Смерть жены писателя: серия книг про инспектора адамса приостановлена 1 страница

Лондон: поклонников, с нетерпением ожидающих выхода шестой книги из серии «Инспектор Адамс», ждет разочарование. Автор, Марк Маккорт, приостановил работу над романом «Котел смерти» в связи с тем, что в октябре его жена, Ребекка Маккорт, скоропостижно скончалась от аневризмы.

Маккорт отказывается встречаться с журналистами, однако из достоверных источников нам стало известно, что после смерти жены писатель переживает творческий кризис. Британский издатель Маккорта «Рэймс энд Стокуэлл» дать комментарии также отказался.

Одно из американских издательств, «Формэн Льюис», недавно купило первый из пяти романов Маккорта за сумму, которая в открытой печати не разглашается, но число, по слухам, получилось семизначное. «Говорящее преступление» выйдет осенью 1997 года. Предварительный заказ — в Интернет-магазине «Амазон».

Ребекка Маккорт тоже была писательницей. Ее дебютный роман «Чистилище» — выдуманная история о незаконченной десятой симфонии Малера — был номинирован на литературную премию «Орандж прайз» в 1996 году.

Ребекка с Марком расстались незадолго до ее смерти.

НА ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ

Надвигается дождь. Ноет поясница — самый тонкий метеорологический прибор. Всю ночь я пролежала без сна, тело маялось, как само Время: каждая косточка стонала и жаловалась, будто вспоминая о былой легкости. Я крутилась и ворочалась, безуспешно призывая сон, который все маячил где-то рядом — и не отгонишь, и не ухватишь. Досада сменилась усталостью, усталость — тоской, а тоска — страхом. Страхом, что ночь никогда не кончится, и я попала в западню, в мрачный, длинный бесконечный тоннель.

Но довольно перечислять болячки, а то я надоем даже самой себе. В конце концов я, видимо, заснула, потому что утром проснулась, а одного без другого не бывает. Я все еще лежала в постели, в перекрученной ночной сорочке, помятая от бессонницы, когда в комнату влетела девушка в рубашке с закатанными рукавами и с тонкой косой, такой длинной, что она задевала ее джинсы, и отдернула шторы, впустив солнечный свет. Сильвии нет, значит, сегодня воскресенье.

Девушка — судя по значку, ее звали Элен — отвела меня в душ, крепко схватив за руку, чтобы я не упала. Ее вишневые ногти глубоко вдавились в мою дряблую кожу. Элен перекинула косу через плечо и начала намыливать меня, смывая кошмары ночи и мурлыча незнакомую мне мелодию. Когда с мытьем было покончено, она усадила меня на пластмассовое сиденье и оставила отмокать под теплым душем. Двумя руками я ухватилась за поручень и, тоже напевая, наклонилась вперед, так чтобы вода стекала по спине.

С помощью Элен я вытерлась, оделась и к половине восьмого уже сидела в столовой. Там я постаралась впихнуть в себя резиновый тост и чашку кофе в ожидании, когда появится Руфь и отведет меня в церковь.

Я не слишком-то религиозна. Более того — бывали моменты, когда вера и вовсе покидала меня, и я восставала против небесного отца, который посылает своим детям такие кошмарные испытания. Правда, потом я примирилась и с ними. Время — великий лекарь. К тому же, Руфь любит ходить в церковь, и мне не сложно сделать ей приятное.

Сейчас Великий пост, время подумать о душе и покаянии перед Пасхой. Кафедра в церкви покрыта красным. Проповедь получилась очень душевной, ее тема — вина и прощение — замечательно подходила к тому, чем я собираюсь заняться. Священник читал из Иоанна, призывая паству не поддаваться всеобщей истерии в связи с наступающим миллениумом, а искать мира в душе. «Я есмь путь и истина и жизнь, — читал он, — никто не приходит к Отцу, как только через Меня». А потом призвал нас в канун миллениума брать пример со святых апостолов. За исключением, разумеется, Иуды — нет большого подвига в том, чтобы повторить путь предателя, который продал Христа за тридцать сребреников, а потом повесился.

