать машину. Телохранители ускакали, а он поблагодарил продавщицу:
— Спасибо вам. Точно вы меня определили. Великомученик я, как и мой Ангел.
В распахнутую дверь было видно, как к паперти подрулил лимузин. Мученик утер слезу и попрощался. Уходя он забыл в лавке купленную иконку, так спешил к своим страданиям. Когда очередь дошла до нас, мы увидели, что продавщица, растроганная жалобным рассказом, скорбит о «мученике»:
— Жалко его, — говорит, — рада бы помочь, а как? Он ведь меня слушать бы даже не стал. Такие «мученики» часто приходят. Желают от батюшек наших облегчение получить, а сами их не слушают. Гордые очень, гордость послушаться не позволяет. Так и мучаются всю жизнь. Иконки вот так же забывают, как этот...
Светлая Москва и теперь ликует. Каждый день. Где еще, в каком месте на земле враз совершается столько Божественных служб, как здесь? Сотни церквей стоят с распахнутыми дверями. И тысячи серых «мучеников» проезжают мимо этой радости. Протирают кресла в офисах, месят грязь на рынках, проторговываются в ларьках и всю жизнь страдают. Хотят так, наверное. Мазохисты.
* * *
В нашем селе приезжие, как и в любом другом, всегда на виду. Они — главные звезды сплетен. О них судачат на лавочках, в магазинных очередях и даже при обычных встречах посреди улицы: «Слыхала новость? Те-то, которые... ух, какие они!..» Но это новое семейство не снискало себе звездной славы. Они оказались верующими, и все сплетницы разом поломали о них языки: «Слыхала? Эти-то, которые... верующими оказались, в церкву ходють». — «Мракобесы, что с них взять».
Эти «новички-мракобесы» купили себе ветхую халупку возле храма, распахали огород и зажили с Божьей помощью. Прихожане к ним привыкли сразу, как ко всем веселым и добродушным. И пусть их ржавая машина стоит как выхлопная труба от лимузина, пусть домик и все имущество оценивается как одно лимузиновое колесо, они улыбаются и цветут. Впервые встретив новую чету в храме, Семеныч их поприветствовал:
— День добрый! Как дела?
А они ему:
— Спаси Господи. Хорошо, слава Богу.
Семеныч вывел: «Наши люди».
Наши люди обживались. Когда отремонтировали домик, из города, от родителей забрали своего пятилетнего сына-инвалида. Вскоре и его, улыбчивого, стали в коляске привозить ко причастию. Сын- инвалид оказался доброй новостью для сплетниц: «Надо ж ведь как!» — «Ага, вот горе-то!»
Сердобольная Петровна однажды решила пожалеть новеньких и оплакать их всех — горемычных — вместе с котом. В их палисаднике распустилась душистая сирень. Мычали коровы, брехали собаки, молодежь играла в карты возле своих распускающихся садов. В воздухе носился запах весны. Петровна уселась под сиренью и принялась ожидать. Когда супруги вдвоем катили коляску с сыном ото всенощного бдения и кот семенил впереди них, она вскочила, вся сморщилась и навстречу им заголосила:
— Ой, бедненькие вы бедненькия-а! Горемыки не- счастныя-а! Ой, горе-то какое! Сынок-то ваш... Ой, мученики вы мои-и-и...
Чета поглядела на нее с недоумением, дескать, что это с ней? Может, помощь нужна?
— Бабуль, что стряслось? Вам помочь?
Петровна захлопала глазами, сообразила, что спектакль про мучения сорван, перестала кукситься и попятилась через улицу к своим товаркам, на лавочку. Идет, прихрамывает. Мучается. А молодое семейство ей вдогон все докучает:
— У кого горе-то, мать? А?
Цена всем волнениям
Я— священник со служебным стажем три дня. Отмолившись, тороплюсь — в другом месте назначено. Опаздываю. Топчусь по полустанку, нервничаю. Не знаю, что мне делать — электрички все нет, планы рушатся, хоть плачь! Рядом мирно курит незнакомый дед. Ему меня жалко. «Трепыхась- то так, почем зря. Прыгай, не прыгай...», — слово за слово, и он затевает ненавязчивое утешение. Так потом оказалось.
