Структурализм как деятельность. 12 страница

4 More Marcel. Le très curieux Jules Verne. P.: Gallimard, 1960.

чей будет, напротив, взорвать текст, рассеять первона­чальное облако смыслов, первоначальный образ содержа­ния. Структурный анализ нацелен не на истинный смысл текста, а на его множественность; потому работа наша должна заключаться не в том, чтобы, отправляясь от форм, распознавать, освещать и формулировать содер­жание (для этого никакой структурный метод не нужен), а в том, чтобы, напротив, рассеивать, раздвигать, при­водить в движение первоначально данное содержание под действием науки о формах. Такой метод пойдет на пользу аналитику, давая ему, во-первых, возможность начать анализ, исходя из нескольких хорошо известных кодов, а во-вторых, право отбросить эти коды (преобра­зовать их) в дальнейшем развитии уже не текста (в тек­сте все коды прочерчиваются одновременно, в объемном пространстве), но своей собственной работы.

1970, «Poétique».

От произведения к тексту.

Перевод С. Н. Зенкина...... 413

Известно, что за последние годы в наших представ­лениях о языке и, следовательно, о произведении (ли­тературном), которое обязано языку уже своим сущест­вованием как феномен действительности, произошло (или происходит) определенное изменение. Это изме­нение очевидным образом связано с новейшими до­стижениями таких дисциплин, как лингвистика, антро­пология, марксизм, психоанализ (слово «связано» имеет здесь нарочито нейтральный смысл: речь не идет о зависимости, будь то даже зависимость гибкая и диа­лектическая). Новый взгляд на понятие произведения возник не столько вследствие внутреннего обновления каждой из этих дисциплин, сколько вследствие их встречи друг с другом на уровне объекта, традиционно не подлежавшего ведению ни одной из них. Действи­тельно, работа на стыке дисциплин, которой в науке придают сейчас важное значение, не может быть ре­зультатом простого сопоставления различных специаль­ных знаний; это дело небезобидное, и по-настоящему (а не просто в виде благих пожеланий) оно начинается тогда, "когда единство прежних дисциплин раскалы­вается — порой даже насильственно, с шумными потря­сениями, обусловленными модой, — и уступает место новому объекту и новому языку, причем ни тот ни другой не умещаются в рамках наук, которые пред­полагалось тихо и мирно состыковать друг с другом; затруднения в классификации как раз и служат симп­томом перемен. Перемены, коснувшиеся и понятия «произведения», не следует, однако, переоценивать: они — лишь часть общего эпистемологического сдвига (скорее именно сдвига, чем перелома), перелом же, как не раз отмечалось, произошел в прошлом веке, с появлением марксизма и фрейдизма; никаких новых решительных перемен с тех пор не последовало, так что в известном смысле можно сказать, что мы вот уже

сто лет как заняты повторением пройденного. Исто­рия — наша История — ныне позволяет нам лишь сме­щать и варьировать кое-какие представления, кое в чем идти дальше, кое от чего отказываться. Подобно тому как учение Эйнштейна требует включать в со­став исследуемого объекта относительность системы отсчета, так и в литературе совместное воздействие марксизма, фрейдизма и структурализма заставляет ввести принцип относительности во взаимоотношения скриптора, читателя и наблюдателя (критика). В проти­вовес произведению (традиционному понятию, которое издавна и по сей день мыслится, так сказать, по-ньюто­новски), возникает потребность в новом объекте, полу­ченном в результате сдвига или преобразования преж­них категорий. Таким объектом является Текст. Пони­маю, что слово это сейчас в моде (я и сам склонен его употреблять достаточно часто) и тем самым вызы­вает у некоторых недоверие; потому-то мне и хотелось бы сформулировать себе для памяти основные пропо­зиции, в пересечении которых и располагается, на мой взгляд, Текст. Слово «пропозиция», «предложение» следует здесь понимать скорее в грамматическом, чем в логическом смысле; это не доказательства, а просто высказывания, своего рода «пробы», попытки подхода к предмету, в которых допускается метафоричность. Ниже следуют эти пропозиции; они касаются таких вопросов, как «метод», «жанры», «знак», «множест­венность», «филиация», «чтение» и «удовольствие».

