Объявление о трудоустройстве 1 страница
Вот уже полгода, как я жду, что меня подберёт какая-нибудь собака.
А меня всё не подбирают и не подбирают.
Я прохожу по улицам, а собаки равнодушно смотрят мне вслед и лениво облизываются. Или прячут глаза и поворачиваются ко мне хвостом. Ужас. Никому я не нужна.
Если вы встретите какую-нибудь собаку, которая была бы не прочь взять надо мной опеку, расскажите ей обо мне, пожалуйста. Обычно меня подбирают маленькие, очень маленькие дворняжки. Большим собакам лучше обо мне не говорить - они со мной, во-первых, не справятся, а во-вторых, заскучают. Им нужен простор, твёрдая рука, лесные прогулки на рассвете, плавание за утками в холодном пруду и мужественные игры на собачьих площадках. Для таких я плохой подопечный, и они меня не возьмут. А вот маленькие деспоты с большими кроткими глазами, щуплые клочковатые шавки, мечтающие о том, чтобы сидеть на розовых подушках и помыкать тем, кого они подобрали - вот такие будут мною довольны. Для таких я просто находка. Одним словом, если у вас есть на примете что-нибудь подобное, то я буду рада оказаться полезной. Правда.
Дети
Рассказывает моя подруга
— А в воскресенье в церкви стояла одна женщина с маленьким мальчиком. Ну, мальчик не такой, чтоб уж очень маленький - лет, наверное пять, а может, шесть. И вот он что-то расшалился, расхулиганился и говорит своей маме: мама, вот, батюшка меня будет причащать, спросит, как меня зовут, а я скажу - Вертолёт. Мать так всполошилась: что ты, Серёженька, разве можно, это же грех, Боженька накажет. А Серёженька упёрся и своё: нет, скажу, что меня зовут Вертолёт! Так, значит, они с матерью препирались шёпотом, очень тихонько, до самого причащения, и никак она не могла его уговорить от этой идеи отказаться. И вот подходит их очередь, батюшка причащает этого мальчика - и молчит. И ничего не спрашивает. Мальчик нахмурился и строго так батюшке говорит: "А как меня зовут?" А батюшка посмотрел на него, вздохул и ответил: "Один Бог знает, деточка, как тебя зовут!"
Герман из Рейхенау
Есть старый семинарский анекдот о студенте, которому надо было перевести с латыни изречение «Дух животворит, плоть же немощна». Ну, он увидел слово “spiritus” и перевёл, недолго думая: «Спирт хорош, а мясо протухло».
Смешно, наверное. Всё бы им, семинаристам, водка да закуска. Опять же – животворит-то животворит, но все знают, что пять минут реальной зубной боли мигом избавляют нас от всех душевных мук и терзаний. Дух зависит от плоти. Подчиняется её хворям, желаниям и капризам. Должно быть, так оно и есть – трудно спорить с очевидным.
Был такой монах, Герман из Рейхенау. О нём тут уже, по-моему, рассказывали не один раз, в других журналах. Жил в одиннадцатом веке, в Германии. Точнее говоря, в Швабии, недалеко от Констанца. Занимался физикой, математикой, геометрией, географией, астрономией, механикой, составлением исторических хроник. Был также поэтом, композитором и музыкальным теоретиком. Выдающихся открытий не совершил – одиннадцатый век в Европе вообще не богат научными достижениями. Скорее его можно назвать въедливым и усидчивым компилятором – для этого у него как раз были все предпосылки. Во-первых, он был немцем, а следовательно, человеком тщательным и дотошным. Во-вторых, он просто вынужден был быть усидчивым, поскольку всё равно не мог самостоятельно встать с места. С рождения он был парализован. Практически полностью. Всю жизнь провёл в кресле, согнутый и почти неподвижный. Даже пальцы его были так скрючены, что написание букв давалось ему с исключительным трудом; но и диктовать ему было не легче, поскольку язык плохо его слушался, и речь звучала невнятно. Родись он в семье победнее, ему бы, скорее всего, не выжить. Но его родители, состоявшие в родстве с королевской фамилией, не оставили его и, как смогли, устроили его судьбу. Пока он был маленьким, за ним ухаживали слуги и лекари, а когда ему исполнилось семь лет, его отдали в школу при монастыре Рейхенау, где его тоже все жалели и любили. Так он и вырос в монастыре и принял там постриг, а вместе с ним ушёл в монахи один из его братьев, Вернер, чтобы быть рядом с ним и о нём заботиться.
