Шесть выстрелов в лунном свете 15 страница
12. Наследник
Кто шел в Зоар, выслушивал совет:
Не пользоваться бригсхильской тропой,
Где старый Боткинс, вздернутый толпой,
Оставил по себе кошмарный след.
Отправившись туда, я увидал
Плющом увитый домик под горой
И вздрогнул — он смотрелся как жилой,
Хотя и много лет пропустовал.
Пока я наблюдал, как меркнет день,
Из верхнего окна донесся вой.
Я поднял взор — в окне мелькнула тень,
И я помчался прочь, едва живой.
Будь проклят этот дом с его жильцом —
Животным с человеческим лицом!
13. Гесперия[250]
Заря, в морозной дымке пламенея
Над шпилями и скатами строений,
В страну заветных грез и настроений
Зовет меня, и я слежу, бледнея,
За тем, как облака — то каменея,
То истончаясь в череде вращений —
Претерпевают сотни превращений,
Одно другого краше и чуднее.
Гесперия — страна зари вечерней.
Там время начинает свой отсчет,
Туда от века избранных влечет
Из дольних сфер, что созданы для черни.
Влечет неудержимо, но, увы! —
Туда не попадем ни я, ни вы.
14. Звездовей
В тот час, когда зальется соловей
И за окном затеплится свеча,
По улицам, сухие листья мча,
Гуляет звездный ветер — звездовей.
Печной дымок, послушный лишь ему,
Творит за пируэтом пируэт —
Он вторит траекториям планет,
А с юга Фомальгаут сверлит тьму.
В такую ночь поэты узнают
Немало тайн о югготских грибах
И о цветах, что в сказочных садах
На континентах Нитона растут.
Но все, что в эту ночь приснится им,
Уже к утру развеется как дым.
15. Антарктос[251]
В глубоком сне поведала мне птица
Про черный конус, что стоит во льдах
Один как перст. Над ним пурга глумится,
На нем лежит тысячелетий прах.
Та часть его, что подо льдом таится,
В былые дни внушала Древним страх.
Теперь о ней не помнит и Денница,
Единственная гостья в тех краях.
Иной смельчак, пройдя через невзгоды
Ледового пути — мороз, буран, —
Сказал бы: «Что за странный жест природы —
Создать такой неслыханный курган!»
Но горе мне, узревшему во сне
Взгляд мертвых глаз в хрустальной глубине!
16. Окно
В старинном доме с лестницей витой,
Где жили мои прадеды, одно
Манило и влекло меня — окно,
Заделанное каменной плитой.
В плену у грез, я с детства жил мечтой —
Узнать, какой секрет хранит оно,
И часто подходил к нему. Темно
И пыльно было в комнате пустой.
Лишь много лет спустя в свой уголок
Я пару камнетесов пригласил.
Они трудились, не жалея сил,
Но, сделав брешь, пустились наутек.
А я, взглянув в проем, увидел в нем
Тот мир, где я бывал, забывшись сном.
17. Память
В огнями звезд разубранной ночи
Дремала степь, вся в лагерных кострах,
Чьи языки, в стада вселяя страх,
Лизали мрак, остры и горячи.
На юге — там, где степь во всю длину
Ныряла вниз — темнел зигзаг стены,
Как будто некий змей из глубины
Там камнем обратился в старину.
Куда попал я и каким путем?
Метался я, судьбу свою кляня.
Вдруг чья-то тень, поднявшись над костром,
По имени окликнула меня.
Приблизившись, я встретил мертвый взгляд.
Зачем я пил надежд напрасных яд?!
18. Йинские сады
За той стеной, чьих лет никто не счел,
Чьи башни поросли седыми мхами,
Лежат сады с нарядными цветами,
С порханьем птиц, и бабочек, и пчел.
Там стаи цапель дремлют над прудами
И царственные лотосы цветут,
Там звонкие ручьи узоры ткут
Среди деревьев с яркими плодами…
Так думал я, наивно веря снам,
В которых уж не раз случалось мне
Приблизиться к внушительным вратам
В той исполинской каменной стене.