*

1.Текст не следует понимать как нечто исчислимое. Тщетна всякая попытка физически разграничить произ­ведения и тексты. В частности, опрометчиво было бы утверждать: «произведение — это классика, а текст — авангард»; речь вовсе не о том, чтобы наскоро соста­вить перечень «современных лауреатов» и расставить одни литературные сочинения in *, а другие out ** по хронологическому признаку; на самом деле «нечто от Текста» может содержаться и в весьма древнем произ­ведении, тогда как многие создания современной литера-

* Внутри (англ.). — Прим. перев. ** Вне (англ.). — Прим. перев.

туры вовсе не являются текстами. Различие здесь вот в чем: произведение есть вещественный фрагмент, зани­мающий определенную часть книжного пространства (например, в библиотеке), а Текст — поле методологи­ческих операций (un champ méthodologique). Эта оппозиция отчасти напоминает (но отнюдь не дубли­рует) разграничение, предложенное Лаканом: «реаль­ность» показывается, а «реальное» доказывается; сход­ным образом, произведение наглядно, зримо (в книж­ном магазине, в библиотечном каталоге, в экзаменацион­ной программе), а текст — доказывается, высказывает­ся * в соответствии с определенными правилами (или против известных правил). Произведение может помес­титься в руке, текст размещается в языке, существует только в дискурсе (вернее сказать, что он является Тек­стом лишь постольку, поскольку он это сознает). Текст — не продукт распада произведения, наоборот, произведение есть шлейф воображаемого, тянущийся за Текстом. Или иначе: Текст ощущается только в процессе работы, произ­водства. Отсюда следует, что Текст не может неподвижно застыть (скажем, на книжной полке), он по природе своей должен сквозь что-то двигаться — например, сквозь произведение, сквозь ряд произведений.

*

2. Точно так же Текст не ограничивается и рамками добропорядочной литературы, не поддается включению в жанровую иерархию, даже в обычную классификацию. Определяющей для него является, напротив, именно способность взламывать старые рубрики. К какой руб­рике отнести Жоржа Батая? Кто этот писатель — рома­нист, поэт, эссеист, экономист, философ, мистик? От­вет настолько затруднителен, что обычно о Батае предпочитают просто не упоминать в учебниках литерату­ры; дело в том, что Батай всю жизнь писал тексты или, вернее, быть может один и тот же текст. Текст делает проб­лематичной всякую классификацию (в этом и состоит

* В подлиннике обыгрываются возвратные глаголы se démontrer, se montrer, se parler; дословный перевод: «„реальность" показывается, а „реальное" обнаруживается..., текст обнаруживается, выговаривает­ся...» — Прим. ред.

одна из его «социальных» функций), так как он всякий раз предполагает, по выражению Филиппа Соллерса, познание пределов. Еще Тибоде (хотя и в более узком смысле) говорил о предельных, пограничных произве­дениях (такова, например, «Жизнь Ранее» Шатобриана, которая, действительно, ныне представляется нам «текстом»); а Текст — это и есть то, что стоит на грани речевой правильности (разумности, удобочитаемости и т. д.). Сказано это не для красного словца, не ради «героического» жеста; Текст пытается стать именно запредельным по отношению к доксе (чем еще опре­деляется это расхожее общее мнение, составляющее, при мощном содействии средств массовой коммуника­ции, основу наших демократических обществ, как .не своими пределами, своей энергией отторжения, своей цензурой?); можно сказать, что Текст всегда в бук­вальном смысле парадоксален.

*

3. Текст познается, постигается через свое отноше­ние к знаку. Произведение замкнуто, сводится к опреде­ленному означаемому. Этому означаемому можно при­писывать два вида значимости: либо мы полагаем его явным, и тогда произведение служит объектом науки о буквальных значениях (филологии), либо мы считаем это означаемое тайным, глубинным, его нужно искать, и тогда произведение подлежит ведению герменевтики, интерпре­тации (марксистской, психоаналитической, тематической и т. п.). Получается, что все произведение в целом функ­ционирует как знак; закономерно, что оно и состав­ляет одну из основополагающих категорий цивилизации Знака. В Тексте, напротив, означаемое бесконечно откладывается на будущее; Текст уклончив, он рабо­тает в сфере означающего. Означающее следует пред­ставлять себе не как «видимую часть смысла», не как его материальное преддверие, а, наоборот, как его вторичный продукт (après-coup). Так же и в бесконечности означающего предполагается не невыразимость (озна­чаемое, не поддающееся наименованию), а игра; порождение означающего в поле Текста (точнее, сам Текст и является его полем) происходит вечно, как в