Ну, вот. Жил Герман в монастыре, никуда, конечно, оттуда не выезжая. Зато со всех концов империи к нему понаехало множество народа, желавшего у него учиться и слушать его проповеди. Ему очень трудно было говорить. Трудно размыкать сведённые постоянной судорогой губы и ворочать больным языком. Но он прославился как красноречивый проповедник, остроумный в беседе и непобедимый в диспуте. «Он был ревностным защитником своих тезисов, бодрым и изысканным в речи и всегда готовым как к быстрому ответу на вопрос, так и к отражению любого нападения в споре». Страшно даже подумать, какой ценой ему давалась эта лёгкость и бодрость. А его работоспособность вообще кажется чем-то фантастическим, почти неправдоподобным. Человек всё время сидел в своём кресле, в одном и том же положении. Сидел, скрючившись, не двигаясь и преодолевая боль. И сочинял трактаты по алгебре и гармонии. Развёрнутые и захватывающие трактаты о звездах и планетах. О навигации и измерительных системах. Об устройстве астролябии и других астрономических приборов. При этом он не только описывал эти приборы, но и пытался их усовершенствовать. Узнав о том, что его брат Вернер собирается идти в какое-то долгое паломничество, изобрёл специально для него новую разновидность солнечных часов, с которыми тот мог путешествовать, как с компасом. Он занимался и музыкой – разбирался в устройстве инструментов, совершенствовал нотную грамоту, сочинял гимны Богородице. Благодарственные гимны. Сидя всё в том же кресле, всё в том же положении, он благодарил Бога за всё и сочинял для Него музыку. Трудно сказать, действительно ли он был автором тех гимнов, которые ему приписывают – в те времена искусство было анонимным. Но это красивейшие гимны средневековой латинской гимнографии, едва ли не самые популярные и в современной католической литургии. И уже одно то, что их авторство приписывают именно ему, кое о чём говорит.
Ещё он составил огромную историческую хронику, использовав при работе над ней ни много ни мало – пятьдесят четыре источника. Все их переработал, упорядочил и выстроил в чёткую логическую систему. Историки до сих пор от неё в восторге. Называют её художественной поэмой имён и событий в форме математической таблицы. Не могу понять, как это можно соединить в одном, но им виднее. А ещё он писал и настоящие поэмы - дидактические поэмы о смертных грехах и тому подобных серьёзных вещах. Писал их лёгким, почти античным стилем, соединяя нравоучительность с иронией. Мельпомена наставляет сестёр-монахинь в христианских добродетелях – поистине оригинальный и изящный поворот для дидактических стихов. Он вообще был остроумным, деликатным и сердечным человеком. В монастыре его очень любили и всегда приходили к нему за помощью и утешением. И он, сидя в своём кресле, утешал братьев и, как мог, старался их развеселить.
Вот, собственно, и всё, что я хотела рассказать.
Лисы в городе
Видела сегодня в метро удивительную женщину.
Во-первых, на её дублёнке был лисий воротник. Странно, правда? Ведь на дублёнках не бывает лисьих воротников. А во-вторых, сзади на этой самой её дублёнке был разрез. А между полами разреза пришит лисий хвост. Шикарный такой. То есть, это мне так издалека показалось, что он пришит. Возможно, он был вовсе не пришит, а просто высовывался из этого разреза.
На ходу она один раз обернулась. Лицо узкое, золотистое. Всё в веснушках.
Речная ворона
Этим летом я увидела, как по реке плывёт ворона. Не дохлая ворона, живая. Крылья раскинула, на бок завалилась и плывёт. Я подумала, что это непорядок, вороны не должны плавать по речкам. Залезла в воду и вытащила её. Обтёрла кое-как подолом кофты, подбросила пару раз в воздух и поняла, что никуда она не полетит. Даже и не собирается лететь, потому что не умеет. Маленькая ещё. Крылья короткие, встопорщенные какие-то, хвоста почти нет, клюв жёлтый, а на клюве – кровавый пузырь. И главное, поблизости ни одного гнезда, откуда она могла бы вывалиться. Тихо над речкой. Только комары пищат то-оненько да лягушки внизу, под берегом: ур-р-р, ур-р-р. Тоска меня взяла. И пришлось мне эту ворону тащить домой.