По традиции, после службы мы прогулялись до Хай-стрит, чтобы выпить чаю «У Мэгги». Мы всегда пьем чай «У Мэгги», хотя сама Мэгги — с одним чемоданчиком и мужем лучшей подружки — уехала из нашего города много лет назад. Сегодня утром, когда я под руку с Руфью спускалась по Черч-стрит, я заметила, что на кустах ежевики, что растут по обе стороны дороги, набухли почки. Который раз повернулось колесо времени, который раз к нам идет весна.

Мы немного отдохнули на лавочке под столетним вязом, чей необъятный ствол высится на перекрестке Черч-стрит и Саффрон-Хай-стрит. Зимнее солнце играло в переплетении голых ветвей и согревало мне спину. На излете зимы случаются такие странные дни — и холодно, и жарко одновременно.

От вяза хорошо просматривается вся главная улица, которая тянется до рыночной площади, где переходит в Рэйлуэй-стрит. Я оперлась на трость и глядела, как люди идут туда-сюда, заходят в магазины, останавливаются поболтать со знакомыми; каждый — ось своей собственной сферы вращения. Я нечасто выхожу в центр города и забываю, что за стенами «Вереска» жизнь идет своим чередом.

* * *

Когда я была девочкой, по этим улицам ездили лошади, коляски и экипажи. После войны к ним добавились автомобили: «Остин» и «Тин Лиззи», с шоферами в лупоглазых очках и с пронзительными гудками. Дороги тогда были пыльные, все в выбоинах и конском навозе. Пожилые леди толкали перед собой детские коляски на колесах со спицами, а мальчишки с бездумными взглядами продавали из коробок газеты.

На углу, там, где сейчас заправка, торговала солью Вера Пипп — жилистая тетка в матерчатой кепке и с небольшой глиняной трубкой в зубах. Спрятавшись за мамину юбку, я в испуге таращилась на огромный крюк, которым она отламывала глыбы соли. Миссис Пипп бросала их на ручную тележку, а потом пилой и ножом распиливала на мелкие кусочки. Этот крюк и глиняная трубка часто снились мне в кошмарах.

На другой стороне улицы стоял ломбард с тремя медными шарами у входа, как было принято в то время по всей Британии. Мы с мамой заходили туда каждый понедельник, чтобы за несколько шиллингов заложить наши воскресные платья. В пятницу, когда из ателье приходили деньги за штопку, мама посылала меня выкупить одежду, чтобы было в чем пойти в церковь.

Больше всего я любила ходить к бакалейщику. Теперь там фотоателье. Последнюю бакалейную лавку закрыли то ли десять, то ли двадцать лет назад, когда построили супермаркет на Бридж-роуд. А во времена моего детства в ней распоряжались длинный тощий дядька с густыми бровями и смешным акцентом и его маленькая пухлая жена; оба старались выполнить любые, пусть и самые заковыристые желания покупателя. Даже во время войны мистер Георгиас ухитрялся найти лишнюю пачку чая — за соответствующие деньги, понятно. Девчонкой я считала бакалейную лавку настоящей страной чудес. Я заглядывала внутрь через окно, упиваясь видом ярких коробок с «птичьим молоком», мармеладом и имбирным печеньем «Хантли и Палмер», расставленных аккуратными пирамидами. Сокровища, которым не было места у нас дома. На гладких просторных прилавках лежали желтые бруски масла и сыра, стояли коробки со свежими — а иногда еще и теплыми — яйцами и сушеной фасолью, которую взвешивали на медных весах. Иногда — о счастливые дни! — мама приносила из дома горшок, и мистер Георгиас доверху наполнял его темной патокой.

Руфь похлопала меня по руке, помогла подняться, и мы отправились дальше по улице — к выцветшему красно-белому навесу кафе «У Мэгги». Меню в поцарапанной черной обложке предложило нам обычный набор современных закусок: капучино, куриные сэндвичи, пиццу с томатом — но мы, как обычно, заказали две чашки чая и ячменную лепешку на двоих и уселись за столик у окна.