вечном календаре, — причем не органически, путем вызревания, и не герменевтически, путем углубления в смысл, но посредством множественного смещения, взаимоналожения, варьирования элементов. Логика, регулирующая Текст, зиждется не на понимании (вы­яснении, «что значит» произведение), а на метони­мии; в выработке ассоциаций, взаимосцеплений, пере­носов находит себе выход символическая энергия; без такого выхода человек бы умер. Произведение в лучшем случае малосимволично, его символика быст­ро сходит на нет, то есть застывает в неподвижности; зато Текст всецело символичен; произведение, поня­тое, воспринятое и принятое во всей полноте своей символической природы, — это и есть текст. Тем самым Текст возвращается в лоно языка: как и в языке, в нем есть структура, но нет объединяющего центра, нет за­крытости. (К структурализму иногда относятся с пре­небрежением, как к «моде»; между тем исключитель­ный эпистемологический статус, признанный ныне за языком, обусловлен как раз тем, что мы раскрыли в нем парадоксальность структуры — это система без цели и без центра.)

*

4. Тексту присуща множественность. Это значит, что у него не просто несколько смыслов, но что в нем осуществляется сама множественность смысла как таковая — множественность неустранимая, а не просто допустимая. В Тексте нет мирного сосуществования смыслов — Текст пересекает их, движется сквозь них; поэтому он не поддается даже плюралистическому истолкованию, в нем происходит взрыв, рассеяние смысла. Действительно, множественность Текста выз­вана не двусмысленностью элементов его содержания, а, если можно так выразиться, пространственной многолинейностью означающих, из которых он соткан (этимологически «текст» и значит «ткань»). Читателя Текста можно уподобить праздному человеку, который снял в себе всякие напряжения, порожденные вооб­ражаемым, и ничем внутренне не отягощен; он про­гуливается (так случилось однажды с автором этих

строк, и именно тогда ему живо представилось, что такое Текст) по склону лощины, по которой течет пере­сыхающая река (о том, что река пересыхающая, упо­мянуто ради непривычности обстановки). Его воспри­ятия множественны, не сводятся в какое-либо единство, разнородны по происхождению — отблески, цветовые пятна, растения, жара, свежий воздух, доносящиеся откуда-то хлопающие звуки, резкие крики птиц, дет­ские голоса на другом склоне лощины, прохожие, их жесты, одеяния местных жителей вдалеке или сов­сем рядом; все эти случайные детали наполовину опознаваемы — они отсылают к знакомым кодам, но сочетание их уникально и наполняет прогулку несход­ствами, которые не могут повториться иначе как в виде новых несходств. Так происходит и с Текстом — он может быть собой только в своих несходствах (что, впрочем, не говорит о какой-либо его индивидуально­сти); прочтение Текста — акт одноразовый (оттого иллюзорна какая бы то ни было индуктивно-дедук­тивная наука о текстах — у текста нет «граммати­ки»), и вместе с тем оно сплошь соткано из цитат, отсылок, отзвуков; все это языки культуры (а какой язык не является таковым?), старые и новые, кото­рые проходят сквозь текст и создают мощную стереофо­нию. Всякий текст есть между-текст по отношению к какому-то другому тексту, но эту интертекстуаль­ность не следует понимать так, что у текста есть ка­кое-то происхождение; всякие поиски «источников» и «влияний» соответствуют мифу о филиации произве­дений, текст же образуется из анонимных, неуловимых и вместе с тем уже читанных цитат — из цитат без кавычек. Произведение не противоречит ни одной философии монизма (при том что некоторые из них, как известно, непримиримые враги); для подобной философии множественность есть мировое Зло. Текст же, в противоположность произведению, мог бы из­брать своим девизом слова одержимого бесами (Еван­гелие от Марка, 5, 9): «Легион имя мне, потому что нас много». Текст противостоит произведению своей мно­жественной, бесовской текстурой, что способно по­влечь за собой глубокие перемены в чтении, причем в тех самых областях, где монологичность составляет

своего рода высшую заповедь: некоторые «тексты» Священного писания, традиционно отданные на откуп теологическому монизму (историческому или анагогическому), могут быть прочитаны с учетом дифракции смыслов, то есть в конечном счете материалистически, тогда как марксистская интерпретация произведений, до сих пор сугубо монистическая, может благодаря множественности обрести еще большую степень ма­териализма (если, конечно, марксистские «официаль­ные институты» это допустят).

