Карл Адольф Вернер (юбилейное)
Все лингвисты знают о законе Вернера. Я не лингвист, и то знаю, что это какой-то изумительно важный закон в индоевропеистике, открытие которого сравнимо разве что с открытием Америки Колумбом.
А кто знает о самом Вернере? Да никто о нём ничего не знает. Он сам сделал всё, что мог для того, чтобы о нём никто ничего не знал. Не из скромности и не из любви к мистификациям. Просто ему было на это наплевать.
Когда дело касалось научных исследований, он работал с живейшим увлечением, не покладая рук. Но когда дело доходило до публикации результатов этих исследований, он немедленно заваливался на кровать, заявлял, что у него всё болит, и вообще он хочет спать. И засыпал, накрыв голову своим засаленным сюртуком. А друзья и коллеги ходили вокруг него, пытались его растолкать и уговорить напечатать в журнале хотя бы самый малюсенький докладик. Какое там! Он только поворачивался на другой бок и умолял, не открывая глаз, чтобы его оставили в покое. А когда измученные коллеги не выдерживали и, плюнув, уходили восвояси, он приоткрывал глаза – сперва левый, потом правый, - тихонько спускал ноги с постели, обувался и шёл в свой любимый ресторанчик на Четвертой линии Frederiksberggade. Там господина профессора знали все, от швейцаров и поваров до последнего забулдыжки, столовавшегося в кредит. Знали и очень любили. Он разговаривал со всеми запросто и сердечно, как будто вовсе и не был господином профессором. Все мы, как считал он, говорим на разных языках: на одном языке дома в халате и тапочках, на другом – тогда, когда мы куда-нибудь идем в нашей обычной одежде, и на третьем, когда мы во фраке и в бабочке. Но именно первый язык был для него самого наиболее естественным, можно сказать - это был единственный язык, который он использовал.
Он и со студентами говорил именно на этом языке. Никогда не поднимался на кафедру, - просто брал стул, ставил перед слушателями, садился и начинал излагать материал, перебивая его шутками, прибаутками и всевозможными байками. Никогда не требовал от них письменных работ и не принимал у них экзаменов. У него и студентов-то было всегда не более трёх-четырёх человек – кому ещё в конце девятнадцатого века в Копенгагене были нужны славянские языки, в особенности – русский? Один раз он до смерти испугался, зайдя в аудиторию и обнаружив, что в ней полно народа, но потом успокоился – оказалось, что это чужие студенты, пришедшие туда по ошибке.
Лекции никогда не были для него чем-то вроде торжественного мероприятия, и он приправлял их всевозможными россказнями из его собственного пребывания в России. Так, однажды – он вспомнил этот случай тогда, когда в тексте встретился глагол «воскресать» - он привел студентам смачное описание русской Пасхи: как его коллеги из дипломатической миссии вовсю извлекали выгоду из ночной привилегии приветствовать всех встреченных хорошеньких девушек поцелуем и «воскресными» словами, и как уже под утро, вернувшись домой, он обнаружил своих квартирных хозяев, собравшихся за столом; отец семейства сидел, крепко обнявшись с необычайно большой бутылью водки. Выпив ее залпом и оглядев стол, он сказал исступленно: «Да, слава Богу, наконец-то Христос воскрес!» Вернер, по обычаю, получил от каждого члена семьи по пасхальному яичку. Когда он дополз до постели, то от усталости не смог даже раздеться. Растянулся во весь рост на диване и раздавил все яйца, которые он забыл вынуть из задних карманов. "Тот сюртук никогда больше не стал снова сюртуком".
Так вот, с шутками, с прибаутками, он учил своих студентов, и из них потом почему-то получались учёные с мировым именем, вроде Отто Есперсена. Он сам этому искренне изумлялся. А коллеги всё приставали к нему, стремясь вытащить то на конгресс, то на симпозиум, он же говорил им, что с радостью бы, но – так плохо себя чувствует, так плохо, что и сказать нельзя. И ложился на кровать, прикрывшись «Сравнительной грамматикой» Боппа и хитро поглядывая из-под неё одним глазом. И коллеги уходили от него, покачивая головами и говоря: вот живое воплощение качества, а не количества в науке! Вернер терпеливо ожидал, пока за ними закроется дверь, вскакивал с постели и убегал в свой любимый ресторанчик на Четвёртой линии Frederiksberggade
2006/02/28
Намучившись в поисках пропавшей книги, я вспомнила анекдот пятнадцатого века.