Наш заказ подала незнакомая и, судя по неловкости, с которой она держала поднос с чаем и лепешкой, неопытная официантка.

Руфь неодобрительно взглянула на дрожащие руки девушки, а при виде лужиц на подносе подняла брови. Но от упреков удержалась, лишь поджала губы и расстелила между чашками бумажную салфетку

Мы попивали чай, как у нас водится, молча, пока Руфь не подвинула мне свою тарелку со словами:

— Доешь и мою половинку. Ты очень похудела.

Я хотела ответить ей фразой миссис Симпсон[7]— женщина не может быть слишком богатой и слишком стройной — да передумала. Руфь никогда не дружила с чувством юмора, а в последнее время оно покинуло ее окончательно.

Конечно, я похудела. У меня совсем нет аппетита. Нет, я не потеряла чувство голода, скорее, чувство вкуса. А когда у человека отмирает последний вкусовой сосочек, ему становится незачем есть. Смешно. Когда-то в юности я мечтала об идеальной фигуре — тонкие руки, маленькая грудь, интересная бледность — вот и домечталась. Только идет она мне гораздо меньше, чем когда-то Коко Шанель.

Руфь стряхнула с губ несуществующие крошки, откашлялась, сложила салфетку пополам, потом вчетверо и прижала ножиком.

— Мне надо купить кое-что в аптеке, — сказала она. — Подождешь меня?

— В аптеке? — встревожилась я. — А что случилось? Дочери уже за шестьдесят, у нее взрослый сын, а сердце у меня все равно екает.

— Ничего, — ответила она. — Ничего страшного. — И объяснила шепотом: — Просто снотворное.

Я кивнула; мы обе знали, почему Руфь не может спать. Беда сидела между нами, связанная уговором не обсуждать ее. Или его.

Руфь торопливо нарушила молчание:

— Посиди, я быстро. Здесь не холодно, отопление работает. — Она взяла сумочку, пальто и смерила меня подозрительным взглядом. — Ты ведь никуда не уйдешь, правда?

Я покачала головой, и Руфь заторопилась к двери. Она почему-то все время боится, что я куда-нибудь испарюсь в ее отсутствие. Интересно, куда, по ее мнению, мне так хочется сбежать?

В окно я увидела, как она смешалась с прохожими. Все теперь другое — размеры, формы. И цвета, даже здесь, в Саффроне. Интересно, что сказала бы на это миссис Таунсенд?

Торопливая мама проволокла за собой краснощекого малыша, закутанного, как шарик. Ребенок — девочка или мальчик, не разберешь, — серьезно уставился на меня большими круглыми глазами, еще не знакомый с правилами хорошего тона. В памяти будто молния сверкнула.

Это же я, только давным-давно — мама тащила меня за собой, переходя через улицу. Точно-точно! Мы шли мимо этого самого здания, только тогда тут было не кафе, а мясная лавка. В витрине на белых мраморных плитах рядами лежали куски мяса, с потолка, над посыпанным опилками полом, и снаружи — над тротуаром — свисали говяжьи туши, гуси, фазаны и кролики. Мистер Хоббинс, мясник, помахал мне рукой, и мне тут же захотелось, чтобы мама купила хороший кусок мяса и сварила дома суп.

Я тащилась мимо витрины, представляя себе, как этот суп — с мясом, с луком, с картошкой — кипит у нас на плите, наполняя крошечную кухню вкусным-превкусным запахом. Мне даже показалось, что на улице запахло бульоном.

Но мама не остановилась. Даже не подумала. Ее каблуки все так же стучали по тротуару, и внезапно мне захотелось напугать ее, наказать за то, что мы такие бедные, притвориться, будто я потерялась.