А дом у меня в деревне маленький, тесный. Я думала сперва: ей не понравится. Как пить дать, заскучает и сдохнет. К тому же я, убей, не знаю, чем их кормят, ворон этих, да ещё таких маленьких. Но она – ничего. Отдохнула маленько, обсохла, осмотрелась и стала жрать всё подряд, что я ей ни подавала. И клюв свой жёлтый разевала так, что за ним не видно было головы. И топала ногами от нетерпения, и рычала на меня, как дикий зверь, и давилась хлебом и сосисками от своей непомерной жадности. А у меня дома народ такой всегда собирается деликатный: соседская собака долго у порога стоит с застенчивой улыбкой, прежде чем войти и развалиться посреди кухни; коты там всякие осторожненько так по балкону пробираются к кастрюле со щами, мыши тоже по углам смирно сидят, темноты дожидаются… короче, никто меня лишний раз беспокоить не осмеливается. И тут – это чудище. Орёт с утра до вечера, как заведённое, голос хриплый, пронзительный, перья дыбом. Я уже стала думать, что это сокровище так допекло своих родителей, что они просто выпихнули его из гнезда в воду: плыви мол, дитятко, авось, счастье своё найдёшь. И нашло, между прочим. Где бы его ещё стали кормить бутербродами с сыром, поить свежей водичкой с серебряной ложечки, а на ночь укладывать спать в постельку из тёплых тряпочек на дне коробки из-под телевизора? Ручаюсь, что больше нигде.
При такой жизни росла эта сволочь, как на дрожжах. Я звала её Габриэль, поскольку не знала, он это или она. Сокращённо, значит, Ганечка. Вскоре Ганечка стал(а) шастать по всему дому, а я только ходила за ней (за ним) с губкой и подтирала всё, что она (он) за собой оставлял(а). Как раз тогда я поняла, что категорически нельзя кормить ворон сливочным маслом. Но вообще-то у него случались и тихие минуты. И тогда нам всем было хорошо. Морозными июньскими вечерами я сидела у окна, вышивала битву при Гастингсе, грела ноги о соседскую собаку и слушала, как внутри разбитого магнитофона бренчит ирландская арфа. И как душевно под неё матерится сосед за забором. А Ганечка трудился над выдиранием гвоздей из пола. Очень он любил это дело и посвящал ему много времени. Наверное, он всё-таки был мужчина. А когда закипал чайник, мы с Ганечкой и собакой садились ужинать.
А потом Ганечка совсем подрос и стал улетать. Не сразу, постепенно. Сначала он жил в саду и патрулировал вместе с курами грядки с клубникой. И в точности, как куры, говорил, склонив голову на бок: коо-ко-ко-ко…. Конечно. Где ж ему, бедному подкидышу, было научиться по-вороньему разговаривать? А иногда он садился на забор и изображал кондора. Причём сам был уверен, что получается похоже. Я ему тоже говорила, что похоже, чтобы не задевать его юношеское самолюбие. Особенно на фоне грозовой тучи – с раскоряченными крыльями и дьявольским огнём в глазах. Очень эффектно получалось.
Так вот он ходил и кудахтал, и играл в кондора, пока не прилетела какая-то стерва и не вскружила ему голову. А он был, молодой, неопытный и сразу согласился. И она увлекла его за собой, куда-то за дальние кукурузные поля. После этого они пару раз прилетали ко мне вдвоём, подкормиться. Я кормила обоих – куда ж деваться. А потом они прибились к какой-то вороньей тусовке и остались со своими. Кто знает – может, навестят ещё будущим летом. Хотя вряд ли. Молодые – они все эгоисты, только о себе и думают.
2005/12/13
Вчера вечером я возвращалась домой. Да, кажется, возвращалась.
Москва тонула в слякотной жиже. Над непроглядными переулками кряхтели мутные, облепленные снегом фонари. Очень хотелось жареной колбасы с горошком. А ещё хотелось немедленно где-нибудь утопиться.
Со всех сторон лилась вода и дул ветер. Мостовая разъезжалась под ногами и терялась в темноте. Впереди шли двое. И вдруг один из этих двоих сказал:
— Чёрт! Нет, всё – приду домой, поужинаю и поеду в Россию. На машине поеду. Давно туда собираюсь. Очень хочу.