И вот я у стены — но где же вход?
Вы мне солгали, сны! В ней нет ворот!
19. Колокола
Из года в год, в часы ночного бденья,
Я слышал колокольный перезвон,
Протяжный и глухой. Казалось, он
Заоблачного был происхожденья.
Среди полузабытых грез и снов
Искал я ключ к разгадке этой тайны
И, думается, вспомнил не случайно
Шпиль в Инсмуте и белых чаек зов.
Но как-то в марте шум дождя ночного
Взбодрил мне память, где царила мгла,
И я припомнил, словно сон бредовый,
Ряд башен, а на них — колокола.
И вновь раздался, звукам ливня вторя,
Знакомый звон — со дна гнилого моря!
20. Ночные бестии
Какие подземелья их плодят —
Рогатых черных тварей, чьи тела
Влачат два перепончатых крыла,
А хвост — двуострый шип, в котором яд?
Они меня цепляют и летят
В миры, где торжествуют силы зла,
Где разум обволакивает мгла…
Их когти и щекочут, и язвят.
Кривые пики Тока одолев,
Мы с лёту низвергаемся на дно
Геенны — там есть озеро одно,
Где часто дремлют шогготы, сомлев.
И так из ночи в ночь, и несть конца
Визитам этих бестий БЕЗ ЛИЦА!
21. Ньярлатхотеп[252]
Он объявился под конец времен —
Египта сын, высок и смуглолиц.
Пред ним феллахи простирались ниц,
Цвет его ризы был закату в тон.
К нему стекался люд со всех сторон,
Охочий до пророчеств и чудес,
И даже дикий зверь, покинув лес,
Спешил к Ньярлатхотепу на поклон.
Все знали, что настал последний час,
И было так — сперва ушли моря,
Потом разверзлась суша, и заря
Скатилась на оплоты смертных рас.
В финале Хаос, вечное дитя,
С лица Вселенной Землю стер, шутя.
22. A затот[253]
Я вторгся с вездесущим бесом в паре
Из мира измерений — за Предел,
Туда, где нет ни времени, ни твари,
Но только Хаос, бледен и дебел.
Непризнанный ваятель мирозданья,
Он быстро и бессвязно бормотал
Какие-то глухие заклинанья
И сонм крылатых бестий укрощал.
В его когтях надрывно голосила
Бесформенная флейта в две дыры —
Не верилось, что в звуках этих сила,
Которой покоряются миры.
«Я есмь Его глашатай!» — дух съязвил
И божеству затрещину влепил.
23. Мираж
Не знаю, есть ли он на самом деле,
И где — на небесах иль на земле —
Тот край, которым грежу с колыбели,
Седых столетий тонущий во мгле.
Закрыв глаза, я вижу цитадели,
И ленты рек, и церковь на скале,
И переливы горней акварели,
Точь-в-точь как на закате в феврале.
Я вижу заболоченные дали,
Слежу за тенью птичьего крыла
И слышу звон, исполненный печали,
Со стороны старинного села.
Но где тот чародей, что скажет мне,
Когда я был — иль буду — в той стране?
24. Канал
В одном из снов я посетил район,
Где вдоль домов, ограбленных нуждой,
Тянулся ров, заполненный водой,
Густой, как кровь, и черной, как гудрон.
От вялых струй дух тлена исходил,
Стесняя грудь предчувствием беды,
И лунный свет сочился на ряды
Пустых жилищ с осанкою могил.
Ни стук шагов, ни скрип оконных рам
Не нарушали мрачной тишины —
Был слышен только мерный плеск волны,
Уныло льнущей к мертвым берегам.
С тех пор, как мне приснился этот сон,
Меня терзает мысль: не явь ли он?
25. Сен-Тоуд (собор Святой Жабы)
«Сен-Тоудского звона берегись!» —
Услышал я, ныряя в тупики
И переулки к югу от реки,
Где легионы призраков вились.