Я стояла на месте, уверенная, что мама вот-вот меня хватится и побежит обратно. Может быть — ну, вдруг? — она так обрадуется, когда я найдусь, что передумает и все-таки купит мяса…

И вдруг меня развернуло и потащило вдоль по улице обратно, туда, откуда мы пришли. Я тут же поняла, что случилось — какая-то женщина зацепила авоськой пуговицу моего пальто и поволокла меня за собой. Отчетливо помню, как я потянулась к ее широкому заду — просто похлопать, чтобы она отпустила меня, — но, застеснявшись, отдернула руку, не переставая торопливо перебирать ногами, чтобы не отстать. Так мы перешли через дорогу, и тут я заплакала. Я потерялась и с каждым шагом оказывалась все дальше и дальше от мамы. Я никогда больше ее не увижу. Теперь я во власти этой совершенно незнакомой леди.

И тут на другой стороне улицы я заметила среди прохожих маму! Какое счастье! Я хотела закричать, но от слез у меня перехватило дыхание. Я замахала руками, подвывая, всхлипывая.

Мама повернулась и увидела меня. Застыла на мгновение, прижав к груди худую руку, и через секунду уже была на моей стороне улицы. К тому времени и женщина почувствовала наконец, что тащит за собой незваного пассажира, и остановилась в испуге. Повернулась, увидела высокую незнакомку с изможденным лицом и ее измазанное слезами отродье, и с ужасом прижала сумку к груди.

— Пошли вон! Пошли вон, а не то я позову констебля!

Кругом, почуяв скандал, начали собираться люди.

Мама извинялась перед женщиной, а та глядела на нее, как на крысу в чулане. Мама пыталась объяснить, что произошло, а та отодвигалась все дальше и дальше, так что мне оставалось только переступать следом за ней, отчего она раскричалась еще сильнее. В конце концов к нам и впрямь подошел констебль и потребовал объяснить, что за шум.

— Она пыталась стащить мою сумку! — заявила леди, указывая на меня пальцем.

— Это правда? — спросил у меня констебль.

Я только замотала головой, не в силах выдавить ни слова, в полной уверенности, что меня сейчас арестуют.

Мама объяснила им все про мою пуговицу, и констебль кивнул, а дама недоверчиво нахмурилась. Все опустили глаза и осмотрели авоську, которая действительно все еще цеплялась за мое пальто, и констебль велел маме меня освободить.

Она отцепила пуговицу, поблагодарила констебля, еще раз извинилась перед женщиной и перевела глаза на меня. Я стояла ни жива ни мертва, ожидая: расхохочется мама или заплачет. Оказалось, что и то и другое, правда, не сразу. Она сгребла меня за воротник коричневого пальто и увела подальше от толпы, остановившись, только когда мы свернули на Рэйлуэй-стрит. Как только со станции тронулся поезд на Лондон, мама повернулась ко мне:

— Противная девчонка! Я уж думала, ты потерялась! Ты меня в могилу сведешь, честное слово! Этого тебе хочется? Без мамы остаться?

Она одернула на мне пальто, покачала головой и крепко, до боли, взяла меня за руку.

— Пожалеешь, прости господи, что не отдала тебя в приют.

Это была обычная мамина присказка, когда я плохо себя вела, и угроза, без сомнения, не была пустой. Мамина жизнь сложилась бы куда удачнее, если я осталась бы в приюте. Беременность для женщины означала верную потерю места, и с тех пор, как я появилась на свет, мама только и делала, что выкручивалась и сводила концы с концами.

Я столько раз слышала историю о моем спасении из приюта, что мне казалось: я знала ее еще до рождения. Настоящее семейное предание: как мама закутала меня потеплей, спрятала к себе под пальто, чтобы я не замерзла, и села на поезд, идущий в Лондон. Как она шла по Грэнвилл-стрит и Гилфорд-стрит к Рассел-сквер, а люди только качали головами, догадываясь, что за сверток она прижимает к груди. Как тут же узнала здание приюта, потому что вокруг бродили такие же молодые женщины, укачивая плачущих малышей. И тут голос, ясный, как день (Бог — говорила мама; дурость — возражала тетя), велел ей поворачивать, потому что ее долг — самой вырастить свою малютку. По словам мамы выходило, что я должна вечно благодарить судьбу за этот миг.