С той поры прошло немало лет, но лишь только, бывает, потянет засуетиться, подергаться от крушения затей, утешительный дедов рассказ вспоминается мне очень живо. Привожу простецкую дедову повесть здесь, немного обработав. Авось кому пригодится. Итак.
Пятничным вечером друзья выбрались порыбачить. «Москвич» затормозил, рыбаки вытряхнулись из него и потянулись:
— Лепота...
Впереди два дня «лепоты». Они выбросили на траву свой рыбацкий скарб: бредень, сети, удочки, палатку, резиновую лодку и прочее, без чего все радости ущербны. Вскоре сети были расставлены, донки закинуты, лодка причалена носом к поваленной сосне. Водку притопили у причала остывать. Плеск воды, стрекот кузнечиков...
— Без этого человек — не человек. Так, сморчок какой-то!
— Точно!
Рыба не клевала. Друзья посидели немного у донок наготове — ни поклевки! Решили размяться, собрали в пролеске валежника, чтобы хватило на два дня... уху варить. Выпили, проверили снасти: черви лениво извиваются на крючках. Вот оказия! Снова выпили и постановили мочить бредень. Завели раз, поймали лягушку. Выругались, плюнули. Завели другой и повеселели: пара щучек, тройка окуней и язек. Уха будет какая-никакая.
Вскоре под котелком заплясал огонь.
Солнце село, и у воды захолодало, над рекой поплыл пар. Рыбаки оделись. Сергей принялся чистить рыбу, а Ваня собрался проверить сети и потопал к лодке. Вскоре у причала послышалось барахтанье. Минуту спустя мокрый Ваня в одном сапоге нарисовался у костра:
— Я лодку отвязал, а без ума, что в том месте течение... Одной ногой вскочил...
-Ну?
— Ну нога и поплыла сети проверять. А другая по берегу — скок, скок. Оттолкнулся ею от земли, а до лодки не долетел. Глубоко, блин, с ручками! Сапог утопил. Течение такое, что... Скажи спасибо, посудину твою успел поймать, минута бы — и все, ушла бы в ночь.
Ваня скинул мокрый свитер и штаны. Сергееву одежду поделили на двоих.
Ушица шепчет, костерок постреливает. Покойный язь высунулся и смотрит за реку вареными глазами: там в холодном воздухе мерцают огоньки деревни. Августовская ночь прозрачна, она заставляет ежиться и выпивать. Проснулись звезды. Тишина... Над лесом всплыл месяц, стало светло. У берега шелестит вода. В лесу потрескивают сучья, будто там водятся слоны. Искры от костра уносятся в небо...
...Ваня вспомнил свой утопший сапог:
— Вот, блин, совсем новый, денег стоит. Такая потеря!
Сергей подумал, что друг юморит, и немного похихикал. Но скоро стало ясно, что Ивану не до шуток. Он тужил:
— Тебе легко. Конечно, чужого не жаль. Теперь и второй придется выбросить. Чужая беда — не беда?!
— Ну что ты, Ваня, какая тут беда? Успокойся, новые купишь.
— Ага, купишь! Таких шахтерских не купишь. Досадно, блин. Тебе-то хорошо, вон у тебя все целехонькое...
Сергей тоже огорчился — раньше за приятелем такой мелочности не водилось:
— Чужой, не чужой... Ваня, очнись! Вокруг такая красотища, а ты про какой-то вонючий сапог! Жизнь продолжается!
— Нет, тебе не понять... — Ваня встал и пошел нырять за сапогом. Сергей, хотя тоже выпил, смекнул, что добром эта затея вряд ли окончится. Поплелся следом.
Иван нырнул. Действительно, глубина! Друг ждал с минуту, но тот все не всплывал. Сергей почуял недоброе, быстро разделся. Уже собрался было прыгать за утопленником, как тот всплыл. Он кашлял, хватал воздух и колотил руками воду. Сергей втащил друга на сушу. Тот трясся, заикался... Выяснилось, что под водой Ваня плавками зацепился за корягу. Плавки импортные, дорогие. Порвать — себе дороже, вылезти из них и бросить — ищите дурака. Вот он за малым и не остался в своих плавках там, на дне...
Улеглось.
...Наконец поспела уха. Друзья уселись подле котелка. Вдалеке мерцает красным огоньком бакен...