*

5. Произведение включено в процесс филиации. Принимается за аксиому обусловленность произведе­ния действительностью (расой, позднее Историей), следование произведений друг за другом, принадлеж­ность каждого из них своему автору. Автор считается отцом и хозяином своего произведения; литературове­дение учит нас поэтому уважать автограф и прямо заявленные намерения автора, а общество в целом юридически признает связь автора со своим произве­дением (это и есть «авторское право» — сравнительно, впрочем, молодой институт, так как по-настоящему узаконен он был лишь в эпоху Революции). Что же касается Текста, то в нем нет записи об Отцовстве. Ме­тафоры Текста и произведения расходятся здесь еще более. Произведение отсылает к образу естественно разрастающегося, «развивающегося» организма (пока­зательно двойственное употребление слова «развитие» — в биологии и в риторике). Метафора же Текста — сеть; если Текст и распространяется, то в резуль­тате комбинирования и систематической организации элементов (впрочем, образ этот близок и к воз­зрениям современной биологии на живые существа). В Тексте, следовательно, не требуется «уважать» никакую органическую цельность; его можно дробить (как, кстати, и поступали в средние века, причем с двумя высокоавторитетными текстами — со Священным писа­нием и с Аристотелем), можно читать, не принимая в рас­чет волю его отца; при восстановлении в правах интер­текста парадоксальным образом отменяется право насле-

дования. Призрак Автора может, конечно, «явиться» в Тексте, в своем тексте, но уже только на правах гостя; автор романа запечатлевается в нем как один из персонажей, фигура, вытканная на ковре; он не по­лучает здесь более никаких родительских, алетических преимуществ, а одну лишь игровую роль, он, так ска­зать, «автор на бумаге». Жизнь его из источника рассказываемых историй превращается в самостоятель­ную историю, которая соперничает с произведением; происходит наложение творчества писателя на его жизнь, а не наоборот, как прежде. Жизнь Пруста или Жене может читаться как текст благодаря их произведениям; слово «био-графия» обретает здесь свой буквальный, этимологический смысл; одновременно ложной пробле­мой становится искренность писателя, эта «крестная мука» всей литературной морали, — ведь «я», пишу­щее текст, это «я», существующее лишь на бумаге.

*

6. Произведение обычно является предметом потреб­ления; я не хотел бы демагогически ссылаться на так на­зываемую потребительскую культуру, но приходится все же признать, что ныне различия между книгами опреде­ляются «качеством» произведения (что в конечном счете подразумевает «вкусовую» оценку), а не способом чтения как таковым: в структурном отношении «серьез­ные» книги читаются так же, как и «транспортное чти­во» (в транспорте). Текст, нередко уже в силу своей «неудобочитаемости», очищает произведение (если оно само это позволяет) от потребительства и отцеживает из него игру, работу, производство, практическую дея­тельность. Это значит, что Текст требует, чтобы мы стремились к устранению или хотя бы к сокращению дистанции между письмом и чтением, не проецируя еще сильнее личность читателя на произведение, а объединяя чтение и письмо в единой знаковой дея­тельности. Разделяющее их расстояние возникло исторически. Во времена наиболее резкого социального расслоения (до образования демократических культур) умение читать и писать в равной мере составляло клас­совую привилегию; Риторика, главный литературный