В то утро, утро пуговицы и авоськи, упоминание о приюте заставило меня надолго замолчать. Не потому, что я радовалась счастливому повороту судьбы, позволившему мне избежать казенного дома, как наверняка думала мама. Нет, я в который раз погрузилась в свою любимую фантазию. Приют Корама на Гилфорд-стрит славился издавна — говорят, что у самого Диккенса было постоянное место в приютской часовне, откуда он с удовольствием слушал, как сиротки распевают гимны. Я обожала представлять, как пою в хоре вместе с другими детьми, одетая в приличный костюм, которые, по слухам, им выдают. У меня было бы полно братьев и сестер, с которыми я бы играла, а не одна только усталая и сердитая мама, с вечным разочарованием на лице. Одной из причин разочарования, как это ни грустно, была я.

Я вынырнула из прошлого, ощутив, что кто-то стоит у меня за плечом. Повернулась и увидела девушку. Через несколько секунд я осознала, что это та самая официантка, что приносила нам чай. Она глядела на меня с ожиданием.

Я заморгала, приходя в себя.

— Разве моя дочь не расплатилась?

— Да-да, — с мягким ирландским акцентом уверила меня девушка, не двигаясь с места. — Расплатилась, мэм. Еще когда заказывала.

— Тогда что вам угодно?

— Дело в том, мэм… — Она сглотнула. — Там Сью с кухни говорит, что вы бабушка… Ну, она говорит, что Марк Маккорт — ваш внук. А я его страшная фанатка, мне жутко нравится инспектор Адамс. Я все книги читала.

Марк. Как всегда, при звуке его имени в груди привычно толкнулась тоска. Я улыбнулась официантке:

— Рада слышать. Внук бы тоже обрадовался.

— Я так расстроилась, когда прочитала о его жене.

Я кивнула.

Она замялась, и я приготовилась к вопросам, которые задавали все: а будет Марк и дальше писать про инспектора Адамса, выйдет ли еще что-нибудь? И удивилась, когда деликатность или стеснительность пересилили любопытство.

— Приятно было познакомиться, — сказала девушка. — Пойду, а то там Сью уже, наверное, злится. — Она шагнула было прочь, но вдруг снова повернулась ко мне: — Расскажите ему, ладно? Как я скучаю по его книгам, и не только я — все поклонники.

Я пообещала, хотя понятия не имела, удастся ли мне сдержать слово. Как и многие его ровесники, Марк путешествует по миру. Но в отличие от остальных, он ищет не приключений, а забытья. Внук скрылся в облаке своего горя, и я не знаю, где он теперь. Последний раз он дал о себе знать месяц назад. Фото статуи Свободы на открытке, калифорнийская марка, прошлогодняя дата и подпись: «С днем рождения. М.»

И дело не только в горе. Вина — вот что гонит его по свету. Он винит себя в смерти Ребекки. Думает, что если бы он ее не оставил, все могло бы обернуться иначе. Я боюсь за него. Я ведь знаю, что это такое — непреходящая вина того, кто остался жить.

Я посмотрела в окно и увидела на той стороне улицы Руфь, она остановилась поговорить со священником и его женой и даже еще не дошла до аптеки. Я подвинулась на край стула, повесила на плечо сумку и покрепче сжала трость. Мне как раз надо улизнуть от дочери.

* * *

Магазинчик мистера Батлера стоит на главной улице. Всего лишь узкий полосатый навес, зажатый между булочной и магазином свечей и благовоний. Но за дверью красного дерева с сияющим медным молотком — целые россыпи сокровищ. Мужские шляпы и галстуки, школьные рюкзаки и кожаные чемоданы, кастрюли и хоккейные клюшки — всему нашлось место в длинном узком помещении. В одном из углов, где пахнет свежим хлебом из булочной, стоит всякая техника.