— Ну-ка, Ваня, глянь туда! — Сергей указал в сторону бакена. От него отлепился и поплыл в сторону рыбаков другой огонек, поярче. Над водой взвыл лодочный мотор.
— А, — Иван махнул ложкой. — Наверное такие же, как мы, вырвались...
Моторка, это было ясно, двигалась на свет костра. Приятели только и успели проглотить по паре ложек рыбацкого варева, как катерок ударил берег. В свете месяца было видно, как на сушу выпрыгнули трое:
— Ага, ешь твою! Браконьеры! — К друзьям твердо приблизились три мужика. Один — видимо, главный — в зеленой фуражке и кителе, двое других в картузах и фуфайках.
— Браконьерим, ёшь твою!? — хриплый, прокуренный голос... Мерзкий, не сулящий ничего доброго. Мужик в фуражке ослепил фонарем городских друзей:
-Ага!!!
Его помощники тем временем что-то пинали у воды:
— Слышь, Кузьмич, тут кажись бредень!
— Чё вопишь! Сворачивай молча! Конфискация, ешь твою!
Кузьмич, видимо, был тут начальником. «Браконьеры» поинтересовались:
— А в чем дело, мужики?
Главный будто не слыхал. Он ткнул фонарем в физиономии:
— Кто такие?!
Ваня залепетал:
— Мы из города... Вот выбрались...
— Ага!!! А я тут главный Рыбнадзор! Сколько поймали?
Ваня указал на котелок:
— Вот, что поймали, все здесь.
«Рыбнадзор» пнул котел, и уха разлетелась по поляне. Тут оскорбился Сергей:
— Послушайте, если мы что-то нарушили... Мы ведь с вами интеллигентные люди... Может, мы просто заплатим?
— А то! Заплатишь, ёшь твою, никуда не денешься!
Сергей метнулся к «Москвичу», вернулся с бумажником. Попытался извлечь из него купюру, но проворный Кузьмич вырвал весь кошелек:
— Давай сюда, не мелочись, интельгент вшивый!
Еще Рыбнадзора заинтересовала машина. Он отвинтил номера:
— Это участковому нашему, для протокола. Презент, ёшь твою! Раскрываемость!
Потрудившись, Кузьмич окликнул своих:
— Э, погрузили? Там на берегу еще спиннинги классные!
По пути к своему катеру Кузьмич распинал костер. Большая головня улетела в палатку и вмиг ее прожгла.
— Слышь, Кузьмич, там лодка у этих, резиновая!
— Порежь ее к лешему! Разъездились, ёшь твою!..
Моторка взвыла, и Рыбнадзор исчез.
...Потом друзья пилили в город. Ваню колотило:
— Слышь, Серега, я этого так не оставлю! Я их... Я на них...
— Что ты на них? Пожалуешься? Так мы же сами виноваты. Браконьерили...
— Ты!.. Блин!!! Я отомщу! Придумаю! Они же твою лодку и палатку... Блин, все твое барахло, все снасти... Деньги... Номера...
Сергей рулил с таким видом, будто его ничто не касается, и друга это бесило. Когда Ваня все же немного успокоился, Сергей изрек:
— «Отомщу»... Номера, Ванечка, вернем. Деньги заработаем, лодку новую нароем, сети сплетем, палатку заштопаем. Жизнь, Ванечка, на этом не кончается.
На горизонте мутнело городское зарево.
— Блин, представляешь, эти гады теперь твой бредень пропивают!
— А, — Сергей махнул рукой. — Лишь бы на здоровье...
Город был пуст. Редкие машины пробирались между выбоинами в асфальте, светофоры мигали желтым...
В понедельник Иван на работу не явился. Позвонил из больницы, сказал: «Воспаление легких, накупался».
А Сергей неделю спустя собирал годовщину свадьбы. Там ему подарили новую лодку, огромную палатку и много-много всего такого, нового.
Как стать успешным
К вечеру запарило так, что просто не дохнуть. Птицы умолкли, муравьи попрятались. Только пара отчаянных ласточек, что проживает под стрехой церковной сторожки, носилась по-над щербатым асфальтом, кем-то питалась. Небо нависло низко-низко. С лугов тянуло медом... Вдалеке уже погромыхивало. На остановке скучали двое: горбатая бабка Маша и он — Гордый.