Мамочки, где я?! Я тоже хочу в Россию!
Дети
Одно из моих первых детских воспоминаний.
Я лежу в кроватке с перильцами. То ли перильца низковаты, то ли матрас, на котором я лежу, какой-то высокий, но мне из моей кроватки превосходно видно всю комнату. Комната тихая, синяя, залитая лунным светом. Прямо передо мной - стекло серванта, переливающееся матовыми лунными огнями. А за стеклом таинственно и волшебно мерцает посуда.
Я прицеливаюсь хорошенько и выплёвываю соску так, чтобы попасть прямёхонько в это самое стекло.
Очень хорошо осознаю при этом, что делаю что-то недозволенное. И делаю это НАРОЧНО.
Так что миф о том, что маленькие дети чего-то там не понимают - это только миф и ничего более.
Очень кружной путь
В детстве я думала, что Бога нет.
Мне сообщил об этом мой дядя. Нельзя сказать, чтобы это известие как-то меня взволновало: ну, нет, так нет – мало ли кого нет и никогда не было на этом свете, что ж, прикажете из-за каждого расстраиваться? Вот если бы он сказал, что нет Планетария, куда мы уже которую неделю собираемся с папой, но всё откладываем и откладываем из-за его дурацкой диссертации – тогда да. Тогда бы я сразу ему поверила, поскольку сама давно это подозревала, и огорчилась бы не в пример сильнее. А тут – Бог… Но дядя почему-то очень настаивал на этом тезисе и никак не хотел оставлять меня в покое, не растолковав мне его до конца. Он говорил, что Бог – это выдумки и сказки, в которые верят только старые старушки, а мыслящим людям в церковь ходить нехорошо и неприлично.
Всё это вместе ставило меня в тупик, поскольку решительно не увязывалось между собой. Старыми старушками были мои бабушки, которые меня растили, и я точно знала, что они не верят ни в какие сказки и даже не умеют их толком рассказывать. В свои пять лет я, безусловно, причисляла себя к мыслящим людям, но в церковь вместе с бабушками ходила и не видела в этом ничего неприличного. И при чём тут был какой-то Бог, я не понимала. В церкви жил Боженька. Сначала, когда я была совсем уж маленькой, я думала, что Боженька – это женщина. Собственно, она жила не в церкви, а где-то наверху, в заоблачной башне, и день и ночь смотрела телевизор – огромный телевизор, в котором было видно всю Землю, от края до края. И всех-всех людей на Земле – кто что делает, кто о чём говорит. Я очень ярко представляла себе эту картину, вплоть до деталей: на Боженьке – яркая зелёная юбка и белая блузка с кружевами, сама она весёлая и красивая, как принцесса или даже королевна, с чёрными косами и синими глазами. Вокруг неё, перед тем же экраном, сидят тётеньки в таких же блузках и юбках; не такие красивые, как она, зато с длинными крыльями из пушистых белых перьев. Когда я подросла, бабушки показали мне настоящего Боженьку: оказывается, это была не тётенька, а старик в длинной белой рубахе, сидящий на толстом облаке. Картинка, на которой он был нарисован, мне не очень понравилась, но моего мнения на этот счёт никто не спрашивал. Показывали мне и другую картинку и говорили, что на ней тот же самый Боженька, только распятый на кресте. Но во-первых, я в этом усомнилась, поскольку на человек на картинке был совсем другой – не старый, а молодой. А во-вторых, зрелище пробитых гвоздями рук и ног там мне не понравилось и я стала так орать, что бабушки быстренько свернули эту тему и больше к ней не возвращались
Бабушки уверяли меня, что если я не буду есть рассольник или здороваться с соседкой, Боженька когда-нибудь соберётся и меня накажет. Но это была явная чушь: Боженька никогда не спускался со своей башни, и было просто удивительно, как это кому-то удалось так подробно его нарисовать. Он никогда никого не наказывал, а разговаривал только с церковным дяденькой в золотом пальто, поскольку один лишь этот дяденька знал язык Боженьки и всё время пел на этом языке: О-о-о! Бо-о-о-о!