Кричал одетый в рубище старик,
Который в тот же миг убрался прочь,
А я направил шаг в глухую ночь,
Не ведая, что значил этот крик.
Я шел навстречу тайне и дрожал,
Как вдруг (я было принял их за бред)
Еще два старца каркнули мне вслед:
«Когда пробьет Сен-Гоуд — ты пропал!»
Не выдержав, я бросился назад,
И все же он настиг меня — набат!
26. Знакомцы
Селянин Джон Уэтли жил один
Примерно в миле вверх от городка.
Народ его держал за чудака,
И, правду говоря, не без причин.
Он сутками не слазил с чердака,
Где рылся в книгах в поисках «глубин».
Лицо его покрыла сеть морщин,
В глазах сквозила смертная тоска.
Когда дошло до воя по ночам,
О Джоне сообщили в «желтый дом».
Из Эйлсбери пришли за ним втроем,
Но в страхе воротились. Их очам
Предстали два крылатых существа
И фермер, обращавший к тем слова.
27. Маяк
Над Ленгом, где скалистые вершины
Штурмуют неприступный небосвод,
С приходом ночи зарево встает,
Вселяя ужас в жителей долины.
Легенда намекает на маяк,
Где в скорбном одиночестве тоскует
И с Хаосом о вечности толкует
Последний из Древнейших, миру враг.
Лицо его закрыто желтой маской,
Чьи шелковые складки выдают
Черты столь фантастичные, что люд
Издревле говорит о них с опаской —
Веками поминая смельчака,
Который не вернулся с маяка!
28. Предвестники
Есть ряд вещей, рождающих во мне
Такое чувство, будто бы вот-вот
Одно из тех чудес произойдет,
Какие происходят лишь во сне.
Нагрянет ли незваное извне,
Иль сам я попаду в круговорот
Безумных авантюр, пиров, охот
В еще не существующей стране?
Среди таких вещей — холмы, зарницы,
Глухие сёла, шпили городов,
Закаты, южный ветер, шум садов,
Морской прибой, старинных книг страницы.
В их дивных чарах — жизни оправданье,
Но кто прочтет их тайное посланье?
29. Ностальгия
Один раз в год над морем раздается
Призывный клич и гомон птичьих стай,
По осени спешащих в дальний край,
Откуда их пернатый род ведется.
Узнав о нем из грез, они томятся
По рощам, где над лентами аллей
Сплелись густые ветви тополей,
Где все усыпал яркий цвет акаций.
Они спешат с надеждой, что вот-вот
Покажется высоких башен ряд,
Но, видя впереди лишь версты вод,
Из года в год ни с чем летят назад…
И купола в хрустальной глубине
Веками ждут и видят их во сне.
30. Истоки
Меня не привлекает новизна —
Ведь я родился в старом городке,
Где видел из окна, как вдалеке
Колдует пристань, призраков полна.
Затейливые шпили золоты
От зарева закатного костра,
На крышах — с позолотой флюгера:
Вот истинный исток моей мечты.
Реликвии эпохи суеверий,
Они лишь соблазняют духов зла,
И те несут нам веры без числа
Из всех миров, где им открыты двери.
Они рвут цепи Времени — и я
Встречаю Вечность, их благодаря.
31. Древний город[254]
Он гнил, когда был молод Вавилон.
Бог знает сколько эр он продремал
В земле, где наших заступов металл
Из плит его гранитных высек звон.
Там были мостовые, и дворцы,
И статуи, похожие на бред, —
В них предков нам оставили портрет
Неведомых ваятелей резцы.
И вот — мы видим лестничный пролет,
Прорубленный сквозь грубый доломит
И уходящий в бездну, что хранит
Знак Древних и запретных знаний свод.
И мы б наверняка в нее сошли,
Когда б не гром шагов из-под земли!
32. Отчуждение
Телесно оставаясь на Земле,
Чему свидетель — пепельный рассвет,
Душою он скитался меж планет,
Входя в миры, лежащие во зле.