Старух, подобных горбатой Марии, в мире предостаточно, поэтому описывать ее нет никакой нужды. А вот Мише, которого Семеныч уважительно прозвал «Гордый», требуется уделить немного внимания.
В наше село Миша попал сравнительно недавно и скоро тут прижился. Сошелся с ровесниками — начинающими пенсионерами-выпивохами и «слился с пейзажем». Вот. А поселился Миша по соседству с Семенычем. Так уж вышло.
Поскольку Семеныч — пономарь истовый и по призванию, то, знакомясь с Михаилом, первую же соседскую беседу повел в известном волнующем его направлении:
— Миша, пойдешь нынче ко всенощной?
— Нет, конечно.
— Почему?
— Ты что, дед? Вы ж там, небось, поклоняетесь, да? Хочешь, чтоб и я с тобой, как дурак, кому-то там кланялся?! Не-е, я — гордый. И успешный. А это тебе не просто так, этому надо еще научиться.
И Миша прочел растерявшемуся тогда Семенычу целую лекцию о том, как чувство гордости полезно для здоровья и бодрости. Как чувство гордости помогает достичь успеха и повышает уровень серотонина, а это — «ого-го»! Старенький пономарь переспросил: «сирота Нина?» В ответ Миша высокомерно осмотрел своего нового соседа, вздохнул, махнул рукой и изрек:
— Тебе с твоим попом делать нечего, вот вы и гните там спины. А моя спина еще ни перед кем не сгибалась. Кому надо, тот пусть сам передо мной кланяется.
Тут Михаил, конечно, слукавил. «Кому-то» — в смысле Богу Вседержителю — он, понятно, кланяться не привык. Но вот Бахусу кланяется регулярно. Да еще так истово, что, бывает, встанет перед ним на карачки где-нибудь под кустом и возможности подняться самостоятельно уже не имеет. Это я и сам частенько наблюдал, без Семеныча. Да и с Семенычем, признаться, мы видывали его всенощные поклонения языческому Бахусу. Или Дионису. Путаю я их. Село-то — не город, все на виду.
Впрочем, если человеку гордость в жизни помогает, то, как говорится, дай ему Боже. В довесок к беседе Михаил презентовал тогда Семенычу брошюрку «Как научиться гордости и добиться успеха». Семеныч по ней учиться отказался, а я в тот глянцевый самоучитель, помню, заглянул. Там говорилось, что, мол, жить с гордостью — красиво, достойно и приятно. Что достичь состояния гордости — целая наука. Непростая. Помню, что жаждущим обучиться гордости полагалось убеждать себя: «Я вижу свои успехи. У меня нет в жизни ошибок, я умею красиво держаться и достойно ходить»... Бедняга Семеныч! Жизнь прожил, а этаких премудрых высот не достиг. И ходит — штиблеты тянет, и взгляд — в землю, и ссутулится вечно, как... Ну да Господь с ним, с Семенычем. Что-то я отвлекся от рассказа.
Так вот, стояла тишина...
Июньские грозы всегда ведь начинаются с вечерней тишины. Сделалось сумрачно. Запахло приближающимися осадками. Дал бы Бог, чтоб града не насыпало, не то зерновым крышка. Еще несколько мгновений, и прилетит прохладный ветер, разгонит одолевшую духоту. Гремит все ближе, ближе.
С грозовой стороны к остановке со свистом стремился округлый ПАЗик. Водитель, похоже, пытался опередить приближающуюся стихию. В азарте он не рассчитал, протянул автобус мимо остановки лишние метров десять и распахнул дверь. Горбатая бабка Маша, видать, что гордости не училась, подхватила свой баул и потрусила к автобусу, мимо знающего себе цену статного соседа. Забросила поклажу на автобусный порог. Чья-то участливая рука втащила багаж в салон и пособила старушке взобраться внутрь. Ну а успешный Миша состряпал кислую гримасу: «Как карету подаешь, холоп!», с великосветским достоинством засунул руки в карманы штанов и чинно, не торопясь, по-дворянски, наверное, приступил к путешествию в сторону транспортного средства. Взгляд, как положено, на уровне второго этажа, грудь — колесом...
Первый порыв ветра поднял пыль. Небо над головой с треском раскололось. Воздух мгновенно остыл, наполнился озоном. ПАЗик чихнул, скрипнул единственной исправной дверью и покатился в сторону города, подальше от налетевшей грозы...