Всё это я, по возможности, доступно, изложила дяде, а он в свою очередь объяснил мне, что «Боженька» – это уменьшительная форма от слова «Бог». Стало быть, нет ни Боженьки, ни Бога. Никого. К этой новости я тоже отнеслась довольно хладнокровно, но при случае сообщила её своим бабушкам. Бабушки повздыхали, пошушукались и в церковь меня водить перестали.
А дядя, сам того не желая, подстроил мне ещё одну подлость. Он научил меня, как действовать, когда у тебя бесследно пропадают мячик или заколка. Надо ходить по коридору и всё время бормотать себе под нос: Мышка-мышка, поиграй, а потом опять отдай. Мышка-мышка, поиграй… и так далее. Я последовала этому совету и убедилась в его практической пользе: каким-то непостижимым образом все потерянные заколки и мячи действительно находились. Постепенно я уверовала во всемогущество этой Мыши. Она не только возвращала пропавшие вещи. Она ещё много чего умела. Могла, например, устроить так, чтобы мама не ругала меня за измазанное вареньем платье или разбитый вдребезги будильник. Чтобы папа, забросив все дела, целый вечер таскал меня на шее по нашему длинному коммунальному коридору и рассказывал мне про магнитное поле на Луне. Чтобы на день рожденья мне подарили не пластмассовую идиотку в коротком розовом платье и с вытаращенными пуговичными глазами, а книжку с картинками про Персея и Андромеду. Чтобы Женька из соседнего подъезда перестал меня обзывать и кидать в меня тяжёлыми, как булыжники, снежками, норовя попасть в очки. По сути дела, она могла всё – надо было только поклоняться ей и соблюдать определённые правила и ритуалы. Оказавшись в плену у этой Мыши, я покорно слепила идола из пластилина, обклеила его ватой и каждый вечер, как на каторгу, шла к нему жаловаться на обиды, лебезить, унижаться и выпрашивать помощи и поддержки. Я не любила эту Мышь. Я её ненавидела. Она опутала меня здоровенной цепью странных ритуалов, суеверий и страхов, нешуточно усложнявших мою жизнь. Именно благодаря ей я познала, как тяжела и бессмысленна вера без любви.
Не помню, как и когда мне удалось окончательно от неё освободиться. Очевидно, с возрастом я разучилась пачкать вареньем платье, приноровилась на равных беседовать с папой об устройстве Вселенной и прочих занятных пустяках и научилась давать сдачи соседскому Женьке. Мало-помалу Мышь перестала быть нужной, и могущество её само собой съехало на нет. Но кто-то определённо был мне нужен. Зачем – я и сама не могла объяснить. Я не страдала от одиночества. Не боялась жизни. Не мучилась над глобальными вопросами бытия, поскольку превосходно знала на них ответы. У меня было всё, но чего-то не было. И я почему-то понимала, что это что-то ничем нельзя заменить. Его надо просто найти.
Не могу сказать, что я очень старательно искала. Идти куда-то наобум вследствие своего страха перед любыми путешествиями я не решалась. Может быть, я бы и забрела в своих скитаниях туда, куда нужно, но мне очень мешал старик на облаках. В облака я ещё так-сяк могла поверить, но в старика, сидящего на них – никак. Потом, когда мне было лет одиннадцать, я услышала в Третьяковской галерее замечательную фразу, сказанную одним посетителем другому: «Не понимаю, что ты возмущаешься? Это и не должно быть похоже на Москву. Это не Москва. Это – идея Москвы». Ага, поняла я, вот оно. Оно самое. Старик на облаке – это ерунда, это для стареньких старушек. Бог и не должен быть похож на старика и не должен нигде сидеть, потому что Он – Идея.
Однако, и с Идеей мне тоже было делать нечего. Идея была так же далека и холодна и так же не имела ко мне никакого отношения, как старик на облаке или тётенька в башне. В неё, безусловно, легче было поверить, но как быть с этой верой дальше, я как-то не могла себе представить.
А потом, через год или два, в Москве пропали из продажи лампочки. Их не было нигде, и их отсутствие уже стало причинять ощутимые неудобства в быту. А в январе прошёл слух, что где-то в центре, не то на улице Чернышевского, не то на улице Герцена, есть магазин «Свет», куда завозят эти самые лампочки, и их там очень много. И меня отправили искать этот магазин.