Пока не пробил час, ему везло:
Он видел Йаддит — и не поседел,
Из гурских областей вернулся цел,
Но как-то ночью зовы принесло…
Наутро он проснулся стариком,
И мир ему предстал совсем другим —
Предметы расплывались, словно дым,
Вся жизнь казалась сном и пустяком.
С тех пор он держит ближних за чужих,
Вотще стараясь стать одним из них.
33. Портовые свистки
Над крышами и остовами шпилей
Всю ночь поют портовые свистки;
Мотивы их исполнены тоски
По ярости штормов и неге штилей.
Чужие и невнятные друг другу,
Но слитые секретнейшей из сил,
Колдующих за поясом светил,
В поистине космическую фугу.
С их звуками в туманы наших снов
Вторгаются, туманные вдвойне,
Видения и символы Извне,
Послания неведомых миров.
Но вот вопрос — какие корабли
Доносят их до жителей Земли?
34. Призванный
Тропа вела меж серых валунов,
Пересекая сумрачный простор,
Где из земли сквозь дыры затхлых нор
Сочился тлен неведомых ручьев.
Могильной тишины не оживлял
Ни ветерок, ни шелест листвяной.
Пейзаж был гол, пока передо мной
Стеной не вырос исполинский вал.
Весь в зарослях густого сорняка,
Он подпирал собою небосвод,
И грандиозный лестничный пролет
Стремился по нему под облака.
Я вскрикнул — и узнал звезду и эру,
Которыми был призван в эту сферу.
35. Вечерняя звезда
Я разглядел ее надменный лик
Сквозь зарево закатного холста.
Она была прозрачна и чиста,
Все ярче разгораясь в каждый миг.
С приходом тьмы ее янтарный свет
Ударил мне в глаза, как никогда.
Воистину, вечерняя звезда
Способна быть навязчивой, как бред!
Она чертила в воздухе сады,
Дворцы и башни, горы и моря
Миров, которым с детства верен я,
Повсюду различая их следы.
В ту ночь я понял, что ее лучом
Издалека привет прислал мой дом.
36. Непрерывность
Предметы старины хранят налет
Неуловимой сущности. Она
Прозрачна, как эфир, но включена
В незыблемый космический расчет.
То символ непрерывности, для нас
Почти непостижимой; тайный код
К тем замкнутым пространствам, где живет
Минувшее, сокрытое от глаз.
Я верю в это, глядя, как закат
Старинных ферм расцвечивает мох
И пробуждает призраки эпох,
Что вовсе не мертвы, а только спят.
Тогда я сознаю, сколь велика
Та Цитадель, чьи кирпичи — века.
Сверхъестественный ужас в литературе[255]
(перевод И. Богданова и О. Мичковского)
Введение
Страх есть древнейшее и сильнейшее из человеческих чувств, а его древнейшая и сильнейшая разновидность есть страх перед неведомым. Мало кто из психологов станет оспаривать этот факт, что само по себе гарантирует произведениям о сверхъестественном и ужасном достойное место в ряду литературных форм. На эти произведения нападают как материалистическая софистика, верная избитому набору эмоций и реальных фактов, так и наивный, пресный идеализм, не признающий эстетической сверхзадачи и настаивающий на том, чтобы литература поучала читателя, воспитывая в нем самодовольный оптимизм. Но несмотря на все это противодействие, жанр сверхъестественных и ужасных историй выжил, развился и достиг замечательных высот совершенства, так как в основе его лежит простой основополагающий принцип, притягательность которого если и не универсальна, то во всяком случае действенна для людей с достаточно развитым восприятием.