...Еще в той помянутой брошюрке, что учила граждан гордости и успеху, помню, говорилось, будто бы гордость дает ощущение силы, свободы и высоты положения. «Человек расслаблен, излучает уверенность и спокойствие»...
Спокойствие... Семеныч тоже любит спокойствие. Обычно он созерцает летнюю грозу на своем уютном остекленном крылечке. Представляю, как в непогоду пономарю бывает там покойно и занимательно: с небес — водопад, дорога перед его домиком раскисает, по ней бурлит полноводный мутный поток. Он несет в реку сельский мусор. Поток с каждой минутой нарастает, появляются пороги, перекаты... Мимо пономарского крыльца Миша спешит домой, торопится, как может. Водитель автобуса — остолоп — видать, не дорос до психологических изысков, не знает болван, что гордые — не фунт изюма, что их полагается чуточку подождать. По колено в мутной жиже, Михаил с горем скользит в сторону своего жилища, падает в грязь. Уже из грязи, «с высоты своего положения», матерится. И спокойствия отнюдь не излучает.
Эх, и почему только мне никак не встретится брошюрка «Как научиться смирению и стать успешным»? Ищу ее, ищу... Я б ему, бедолаге, такую подарил, да где ж ее возьмешь. Нету.
Мангал
Бабка Фрося проживала свой век в родной Воробьевке. Ей только-только перевалило за сотню, но соседи давным-давно уважительно величали ее «наш древний экспонат». Жила бабулька скромно: копалась в огороде, водила гусей, с того и кормилась. Ее единственная дочь — бабушка Маруська — слыла теперь покладистой девкой. В молодости, было дело, покуролесила, но теперь уже много лет пребывала вместе с мамой, почитала ее. Еще в хате водился кот. Других сожителей у старух не было. Не было и родных.
В свою восьмидесятую осень дочка Маруся как-то предложила:
— Ды, мама, ды чаво ж мы на одну-то мою пенсию сучествуем? Давайте вам хочь какую копейкю выхлопочем. Вон, картоху не покупають. Сорок мяшков сами- то что ль с вами поядим? Ехайте в район, хлопочитя.
Бабка Фрося привыкла от зари до темна трудиться и совершенно не умела хлопотать по кабинетам. Лет сорок назад, когда она — бывшая до войны «элементом», а весь оставшийся век «пережитком», потому как богомольная — сунулась хлопотать о пенсии, с нее затребовали колхозные справки. В колхозе бабка не состояла, поэтому справок у нее не нашлось. Каким-то необъяснимым чудом, правда, паспорт себе все же справила, но с тех пор о «хлопотаниях» она и слушать не желала. А посему осадила «дочкю»:
— Табе надо, ты и ехай. Чаво не хватает? Землю, как в те года, не отымають, картох Господь нонче сколь послал, авось продадим. Хлеб, вот он, со стола не сходит... — она взяла буханку, сунула дочери в нос. Потом поднесла к своему крючковатому и с наслаждением потянула воздух: — Это ж не хлеб — пасха! Когда лебеду ели, и под праздник такой не снился.
Бабка Маруська покорилась матери и решила сама на досуге съездить насчет ее пенсии.
И то верно, что на досуге. Теперь сельский год на исходе. До хлопотаний ли? Дожди на носу, а картошка не пристроена, огород не вскопан, дрова не колоты, трубу бы еще к зиме переложить... «Ничего, женщыны мы ищо — хоть куды. Бог даст, все осилим».
Старшую бабку на огород последние лет пять провожала младшая. Нет, у бабки Фроси силушка в руках все еще пребывала и в ногах немного прыти оставалось. Вот только чтобы передвигаться, эти «прыткие» ноги надобно переставлять, а как раз на это сил не осталось вовсе. С рассветом бабка Маруся выносила мать на закорках. Вынесет, установит в начале огородной полосы, перегнет ее пополам и вручит на потребу инструмент. Полоть — значит тяпку. Копать — значит саперную лопатку. Так до заката бабка и движется по грядкам носом вниз, где лопаткой, а где и пальцами перетирает земной прах. Вечером — все в обратном порядке: дочь мамку разгибает и транспортирует в хату.