В одном из вестфальских монастырей украли книгу из библиотеки. Монахи провели тщательное расследование и пришли к выводу, что книгу унёс нечистый. Больше, по всем признакам, было просто некому. На похитителя завели формуляр, записали туда его преступление и исключили его из библиотеки навсегда. С тех пор книги в монастыре не пропадали.
Похоже, у меня тут тот же самый случай. Любопытно только, зачем ему понадобилась "География этноса в исторический период"?
Фольклор
На берегу сидит морячка
Меня всегда изумляли народные переводы старинной классической поэзии. Откуда они берутся? Кто и когда их делал? Как вообще к нам попадали эти песни, эти сюжеты?
Лет пятнадцать назад одна бабка в карельской деревне пела мне песню. Изумительная была песня, да и бабка сама была ей под стать. Мы сидели в сумрачной, пропахшей дымом избе, ели громадные чёрные лепёшки с черничным вареньем, пили чай из толстых фарфоровых блюдец, обгрызенных по краям хозяйкиным внуком, а сама хозяйка, сгорбленная коричневая бабка в красном, расшитом серебряной нитью платке, пела нам песню следующего содержания
На берегу сидит морячка.
Она шелками платок шьёт.
Работа чудная такая,
Но шелку ей недостаёт.
На ту пору на синем море
Корабль «Новая земля».
— Скажи, моряк ты мой любезный,
А нет ли шёлка для меня?
— Ах, как не быть такой красотке,
У нас есть разные шелка.
Есть синий, алый нежный самый,
Какой угодно для тебя?
— Мне нужен алый нежный самый,
Я для самой принцессы шью.
— Так потрудися, дорогая,
Взойди на палубу мою.
Она взошла, парус поднялся,
Моряк ей шёлку не дает.
А про любовь страны далёкой
Он песню чудную поет.
Под шум волны и нежны песни
Она уснула крепким сном,
А просыпается и видит
Всё море шумное кругом.
— Пусти меня, моряк, на берег.
Мне душно от волны морской.
— Проси, что хочешь, но не это.
Я не расстануся с тобой.
— Одна сестра моя за князем,
Другая графова жена.
Я всех моложе и красивей,
Простой морячкой буду я?
— Не плачь, не плачь, моя отрада,
Оставь печальные мечты.
Простой морячкой ты не будешь,
А королевной будешь ты.
Я восемь лет по морю плавал,
Искал, красавица, тебя.
Я с-под Испании далёкой
И славлюсь сыном короля.
— Одна сестра моя за князем,
Вторая графова жена.
Я всех моложе и красивей -
И королевной буду я!
Этот сюжет был невероятно популярен у разных народов. Точно таким же способом, как известно, была похищена Кудруна (героиня «Песни о Кудруне»), некая константинопольская принцесса (будущая жена короля Ротера) и ещё великое множество девиц. Чере пару лет после того, как я записала эту песню за карельской бабкой, я нашла её в сборнике каталонской поэзии уже вот в таком виде. Оказалось, что это народный каталонский романс XVII столетия:
Сидит на морском берегу
юная дева,
вышивает шёлком платок
для королевы.
Стежок кладет за стежком,
проворна иголка...
Работа к концу, да беда —
больше нет шёлка.
Тут бригантина плывет.
«Ах, ради бога!
Шёлк не везешь ли, моряк?
Дай мне немного!»
Ей отвечает моряк
сильный и смелый:
«Какой тебе надобен шёлк,
алый иль белый?»
«Я вышиваю платок
пунцовым шелком...»
«Ну так взойди на корабль,
выбери с толком».
Запел моряк, и под звуки
его напева,
наскучив шёлк выбирать,
уснула дева.
Корабль отплыл; тут она
от сна восстала:
глядит вокруг, а земли —
как не бывало!
Берег родной от неё
где-то далеко.
В открытом море корабль
плывет одиноко.
«Верни на берег меня,
о, сделай милость!
Мне страшно в море, моряк!» —
дева взмолилась.
«Чтоб стала ты мне женой,
взял на душу грех я...»
«Нас три сестры, но была
прекрасней всех я.
За герцога вышла одна,
за графа другая,
но стану, на горе себе,
женой моряка я.
Лишь бархат носят да шелк
мои сестры ныне,
а мне, видно, век щеголять
придется в холстине».
«Ты в золоте станешь ходить,
жить будешь безбедно:
отец мой — английский король,
а я — принц наследный.
Семь лет я тебя искал,
прекрасная дева:
я в Англии буду король,
а ты — королева».
Любопытно, что "народный" перевод этого романса, при всём его своеобразии, довольно точен.