В моём детстве зимы были морозные и снежные. Пока я нашла тот самый магазин, пока убедилась, что лампочек там нет, - вернее, есть, но не такие, как нужно, а ультрафиолетовые, - на улице совсем стемнело, пошёл снег и поднялась метель. А я была в тонких прозрачных колготках, поскольку надеть толстые колготки в рубчик в четырнадцать лет уже было никак невозможно. На полпути к метро коленки мои задубели так, что я совершенно перестала их чувствовать. Я поняла, что живой до метро не доберусь и надо срочно искать место, куда бы можно было зайти погреться. И тут увидела на дереве табличку: «Римско-католический храм Святого Людовика».
Это было потрясающе интересно. Я даже не предполагала, что в Москве, как в какой-нибудь Барселоне, тоже есть римско-католический храм. Обойдя дерево и забор, я увидела вполне себе заурядную церковь, никак не наводящую на мысли о Барселоне. Если бы не табличка, я бы в жизни не подумала, что этот храм – римско-католический. И что в нём, интересно, такого римско-католического, и как это должно выглядеть изнутри? Я не была уверена, что меня туда пустят, но в конце концов – не выгонят же они человека, промёрзшего до костей и нуждающегося в тепле и хотя бы коротком отдыхе! И я вошла.
Я не сомневалась в том, что изнутри он чёрный-чёрный, таинственный и мрачный, как головешка.
А он был нежно-жёлтый, белый и голубой. И я подумала: вот это да.
Меня никто не выгнал. Я села на заднюю скамейку, под часы, и долго сидела, слушая, как они стучат. А потом началась вечерняя служба, и я постеснялась встать и уйти на глазах у всех прихожан. Так и просидела до самых слов «идите с миром, Месса совершилась». И, выходя вместе со всеми, опять подумала: вот это да.
Стоя на эскалаторе в метро и потирая так и не отогревшиеся до конца коленки, я вдруг почему-то вздрогнула и подумала: Ты, что ли, здесь?
И поняла, что Он здесь.
Дети
Мой друг Антон
Вчера в двенадцатом часу ночи мне позвонил Антон.
— Тоша, ты что, с ума сошёл? Почему ты до сих пор не спишь?
— Так (Вяло). Не знаю. Думаю что-то всё. Жизнь поганая.
— Что так?
— Да вообще... Ты мне говорила, что Бог создал всех людей, да?
— Ну... да.
— Я вот тут подумал, что некоторых Он вполне мог бы и не создавать. Нет, я всё понимаю. Я даже понимаю, зачем Он создал микробов. Но зачем Он создал Сергея Гавриловича - этого я не понимаю. Всё равно же никакой пользы от него никому, наоборот только.
Сергей Гаврилович - это их учитель физкультуры.
— Что, опять двойку, что ли, поставил?
— Да ну его! Говорить даже не хочется про это...
— Ну, давай о чём-нибудь другом. Я вот тебе тут фильм купила. "Чарли и шоколадная фабрика".
— Ага. (Снисходительно). Это ты молодец, хорошо придумала. Кстати, а ты знаешь вообще, почему там эта девочка, которая Верука, в помойку провалилась? Потому что она хотела слишком много разных вещей. А на самом деле это всё хлам и больше ничего. Сегодня - вещь, а завтра всё равно полетит в помойку. И значит, вообще нет смысла ничего хотеть.
— Тоша! Ну, опять ты читал мамины книжки по буддизму! Ты же в них ничего не понимаешь...
— Да не читал я никаких книжек! Что я, сам не вижу, что ли? Хочешь, хочешь какую-нибудь вещь, а она берёт и на другой день ломается. Лучше уж вообще ничего не хотеть.
— Она ломается не сама по себе, а потому что КТО-ТО не умеет с ней обращаться. И вообще - кто это мне всё время говорил, что хочет морскую свинку? - Я не говорил, что хочу. Я говорил просто, что хорошо бы пришёл какой-нибудь такой специальный человек и её принёс. Вот и всё.
Вавилонская библиотека
Кажется, Вересаев писал о том, что у человеческой глупости есть свои законы. И если в трамвае объявляют: "Трамвай идёт до тако-то площади", обязательно найдётся кто-нибудь, кто спросит: "А дальше не идёт?"
На самом деле это не глупость, а вера в чудо: вдруг всё-таки он передумает и пойдёт дальше. А ещё - недоверие к тому, кто тебе об это сообщает: ведь врёт же, подлец, наверняка каких-нибудь своих, проверенных людей повезёт дальше, оставив всех остальных торчать и мёрзнуть на остановке в ожидании следующего трамвая. Который тоже идёт только до этой площади.