код той эпохи, учила писать (хотя обычно тогда писа­лись не тексты, а рассуждения). Показательно, что с наступлением демократии эта задача сменилась об­ратной — ныне Школа (средняя школа) ставит себе в заслугу то, что учит уже не писать, а (правильно) чи­тать. (Сегодня даже вновь стало модным ощущать это как недостаток: от учителя требуют, чтобы он учил лицеистов «выражать свои мысли»; это все равно, что говорить бессмыслицу, дабы обойти табу.) Но одно дело чтение всмысле потребление, а другое дело — игра с текстом. Слово «игра» следует здесь понимать во всей его многозначности. Играет сам текст (так говорят о свободном ходе двери, механизма) *, и читатель тоже играет, причем двояко; он играет в Текст (как в игру), ищет такую форму практики, в которой бы он вос­производился, но, чтобы практика эта не свелась к пассивному внутреннему мимесису (а сопротивление подобной операции как раз и составляет существо Текста), он еще и играет Текст. Не нужно забывать, что «играть» — также и музыкальный термин, а история музыки (как вида практики, а не как «ис­кусства») довольно близко соответствует истории Текста; было время, когда «играть» и «слушать» состав­ляли одну, почти не расчлененную деятельность — из-за обилия музыкантов-любителей (по крайней мере, в определенной классовой среде); затем одна за другой выделились две особые роли — сначала исполнитель, которого буржуазная публика отряжала для игры (хотя и сами буржуа еще худо-бедно музицировали: то был век фортепьяно), а затем любитель музыки (пассивный), который слушает музыку, не умея играть сам (и действительно, на смену фортепьяно пришли грампластинки). Как известно, в современной постсе­рийной музыке роль «исполнителя» разрушена — его заставляют быть как бы соавтором партитуры, до­полнять ее от себя, а не просто «воспроизводить». Текст как раз и подобен такой партитуре нового типа: он требует от читателя деятельного сотрудничест­ва. Это принципиальное новшество — ибо кто же ста­нет исполнять произведение? (Таким вопросом за-

* См. прим. перев. к с. 291.

давался Малларме, желая, чтобы книгу создавала ау­дитория.) В наши дни произведение исполняет один лишь критик — как палач исполняет приговор. В том, что многие испытывают «скуку» от современного «неудобочитаемого» текста, от авангардистских филь­мов или картин, очевидным образом повинна привычка сводить чтение к потреблению: человек скучает, когда он не может сам производить текст, играть его, раз­бирать его по частям, запускать его в действие.

*

7. С учетом этого можно полагать (предлагать) еще один, последний, подход к Тексту — через удовольствие. Не знаю, была ли до сих пор в эстетике хотя бы одна гедонистическая теория; даже в философии эвдемони­стические системы встречаются редко. Конечно, произ­ведение (некоторые произведения) тоже доставляет удо­вольствие: я могу упоенно читать и перечитывать Пру­ста, Флобера, Бальзака и даже — почему бы и нет? — Александра Дюма. Однако такое удовольствие, при всей его интенсивности, даже полностью избавленное от любых предрассудков, все же остается отчасти удо­вольствием потребительским (разве что прилагать чрез­вычайные усилия для его критики): ведь хотя я и могу читать этих авторов, я вместе с тем знаю, что не могу их пере-писать (что ныне уже невозможно писать «так»); одно лишь осознание этого довольно грустного факта отторгает меня от создания подобных произве­дений, причем такая отторгнутость и есть залог моей современности (быть современным человеком — не зна­чит ли это досконально знать то, что уже нельзя на­чать сначала?). Что же касается Текста, то он связан с наслаждением, то есть с удовольствием без чувства отторгнутости. Текст осуществляет своего рода социаль­ную утопию в сфере означающего; опережая Историю (если только История не выберет варварство), он де­лает прозрачными пусть не социальные, но хотя бы языковые отношения; в его пространстве ни один язык не имеет преимущества перед другим, они свободно циркулируют (с учетом «кругового» значения этого слова).

*

Данные пропозиции не обязательно должны стать моментами Теории Текста. Обусловлено это не только недостаточными познаниями того, кто их выдвигает (хотя в ряде случаев он воспользовался и исследова­ниями своих коллег). Это обусловлено тем, что теория Текста не исчерпывается метаязыковым изложением; составной частью подобной теории является разрушение метаязыка как такового или по крайней мере недове­рие к нему (поскольку до поры до времени им, возмож­но, и придется пользоваться). Слово о Тексте само должно быть только текстом, его поиском, текстовой работой, потому что Текст — это такое социальное пространство, где ни одному языку не дано укрыться и ни один говорящий субъект не остается в роли судьи, хозяина, аналитика, исповедника, дешифровщика; тео­рия Текста необходимо сливается с практикой письма.

1971, «Revue d'esthétique».

Наши рекомендации