Круг поклонников запредельно-ужасного, как правило, узок, поскольку от читателя требуется определенная толика воображения и способность отрешиться от будничной жизни. Относительно немногие из нас обладают той степенью внутренней свободы, что позволяет сквозь пелену повседневной рутины расслышать зов иных миров, а потому во вкусе большинства всегда будут преобладать истории, повествующие о заурядных переплетениях чувств и событий с их банально-слезливыми вариациями — и это, вероятно, справедливо, так как именно тривиальное господствует в нашем повседневном опыте. В то же время тонкие, чувствительные натуры не такая уж и редкость, да и самую твердолобую голову порою озаряет прихотливый луч фантазии, а потому никаким потугам рационализма, никаким успехам прогресса и никаким выкладкам психоанализа вовек не заглушить в человеке ту струнку, что отзывается на страшную сказку, рассказанную ночью у камина, и заставляет его замирать от страха в безлюдном лесу. Здесь срабатывает психологическая модель, или традиция, не менее реальная и не менее глубоко укорененная в ментальном опыте человечества, чем любая другая; она стара, как религиозное чувство — с которым она, кстати, связана кровными узами, — и занимает в наследственной биологии человека слишком большое место, чтобы потерять власть над незначительной по количеству, но качественно значимой частью рода людского.
Первичные инстинкты и эмоции человека формировали его отношение к обживаемой им среде. Вокруг явлений, причины и следствия которых он понимал, возникали недвусмысленные и ясные представления, основанные на наслаждении и боли; тогда как явления, ему непонятные, — а в древности вселенная была таковыми полна — обрастали мистическими олицетворениями, фантастическими истолкованиями и благоговейными чувствами, сообразными тому уровню опыта и знаний, каким обладало человечество на заре своего существования. Неведомое — оно же непредсказуемое — в глазах наших предков было тем ужасным и всемогущим источником, откуда брали начало все блага и бедствия, обрушивавшиеся на людей по загадочным, мистическим причинам и явно принадлежавшие к тем сферам бытия, о которых человек не ведает и над которыми он не властен. Феномен сновидений тоже внес свою лепту в формирование представления о нереальном мире, или мире духов, — да и вообще, все условия дикой первобытной жизни столь неумолимо приводили к мысли о сверхъестественном, что не следует удивляться тому, сколь основательно самая сущность современного человека пропитана религиозными и суеверными чувствами. Даже при строго научном подходе становится ясно, что этим чувствам суждена воистину вечная жизнь если не в сознании, то хотя бы в подсознании и внутренних инстинктах человека; ибо невзирая на то, что на протяжении тысячелетий сфера непознанного неуклонно сокращалась, непрореженная завеса тайны по-прежнему охватывает большую часть окружающей нас вселенной, и толстый слой прочных унаследованных ассоциаций покрывает все предметы и явления, которые некогда казались нам загадочными, а ныне легко объяснимы. Более того, наукой доказано, что древние инстинкты физиологически закреплены в нашей нервной ткани и незримо действуют даже тогда, когда наш рассудок полностью свободен от суеверий.
Поскольку боль и угрозу смерти мы помним ярче, чем наслаждение, и поскольку наше отношение к благим проявлениям непознанного с самого начала было загнано в прокрустово ложе условных религиозных обрядов, то стоит ли удивляться, что именно темным и зловещим сторонам вселенской тайны выпало фигурировать в мистическом фольклоре человечества. Такое положение дел естественным образом усугубляется тем, что неизвестность всегда сопряжена с опасностью, вследствие чего любая область непознанного в глазах человека является потенциальным источником зла. Когда же к этому ощущению страха и угрозы добавляется свойственная каждому из нас тяга к чудесному и необычному, образуется тот сплав сильных эмоций с игрой воображения, который будет существовать до тех пор, покуда жив род человеческий. Не только дети во все времена будут бояться темноты, но и взрослые — по крайней мере, те из них, кто обладает чувствительной к первобытным импульсам натурой, — всегда будут содрогаться при мысли о таинственных и непостижимых мирах, исполненных совершенно особой жизни и затерянных в космических безднах за пределами галактик или же затаившихся в пагубной близости от нашей планеты: в каких-нибудь потусторонних измерениях, куда дано заглянуть разве что мертвецам да безумцам.