Мистер Батлер — коротышка лет сорока пяти с исчезающими шевелюрой и талией. Я знала и его отца, и деда, хотя никогда об этом не упоминаю. Я давно поняла, что молодых смущают разговоры о прошлом. Мистер Батлер улыбнулся мне поверх очков и сказал, что я хорошо выгляжу. Будь я моложе, лет хотя бы восьмидесяти, я бы, может, и поверила. А нынешние комплименты — всего лишь скрытое удивление тем, что я вообще еще жива. И все равно я его поблагодарила — он ведь искренне хотел сделать мне приятное — и спросила, есть ли у него магнитофоны.

— Слушать музыку? — уточнил мистер Батлер.

— Нет, говорить, — ответила я. — Записывать речь.

Он заколебался, явно размышляя, что же это я собираюсь надиктовывать, а потом вытащил из-под стекла маленький черный предмет.

— Вот это вам подойдет. Называется плеер — очень модная штука, все дети с ним ходят.

— Да, — обрадованно закивала я. — Что-то в этом роде я и хотела.

Моя неопытность была видна невооруженным глазом, и мистер Батлер пустился в объяснения.

— Это очень просто. Вот тут нажимаете, вот сюда говорите.

Он наклонился так близко, что я почувствовала, как от его костюма пахнет камфарой, и продемонстрировал мне небольшой металлический выступ на боку плеера.

— А вот здесь микрофон.

— Спасибо. Я выпишу чек.

Когда я вернулась, Руфи все еще не было. Чтобы избежать новых расспросов официантки, я поплотнее завернулась в пальто и уселась на автобусной остановке.

По ветру летели уже полузабытые мной конфетные фантики, сухие листья, буро-зеленые птичьи перья. Плясали вдоль по улице, укладывались на обочинах, чтобы со следующим порывом ветра снова подняться в воздух. Одно перо вдруг подлетело выше всех, подхваченное мощным потоком воздуха, поднялось над крышами и исчезло из виду.

Я думала о Марке, который вот так же носится по земному шару, гонимый неведомой силой. В последнее время все напоминает мне о нем. Прошлой ночью, когда сон ускользал от меня неуловимой мошкой, Марк то и дело вмешивался в мои воспоминания. Вложенный, как высушенный цветок, между образами Ханны, Эммелин и Ривертона — мой внук. Вне места и времени. То малыш с нежной кожей и круглыми глазами, то мужчина, измученный любовью и потерей.

Я очень хочу снова увидеть Марка. Дотронуться до него. До любимого, знакомого лица, соединившего в себе черты множества предков, о которых он мало что знает.

Когда-нибудь он вернется, нет сомнений, родной дом — магнит, который притягивает даже самых блудных сыновей. Но когда — завтра или через долгие годы, кто его знает. А я уже не могу ждать. Покров Времени — когда-то полный тайн — стал совсем тонким. Исчезли иллюзии. Я будто сижу в холодном зале ожидания, перебирая древние образы и вслушиваясь в растаявшие вдали голоса.

Вот потому-то я и решила записать для него кассету. Даже несколько. Я открою ему тайну, давнюю тайну, которую так долго хранила. Никто не знает ее, кроме меня.

Сначала я хотела написать Марку. Но когда я вооружилась стопкой желтоватой бумаги и шариковой ручкой, мои пальцы подвели меня. Усердные, но бесполезные помощники, они сумели нацарапать лишь какие-то паучьи каракули.

Идею с магнитофоном подсказала Сильвия. Она обнаружила мои записки во время одного из приступов неожиданной уборки — верного средства сбежать от какого-нибудь другого, нелюбимого пациента.

— Рисовали, да? — спросила она, повыше поднимая листок и поворачивая его то так то эдак. — Симпатично. Абстракция? И что она обозначает?

— Письмо, — ответила я.

Тогда-то она и рассказала мне о методе Берти Синклера — записывать и прослушивать письма на кассетном магнитофоне.

— С тех пор он стал гораздо покладистей. Меньше придирается. Как только начинает жаловаться на свой прострел, я тут же включаю магнитофон, ставлю ему любимую кассету и — раз-два-три — он щебечет, как птичка!

Я сидела на автобусной остановке, вертела в руках зонтик и дрожала от предвкушения. Начну, как только попаду домой.