Теперь уже неизвестно, сколько бы продолжался такой привычный уклад. Как-то в ту осень бабка Фрося отработала свой «трудодень» до срока, не стала дожидаться дочери, попыталась разогнуться без подмоги. Тут-то ее нога и подломилась. С закатом Маруська нашла мать, лежащую в борозде и что-то бормочущую.
Врач прибыл уже к ночи. Осмотрел старуху, объявил: «Перелом». Еще он рассказал дочери, что в таком почтенном возрасте переломы не устраняются. Потом отвел бабку Марусю в сторонку и предупредил, что ей придется туго: сердце у пациентки «как молодое», здоровье лошадиное. Когда-когда еще помрет, а до этого ее, лежачую, надо обихаживать. Дочка пока еще не понимала, что за беда приключилась в их хате, она с улыбкой отмахнулась.
Когда врач спускался с крылечка, он обернулся и спросил:
— Да! Старушка-то... приезжая что ли? Карточку-то ее мы не нашли?
— Своя, своя, — закивала дочь, — усю жизню наша, воробьевская. Она просто в больнице ишо не бывала, вот и... Здоровая она у мене, вот и...
Удивленный врач покачал головой, улыбнулся.
И у старух началась новая непривычная жизнь.
Маруся теперь горбатилась за двоих. Благо вскоре зарядили осенние дожди. Село раскисло. За порогом хаты стихла всякая суета. В порожние часы бабка Маруся присаживалась на мамину койку, устраивала бабку Фросю в подушки, и обе старушки давили локтями подоконник. А за окном серо. Облетевшая груша царапает веткой стекло, намокший воробей нахохлился и скучает. Иной раз посеред дороги угрязнет грузовик...
Первый снег выпал и сошел. Второй улегся надежно. Вот и все новости. Хотя... одна новинка завлась-таки в убогонькой старушечьей хате. И название у нее заморское — «памперсы». Насколько сильно это явление «кусается», бабка Маруся сообразила скоро. Картошку она продала, пенсию получала исправно, скоро уже и гусей щипать-торговать — Рождество вот-вот. Обычно к концу года в хате заводилась копеечка, а теперь что-то ее нет. Бабка Маруся стала смекать, что наступил досуг похлопотать в районе о маминой пенсии, и, собираясь с гусями на базар, она решила посетить собес. Матери, правда, не сказала, молча захватила ее паспорт...
Воробьевских гусей в районе ценили. Бабка расторговалась, когда еще хмурилось декабрьское утро, и прямиком — в собес. К вечеру подошла ее очередь. Уставшая за день работница взяла у старушки мамин паспорт и с недоумением его разглядывала. Потом встрепенулась и возмутилась:
— Что вы мне голову морочите? Какую вам надо пенсию? Какой еще маме? Вам сколько? Восемьдесят? Ааа... понятно... А какой сейчас год? Ну да, ну да, двухтысячный. В здравом уме значит... А месяц? Ну правильно, декабрь... Ничего не понимаю.
Она с недоумением разглядывала пожелтевший паспорт с буквами СССР на корочке, где на первой странице внизу, в уголке, с желтой фотографии 3x4 застенчиво улыбалась пожилая крестьянка в черном платке, а год рождения этой самой крестьянки обозначался позеленевшими чернилами. Работница позвала:
— Лен, Люд, пойдите сюда, чего покажу.
Из-за соседних столов выпорхнули молодые чиновницы.
— Вот...
— Что? Какого года? 1899? Где это вы такой паспорт взяли? В музее? Какую пенсию? Ну-ка...
Одна из подошедших пощелкала на компьютере.
— Нет у нас в районе таких. Не значится. Вы, бабуля, не староваты мошенничать-то? Какая еще мама? Нет, ну предположим, мы вам верим. А документы? Что «паспорт-паспорт»? А справки? А нормальный паспорт? Другого нет? Ну не знаю. Это вам надо с начальником. Только его... Он... Знаете что, сходите в архив... или в райадминистрацию...
* * *
Когда столетняя бабка Фрося слегла, она по- настоящему испугалась. Быстро поняла, что голод и раскулачивание в сравнении с беспомощностью сущие мелочи. Всякий раз, если дочь исчезала надолго из вида, старуха волновалась. А вдруг что с Маруськой? Ей всякий раз грезилось, что дочь так же вот на огороде сломает ногу и будет лежать, пока весной не оттает. Поэтому мать и наловчилась кричать. Как только Маруська замешкается во дворе, бабка Фрося глубоко вдыхает, напрягается, и... «Марусь... кхе-кхе... кяаааа!» Передышка, и снова: «Марусь... кяаа-аа-ааа». Маруська, заслышав придушенное «кяаа-аа-ааа», отвлекается от справы, прислушивается и: «Бягуу!!! Бягууу!!!»...