Учитывая вышесказанное, странно было бы удивляться существованию литературы ужасов. Она существовала и будет существовать, и лучшим свидетельством ее живучести служит тот инстинкт, что порой заставляет авторов, работающих в совершенно противоположных жанрах, пробовать свои силы и в ней — вероятно, затем, чтобы избавить свой разум от преследующих его химер. В качестве примера можно привести Диккенса, написавшего ряд леденящих душу повестей, Браунинга[256]с его мрачной поэмой «Чайльд-Роланд», Генри Джеймса[257]с его «Поворотом винта», а также очень тонко исполненную повесть «Элси Веннер» доктора Холмса,[258]«Верхнюю койку» и ряд других работ Ф. М. Кроуфорда,[259]«Желтые обои» Шарлоты Перкинс Джилмен[260]и, наконец, жутковатую мелодраму «Обезьянья лапа», созданную юмористом У. У. Джекобсом.[261]
Данную разновидность литературы ужасов не следует путать с другой, имеющей с ней чисто формальное сходство, но психологически принципиально отличной — с литературой, описывающей простой животный страх и мрачные стороны земного бытия. Такие произведения, безусловно, тоже нужны и всегда будут иметь своего читателя, как, например, имеет его классический, или слегка модернизированный, или даже юмористический рассказ о привидениях, где изрядная доля условности и присутствие всезнающего автора практически сводят на нет атмосферу пугающей патологии; но такое творчество нельзя назвать литературой космического ужаса в исконном смысле слова. Настоящая страшная история — это всегда нечто большее, чем загадочное убийство, окровавленные кости или фигура в простыне, бряцающая цепями в такт законам жанра. Автор должен уметь создавать и поддерживать атмосферу гнетущего, неотвязного страха, вызывающую в читателе ощущение присутствия потусторонних, неведомых сил; в рассказе непременно должен содержаться выраженный со всей подобающей ему вескостью и неумолимостью намек на чудовищнейшее измышление человеческого разума: возможность отмены тех незыблемых устоев бытия, что являются нашей единственной защитой от агрессии со стороны демонических запредельных сил.
Конечно же, трудно ожидать, чтобы все страшные истории целиком укладывались в какую бы то ни было схему. Творческий процесс не бывает ровным, и даже в блестящей прозе встречаются невыразительные места. И потом, то, что вызывает наибольший страх у читателя, у автора выходит, как правило, непроизвольно, появляясь в виде ярких эпизодов, рассеянных по всему полю произведения, общий характер которого может быть совершенно иного свойства. Атмосфера важнее всего, ибо окончательным критерием достоверности служит не закрученность сюжета, а создание адекватного впечатления. Само собой разумеется, что, когда страшная история предназначена для поучения или нравоучения и когда описываемые в ней ужасы в конечном счете получают естественное объяснение, мы не можем назвать ее подлинным образцом литературы космического ужаса; однако нельзя отрицать и того факта, что в произведениях подобного рода порой встречаются эпизоды, пропитанные той атмосферой, что удовлетворяет самым строгим требованиям к литературе о сверхъестественном. А это значит, что мы должны оценивать вещь не по авторскому замыслу и не по хитросплетениям сюжета, а по тому эмоциональному накалу, которого она достигает в своих наименее реалистических сценах. Пассажи, проникнутые надлежащим настроением, сами по себе могут рассматриваться как полноценный вклад в литературу ужасов, к какой бы прозе они в конечном счете не относились. Определить, имеем ли мы дело с подлинно ужасным, довольно несложно: если читателя охватывает чувство запредельного страха и он начинает с замиранием сердца прислушиваться, не хлопают ли где черные крылья злобных демонов, не скребутся ли в окно богомерзкие пришельцы из расположенных за гранью вселенной миров, то перед нами настоящий рассказ ужасов, и чем полнее и цельнее передана в нем эта атмосфера, тем более высоким произведением искусства в своем жанре он является.