Руфь помахала мне с другой стороны улицы, кисло улыбнулась и пошла по пешеходному переходу, засовывая в сумку аптечный пакет.

— Мама! — немедленно заворчала она, как только подошла поближе. — Ну что ты сидишь тут на холоде? — Дочь украдкой огляделась по сторонам. — Люди подумают, что я тебя здесь бросила.

Она подхватила меня под руку и повела назад по улице, к машине — мои туфли на плоской подошве бесшумно скользили рядом с ее стучащими каблуками.

* * *

На обратном пути я следила, как за окном бегут — ряд за рядом — одинаковые серые дома. В одном из них, зажатом между двумя точно такими же, я когда-то родилась. Я глянула на Руфь, но она или не заметила или притворилась, будто не замечает. Да и что замечать — мы ездим этой дорогой каждое воскресенье.

Когда мы выползли из деревни в поля, я затаила дыхание — как обычно.

Вот сейчас… за Бридж-роуд… за поворотом… вот он. Вход в Ривертон. Кованые ажурные ворота на высоких столбах — проход в шелестящий тоннель старых деревьев. В прошлом году ворота были серебристыми, а в этом их выкрасили белым. Под узорчатыми буквами, из которых складывалось название «Ривертон», появилась вывеска: «Открыто для посещений с марта по октябрь с 10–00 утра до 4-00 вечера. Стоимость билета: взрослый — 4 фунта, детский — 2 фунта».

Мне еще надо было научиться работать с магнитофоном. К счастью, Сильвия горела желанием помочь. Она поднесла микрофон к моему рту, и по ее сигналу я произнесла первое, что пришло в голову:

— Алло… алло… Говорит Грейс Брэдли… Проверка.

Сильвия отодвинула плеер и улыбнулась:

— Вы прямо профессионал.

Она нажала кнопку, послышалось жужжание.

— Я перематываю кассету назад, чтобы послушать, что получилось.

Раздался щелчок — кассета перемоталась. Сильвия снова нажала на кнопку, и мы прослушали запись.

Старческий голос: слабый, безжизненный, еле слышный. Выцветшая, потертая ленточка. От меня, от того голоса, что я слышу в своих воспоминаниях, в ней осталось лишь несколько серебряных нитей.

— Прекрасно, — заключила Сильвия. — Пользуйтесь. Если что непонятно — зовите.

Она повернулась, чтобы идти, а я вдруг почувствовала себя неуютно.

— Сильвия…

Она повернулась. Силуэт в дверной раме.

— Что, милая?

— Что мне ему сказать?

— Да откуда же я знаю? — рассмеялась Сильвия. — Представьте, что он сидит вот тут, рядом. И расскажите ему все, что у вас на уме.

Так я и сделала. Я представила, будто ты растянулся на кровати у меня в ногах, как любил валяться мальчишкой, и заговорила. Рассказала тебе вкратце о фильме и Урсуле. О маме — как она по тебе скучает. Как хочет тебя увидеть.

И о своих воспоминаниях. Не о всех, конечно, — у меня есть цель и я не хочу утомлять тебя историями из прошлого. Я просто поделилась с тобой странным чувством, что они стали для меня реальней, чем настоящее. Что я частенько ускользаю куда-то и страшно расстраиваюсь, когда снова оказываюсь здесь, в тысяча девятьсот девяносто девятом, что ткань Времени развернулась, и я стала чувствовать себя своей в прошлом и чужой в том странном изменчивом мире, который мы зовем настоящим.

Как странно сидеть в одиночестве и говорить с маленькой черной коробочкой. Сначала я шептала, боясь, как бы не услышали соседи. Как бы мой голос, хранитель секретов, не полетел бы по коридору к столовой, как пароходный сигнал к причалу чужого порта. Но когда медсестра принесла мои таблетки и с удивлением поглядела на меня, я успокоилась.

Она уже ушла. Таблетки я положила на подоконник. Позже я приму их, но пока мне нужна ясная голова. И пусть спина болит, как сама старость.

