Художественные особенности произведения
Своей скрупулезностью, стремлением к точности в передаче самых мелких деталей «Сказание о Мамаевом побоище» напоминает подчас некую официальную хронику куликовских событий. Вместе с тем необходимо учитывать, что неизвестный книжник писал свое сочинение, сообразуясь с обычаями средневековой историографии, поэтому наряду с самыми достоверными подробностями здесь можно встретить откровенные домыслы, ситуации и характеристики персонажей, появление которых было продиктовано требованием литературного этикета или просто представлениями автора о разных лицах и исторических событиях. Так, например, сведения о тактическом союзе, который заключили с Мамаем незадолго до Куликовской битвы рязанский князь Олег и литовский правитель Ягайло, под пером автора превращаются в обширную переписку между этими персонажами и татарским ханом, которые все трое к тому же весьма активно озвучивают московскую точку зрения на собственные поступки.
И действительно Олег Рязанский выглядит здесь этаким подобострастным приспешником и даже шутом Мамая. В своей пространной грамоте он не только называет хана «великим и вольным царем», а себя «его рабом, посажеником и присяжником», но и всячески уверяет своего адресата, что стоит только его «служебнику» князю Дмитрию услышать громкое имя Мамая, как он тут же сбежит из Москвы в Новгород, на Двину или Белое озеро, оставив в полное распоряжение татарского правительства все «золото, и сребро, и узорочие», которым столь «много наполнилась» русская земля.
В сходных тонах выдержано и описание литовского князя, который будто бы не только «скоро посылает» к хану гонца с большими дарами и «многою тешью», но и начинает жаловаться ему на «великие обиды и пакость», которые творят в Литве и Олегу Рязанскому московский князь Дмитрий, умоляя Мамая скорее прийти и «казнити свой улус».
Переписываясь между собой, оба правителя начинают как будто заранее делить русские земли, мечтая один о Москве, а другой − о Владимире, Муроме и Коломне. Разумеется, все приведенная в «Сказании» переписка имеет легендарный характер, однако сложно было бы, рассказывая о союзниках Мамая, по-другому заставить читателя испытать благородную ненависть и подъем патриотических чувств. Именно это и удается сделать русскому книжнику. Более того, по предположению Дмитриева, для достижения наибольшего эмоционального эффекта автор планомерно заменяет в тексте «Сказания» имя действительно принимавшего участие в Куликовской битве литовского князя Ягайло упоминаниями его отца Ольгерда, особо памятного москвичам второй полвины XIV столетия за его многочисленные набеги на Русь. Что же до Олега Рязанского, то он и далее в тексте «Сказания» будет изображаться верным и раболепным союзником Мамая, своевременно предупреждающего хана обо всех перемещениях русских сил и, лишь увидев полный сбор дружин Дмитрия Донского, трусоватый князь якобы резко переменит свою позицию, по крайней мере, именно в уста этого персонажа автор вкладывает одну из центральных идей своего повествования, актуальность которой для Руси XIV–XV веков сложно переоценить: «Аз чаях, – заявляет в «Сказании» князь Олег, – по преднему (т. е. по-прежнему); яко не подобает русскым князем противу въсточнаго царя стояти, и ныне убо что разумею? Откуду убо ему помощь сиа прииде..?». Тем самым автор «Сказания» словно бы подчеркивает – времена изменились и отныне сильная Русь вполне может успешно противостоять ордынским завоевателям.
В то же время изображенный в «Сказании» хан Мамай обладает целым набором традиционных черт, какими древнерусские книжники обыкновенно наделяли в своих сочинениях иноземных завоевателей. В первую очередь автор не упускает случая подчеркнуть, что хан – иноверец («безбожный», «идоложрецъ», т. е. приносящий жертвы идолам, и «иконоборецъ») и даже приписывает ему веру сразу во всех богов: восточных – «Махмета», «Салавата», «Рахлия», а также в языческие божества древних славян – Перуна и «Гурса», т. е. Хорса. Как и положено литературному завоевателю, хан в изображении русского книжника оказывается безмерно зол, «непрестанно палим диаволом», «ратует на христианство», а также он нагл и жаден. Мамай якобы не только заранее обещает своим воеводам русские города, но и заявляет им: «Поидем на русскую землю, и обогатеемъ русским златом!». Со своими новоявленными вассалами – Олегом и Ольгердом − литературный Мамай обращается также весьма высокомерно, заявляя, что не очень-то нуждается в их помощи, но требует себе почестей. При этом в уста хана в «Сказании» оказываются вложены фразы, явно принадлежащие не просто христианскому, но русскому книжнику XV века. Так, татарский правитель проявляет здесь неожиданное знакомство с текстом Библии, заявляя о своем намерении покорить древний Иерусалим, как прежде халдеи. И тут же, стремясь подчеркнуть свой политический авторитет, рассуждает о себе как о царе, которому предстоит победить подобного же царя, т. е. Дмитрия Донского. Последняя фраза совершенно отчетливо переносит нас во вторую половину XV столетия, ко временам Ивана III, когда стремление российских правителей сменить великокняжеский титул на царский стало политической злобой дня.
Пытаясь проследить литературную традицию, на которую опирался автор «Сказания о Мамаевом побоище», создавая образ иноземного хана, можно предположить, что ему была хорошо знакома «Повесть о разорении Рязани Батыем», где примерно тем же набором качеств характера обладает более ранний ордынский правитель. Сходство и своеобразную преемственность между Батыем и Мамаем автор подчеркивает и в начале своего повествования, когда рассказывает, что татарский темник задумал свой поход на Русь именно в подражание прежнему хану, подробно расспросив старейшин о бывшем некогда разорении русских городов, грабежах и осквернении храмов. Явно находясь под влиянием литературных повествований о набегах на Русь предшествующих веков, неизвестный книжник подчас смешивает современных ему татар с более ранними завоевателями, половцами и печенегами.