Я понимаю это и потому на них не сержусь. Несмотря на то, что каждый их тех, кому я говорю: "Этой книги нет в нашем зале, но вы можете заказать её из хранилища", сверлит меня взглядом исподлобья, а потом спрашивает: "А что, в вашем зале её нету, что ли?" "Нет, в нашем зале её нет. Заполните требование и закажите из хранилища". "Ага. А у вас, значит, я не могу её получить?"
Каждый из них верит, что если он проявит достаточно настойчивости, я не выдержу и выдам ему книгу. Ту самую. Которой нет в нашем зале и никогда не было.
Очень кружной путь
Крещение язычников
День своего крещения я помню во всех подробностях.
Вечером накануне этого дня, когда я стояла над раковиной и делала вид, что чищу зубы, в ванную заглянула мама. Выглядела она слегка смущённой, что не предвещало ничего хорошего. Так оно и оказалось.
— Ты понимаешь... тут такое дело... Завтра нам придётся кое-куда поехать
Так, подумала я. В Детский Мир. Сапоги покупать. И приготовилась сопротивляться до последнего вздоха.
— Нет, не в Детский Мир, - сказала мама. – Надо будет... в общем, пройти одну процедуру.
Эге, подумала я. Значит, сверлить будут. Или уколы. И приготовилась мужественно встретить предстоящие испытания.
— Это совсем не больно и очень быстро, - заверила мама.
Ну, да, подумала я. Знаем мы это «не больно». Пробовали.
— Только... понимаешь, - замялась мама, - папа об этом знать не должен. То есть, не то чтобы не должен, но... лучше ему об этом не говорить.
Ничего себе подумала я и спросила:
— А с Наташкой это тоже делать будут?
— И с ней тоже, - успокоила меня мама.
— Тогда ладно, - сказала я.
На следующее утро нас с сестрой Наташкой закутали в шубы и куда-то повезли. По дороге Наташка рассказала мне, какая именно процедура нас ожидает – она была умнее меня и успела подслушать разговор мамы и бабушек на кухне. Моему возмущению не было предела. Тут же, в дороге, я подняла скандал и заявила, что креститься не буду. Бабушки вздыхали, успокаивали меня и говорили, что в школе об этом никто не узнает – и вообще никто не узнает, если я буду хорошенько об этом помалкивать.
— Я тоже не хотела сперва. Но они мне новое платье обещали, - стыдливо призналась мне сестра, когда я устала орать и ненадолго примолка. Как саксы в Средние века, она предала свои убеждения и согласилась креститься, соблазнившись обновкой. Но саксам это было простительно – они не были пионерами. Я пока тоже не была, но через год как раз собиралась вступать. И сестре моей это тоже годика через три предстояло. Поэтому я заявила ей, что всё это безобразие и мракобесие, и что она – как хочет, а я так и скажу священнику: в Бога не верю и креститься не буду. Не буду, и всё. Пусть что хочет со мной, то и делает.
Вопреки моим опасениям, нас привезли не в церковь, а на квартиру к каким-то знакомым. Чтобы сохранить всё в тайне и не испортить родителям карьеру, нас решили крестить на этой явочной квартире. Подготовка походила при спущенных шторах, приглушенном свете и сдержанном шёпоте за ширмами и в коридоре. Всё это несколько подавило мою волю к сопротивлению, и я до времени затихла. Помню, как меня раздели, завернули в белую простыню, дали в руки незажжённую свечку и повели на беседу к батюшке. Батюшка был молодой, усталый и серьёзный. Когда мы остались наедине, я собралась с духом и всё-таки сообщила ему, что не верю в Бога.
— Плохо, - невозмутимо сказал батюшка. – Но ничего. Главное, чтобы Он в тебя верил. А ты потом разберёшься., что к чему.. придёт время – во всём разберёшься. Ты, главное, старайся не грешить. Ну, то есть, не делай ничего плохого. Родителям не груби. С чужих тетрадей не списывай.
— Ничего я не списываю, - обиделась я. – Это у меня все списывают, если хотите знать.
— Это тоже нехорошо, - сказал батюшка. – А ты не давай никому тетрадки.