Я снова одна, любуюсь закатом. Мне нравится наблюдать, как солнце бесшумно спускается за дальние рощи. Сегодня я моргнула и пропустила его последний привет. Когда я подняла веки, сияющий полукруг уже спрятался, осталось лишь чистое небо: серебристо-белые полосы на голубом. Сама пустошь словно дрожит от внезапного холода; вдалеке по затянутой туманом долине ползет поезд, тормоза протяжно воют, когда он поворачивает к деревне. Это пятичасовой поезд, полный людей, которые едут с работы — из Челмсфорда, Брентвуда и даже самого Лондона.

Внутренним взором я вижу станцию. Не такую, как сейчас, конечно, а такую, какой она была. Над платформой висят большие станционные часы, их строгий циферблат и неутомимые стрелки напоминают, что ни Время, ни поезд никого не ждут. Сейчас их, наверное, сменило бездушное мигающее табло. Я не знаю. Я сто лет не была на станции.

Я помню ее такой, как в то утро, когда мы махали Альфреду, уходящему на войну. Ветер трепал красно-синие бумажные треугольнички, влюбленные обнимались, дети скакали, дули в свистки и размахивали флажками. И везде молодые люди — такие молодые! — в новой форме, в сияющих ботинках, веселые и беззаботные. И блестящий паровоз пополз, извиваясь, по рельсам, спеша доставить своих беспечных пассажиров в ад, полный грязи и смерти.

Но хватит об этом. Я забежала слишком далеко вперед.

По всей Европе гаснут огни.

И на нашем веку мы их уже не увидим.

Лорд Грей,

министр иностранных дел,

3 августа 1914 года

НА ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ

Шел к концу четырнадцатый год, на горизонте маячил пятнадцатый, и становилось понятно, что к Рождеству война не закончится. Выстрел, раздавшийся в чужой стране, всколыхнул всю Европу и разбудил спящего гиганта давних распрей. Майора Хартфорда призвали на военную службу вместе с другими героями уже присыпанных пылью войн, а лорд Эшбери переехал в свою лондонскую квартиру и присоединился к отряду местной обороны в Блумсбери. Мистер Фредерик, не подлежащий призыву после перенесенной в 1910 году пневмонии, сменил автомобили на аэропланы и получил от правительства специальный знак, удостоверяющий, что он вносит серьезный вклад в военную промышленность. «Слабое утешение, — сказала Нэнси, которая, как всегда, была в курсе, — потому что мистер Фредерик всегда мечтал стать военным».

История говорит нам, что к 1915 году проявился истинный характер войны. Но история — дама капризная, не советую доверять ей вслепую. В то время как во Франции молодые парни сражались в настоящем аду, в Ривертоне жизнь текла почти так же, как раньше. Нет, мы знали, конечно, что ситуация на Западном фронте зашла в тупик — мистер Гамильтон ежедневно зачитывал нам тяжелые подробности из газет, да и в быту появились проблемы, заставлявшие людей покачивать головами и судачить о войне, но все это казалось несерьезным по сравнению с огромными возможностями, которые война давала тем, кому наскучила обыденная жизнь, тем, кто приветствовал новое время, позволяющее понять, чего ты стоишь.

Леди Вайолет создавала и возглавляла бесчисленные комитеты, которые чем только ни занимались: от размещения на постой беженцев поприличней до чаепитий для приехавших в отпуск офицеров. По всей Британии девушки и девочки (а бывало даже и мальчики) защищали страну от врага со спицами в руках — вязали горы шарфов и носков для солдат. Фэнни вязать не умела, но жаждала впечатлить мистера Фредерика своей самоотверженностью и занялась организацией отправки вязаных вещей на фронт — их паковали в коробки и отсылали во Францию. Даже леди Клементина прониклась несвойственным ей духом патриотизма и взяла на постой одну из рекомендованных леди Вайолет бельгиек — пожилую леди с плохим английским, но хорошими манерами — у которой она без конца выпытывала самые ужасные подробности войны.

Наши рекомендации