Не меньшему влиянию литературного этикета оказывается подвержен в «Сказании» и образ Дмитрия Донского, с той естественной разницей, что на сей раз автор целенаправленно, хотя и несколько механистически создает положительный персонаж. Ритуально-официозен уже сам перечень ситуаций, в которых русский книжник изображает великого князя. Дмитрий Донской в его повествовании многократно молится, посещает митрополита и своего духовного отца Сергия Радонежского, совещается с воеводами, рассылает гонцов, прощается с супругой, расставляет полки… Причем автор всякий раз скрупулезно приводит слова пространных княжеских молитв, старательно фиксирует всякое слово, будто бы сказанное московским правителем. Порой же, выстраивая свой рассказ сообразно с требованиями литературного этикета, неизвестный книжник настолько увлекается, что в его произведении появляются явные нелепицы. И вот уже великий князь дважды беседует перед битвой с митрополитом, которого, если верить документам, просто не было тогда в Москве. А несложная и оправданная в бою хитрость – обмен одеждой между Дмитрием Донским и Михаилом Бренком, которого потом в княжеских доспехах и убили − изображается здесь как некое проявления княжеской любви и милости. Прочем древнерусских читателей «Сказания», для которых верность традиции была гораздо ценнее правдоподобия, все эти случайные нестыковки повествования, по всей видимости, не смущали.
Любопытно, что во всем водовороте окружающих его жизненно важных событий Дмитрий Донской представляется в «Сказании» фигурой несколько нездешней – «смиренъ человекъ, и образъ нося смиренномудрия, небесных желаа». Московский князь охарактеризован здесь скорее как хороший христианин, нежели как компетентный политик. Подчас он даже не представляет себе, что творится в ближайших окрестностях Руси. При всем своем активном участии в военных действиях не выглядит Дмитрий и решительным полководцем. Вначале он с поспешностью отсылает Мамаю богатые дары, лишь бы избежать военных столкновений, да и позже кажется, что исход битвы предрешает отнюдь не княжеское руководство, но опыт куда более деятельного воеводы Дмитрия Боброка и благословение преподобного Сергия. Согласно тексту «Сказания», верные богатыри не дают великому князю даже вступить в бой, не видим мы его действий и в ходе сражения, упоминается лишь, что в определенный момент московский правитель был сильно ранен и вынужден был укрыться в чаще. Вдобавок, едва ли не на всем протяжении повествования Дмитрий почти непрестанно сокрушается, воздыхает и плачет, что опять-таки, по мысли автора, должно было показать его как вдумчивого христианина, пекущегося об армии и сожалеющего о неизбежных жертвах.
К официозным чертам сказания следует отнести, пожалуй, и многочисленные авторские отступления с пространными цитатами из Библии и ту поденную хронику, которую ведет русский книжник, старательно отмечая не только происходящие события, но и память святых, которая приходилась на каждый день. Любопытно также, что, стремясь придать насыщенность своему повествованию, неизвестный автор несколько сгущает описываемые им события. Так, ко времени Куликовского сражения в его сочинении оказываются отнесены и переход на русскую стону братьев Ольгердовичей, и появление на Руси Дмитрия Боброк-Волынского. Между тем известно, что литовские князья получили свои первые уделы за русскую дружбу еще в конце 1370 годов, тогда как их двоюродный брат князь Дмитрий Михайлович Бобров не только стал воеводой московского князя в 1371 году, но и был женат на сестре Дмитрия Ивановича.
При написании «Сказания» неизвестный книжник использовал, по-видимому, и какие-то устные эпические предания, подвергнув их сильной переработке в духе общего, преимущественно книжного тона повествования. Так, в тексте его сочинения оказываются не только описания поединка монаха-воина Александра Пересвета с гигантским печенегом, но и упоминание о видении Бориса и Глеба некоему разбойнику Фоме Коцибею, а также интереснейший эпизод «испытания примет» Дмитрием Волынцем.
Встречаются в тексте «Сказания» и некоторые описательные элементы «Задонщины», также весьма значительно переработанные автором. Это и, дважды упомянутое здесь, возможно, вследствие работы нескольких переписчиков, солнце, указывающее путь великому князю, и многочисленные звери, собравшиеся к месту битвы в ожидании поживы, и золоченые доспехи русских воинов, словно бы застывших на некоторое время перед началом сражения. Знакомый нам еще по «Слову о полку Игореве» образ бури вновь упоминается в предсказаниях Дмитрия Волынца.
Вообще же, будучи повествованием об одной из величайших побед в истории средневековой Руси, «Сказание о Мамаевом побоище» в то же время оставляет у читателей довольно мрачное впечатление. И действительно, рассуждения о неизбежных и многочисленных смертях здесь гораздо больше, чем о воинских триумфах. Плачет о русских воинах Дмитрий Донской, гибель большой части войска предсказывает Дмитрий Волынец, даже поганые половцы еще перед началом сражения, пребывая в унынии, начинают «омрачатися о погибели живота своего». В финале куликовского произведения его герои снова веду подсчеты, хотя и несколько преувеличенные, павших на поле брани князей и бояр. Более того, один из списков, донесший до нас наиболее раннюю редакцию «Сказания» (так называемый Кирилло-Белозерский), завершался непосредственно поминальным синодиком, т. е. поименным перечнем воинов, погибших на Куликовском поле, предназначенном для их церковного поминовения. Очевидно, мы наблюдаем в данном случае живую реакцию автора-современника, для которого горечь потери многочисленных жертв небывалой по масштабам Куликовской битвы была гораздо больше, нежели радость победы.
Интересным памятником «Куликовского цикла» является «Задонщина».
«Задонщина»