...Давно стемнело. Прикинув, что мама за день изволновалась и сорвала воплями глотку, Маруська безо всяких архивов направилась сразу к районному главе. Благо до электрички оставалось еще время. Ей редко везло, но в этот раз глава сидел в своем кресле. Водитель топтался в приемной, ждал. Секретарша истомилась. Бабулю приняли сразу.
— Что у вас? Откуда? А, Воробьевкя? Воробьевочкя?
Глава, как и весь район, посмеивался над захолустными воробьевцами. Уж больно потешно те разговаривают. Не «селедка» говорят, а «сяледкя», не «пьют молочко», а «ядять молочкё». С непривычки так не сразу выговоришь.
— Так. Насчет пенсии... А собес что? Вот ведь бара... Ко мне-то зачем... отвертелись, парази... Что еще за паспорт? Ну-ка... Это... Ого! Она что, живая?! Поможем, обязательно! Материальное это, да... Благо- стояние граждан. Вот ведь экспонат! Наш долг каждому... Принимать участие граждан... Поможем. Да-да. Езжай домой в свою эту... как?., да-да, Воробьёвкю, хе-хе! Леночка, зайди! Отчет еще не отправляли? Переделайте... там это... Сколько хрычевке-то? Ну, маме, маме! Сто? Рекордсмен района, показатели переделайте, мол, благодаря действиям руководства средняя продолжительность жизни в районе увеличилась на сколько-то там процентов. Идите считайте... Всё, бабуля, домой, домой, к маме. Ждите, поможем... Леночка, запишите ее: кто-что... и все такое...
Потихоньку старушки свыклись со своими обстоятельствами. Поначалу искренне ждали обещанной помощи, потом забылось — перестали. Затянули пояса, как могли, и когда начался Великий пост, они не заметили на своем столе изменений. Бабка Фрося в пост обычно сама шкандыбала причащаться в соседнее село, где была церковь. Когда она осознала, что для причастия придется приглашать священника домой, беспокоить его, она было передумала... Покумекала, да «куды денесся», и послала дочь за попом. Батюшка явился через три дня, как и обещал.
— Здрассьте, хозяйки, мир вам. А, Евфросинья! Так вот кто у нас слег! Конечно, как же не помнить!
Феноменальная вы. Пятнадцать лет уже каждый пост удивляюсь, когда вы исповедуетесь. Да... Так что вы, готовы? Ну давайте. Сначала исповедь.
Священник проводил «Маруськю» в «запечкю», чтоб не подслушивала, накрыл болящую епитрахилью и принялся слушать то, что выслушивал от бабушки из года в год. Она, как всегда, расплакалась и зашептала:
— Сколь годов вот уже молюсь, прошу Бога, чтоб прибрал. До финской ишо, когда папаню релюцанеры убили... Потом, когда Петенька в финскую исгинул...
Я уж и плачу, все прошу, прошу: Господи, прибери ты мине. За чево мине это... Столь годов, одно молюсь, одно прошу. Маруськя измучилась... Чаво? Пост? А как жа, держим. Чаво? Нет, не ругаимси. Молитвы? Дак я их издетства читаю. Чаво? Как при царе-то жили? Дак, а чаво говорить-то? Все помню... И как церкву у нас строили, и как архирей приезжал. Папаню тогда хвалил, как читает-то на крыл осе. Ух, и голосистай был! И как рушили потом... А вот ты скажи: кажинный год все спрошаю, как молиться, чтобы поскорей... За что мине такое наказание Бог послал... Да, чево ты все «нога»-то? Не нога наказание — жисть. Жисть — наказание... Лет сорок уж все прошу, прошу... Какой это тебе грех? Не грех. Грех это — в петлю, руки на себе наложить, а молиться-то рази —- грех? Какое ишо уныние? Уныние-то, знамо — грех. Да нет уныния-то. Молюсь, говорю, сил нету... На тот свет давно пора...