ГЛАВА VII. Историческая конкретность символа. Мировой образ Прометея 5 страница
Погружаясь в созерцание засыпающей природы и наполняясь этим космическим покоем и всеобщей тишиной, Прометей у Минского начинает всерьез забывать свои страдания и тоже включается в эту всеобщую и прекрасную тишину вечернего Кавказа и всего космоса.
И позабыл титан, что эта груда
Алмазных льдов — его тюрьмы стена.
Сияньем их душа опьянена,
И силы нет бороться против чуда.
Он все забыл... И если даже ты
Пред ним теперь предстанешь, Зевс надменный,
В тебе благословит он луч нетленный
Все вместе озарившей красоты!
Это преодоление Прометеем своих мук не религиозными, не философскими, не цивилизаторскими и не общекультурными методами, но методом чистейшего эстетического созерцания красоты, несомненно, является в европейской литературе большой (240) новостью, и для этого были свои вполне определенные социально-исторические причины в России в начале нашего века.
В качестве завершения дореволюционного индивидуализма и углубленно-субъективистского понимания Прометея мы привели бы одно стихотворение, которое, по нашим наблюдениям, совершенно никому не известно. Этот безвестный поэт, Петр Сияльский, не упоминается ни в каких библиографиях, ни в каких справочниках и картотеках (по крайней мере, в Москве) и ни в каких руководствах по изучению русской литературы. Поэтому мы позволим себе сонет Петра Сияльского «Прометей» (1919)[97] привести целиком:
Пусть ночь мертва, пусть мертво светят луны
Над крышками нахмуренных гробов,
Но я живу, и голос вечно юный
Звучит для вас, как вечно новый зов.
Так тихо спят дремливые лагуны...
Но слышу я — во мгле седых веков —
Стремят на нас жестокие буруны
Бушующие полчища валов.
Я в этот мир для жертвы снизошел.
И мне не страшен мстительный орел,
Мне сладок яд его великолепий.
Закованный в заржавленные цепи
Своих нечеловеческих страстей,
Я солнечный, я гордый Прометей.
В стихотворении П. Сияльского выражена антитеза мировой тьмы и ярко сияющего человеческого подвига, который не боится никаких страданий и который пытается преодолеть эту мировую тьму. Если брать русский и зарубежный индивидуализм и чувство красоты сильной личности, как они выражены в литературе, то сонет П. Сияльского отнюдь не займет здесь последнего места, а, пожалуй, будет соперничать и со стихами гораздо более крупных и общеизвестных поэтов.
Однако, в-шестых, наиболее значительной идейно-художественной разработкой образа Прометея необходимо считать трагедию Вяч. Иванова «Прометей» (1919)[98]. Здесь Прометей трактуется как символ абсолютного индивидуализма, попытавшегося расторгнуть первоначальное и общее единство вещей на отдельные дискретные единичности, из которых каждая мнит себя целым, и потому все эти единичности убивают друг друга или прибегают к (241) самоубийству. Но эта всеобщая дискретность, согласно автору, предполагает дионисийское всеединство, с которым она и должна объединиться, чтобы первобытный, слепой хаос вещей превратился в расчлененный, но в то же самое время единый и закономерный космос. Дискретное действие есть грех и зло, потому что оно предполагает свое противодействие, в борьбе с которым и терпит возмездие. Полная истина бытия наступит только вместе с полным взаимопроникновением титанического (то есть узколичного и дискретного) начала и всеобщего мирного состояния вещей, когда они будут не дискретными друг в отношении друга, но существенно едиными.
В этой трагедии Вяч. Иванова, безусловно, имеется несколько больших новостей. Во-первых, весь миф о Прометее трактуется в космогонических тонах, что, несомненно, приближает его к античной интерпретации. До сих пор и в русской и в зарубежной литературе мы имели по преимуществу человечески-индивидуалистическое, часто субъективистское, но почти всегда цивилизаторское толкование. Космогонизм можно было находить в указанной у нас выше трагедии Шелли. Остальные же новоевропейские концепции Прометея, может быть, только намекали иной раз на космогонизм мифа, но не проводили его в такой грандиозной и последовательной форме, как это сделал Вяч. Иванов. Во-вторых, рисуя индивидуализм Прометея в его предельном завершении, когда Прометей впервые только и является титаном в античном смысле слова, Вяч. Иванов дает, и притом тоже античную, критику титанизма и указывает путь выхода из этого титанизма к той полноте бытия, в которой все титаническое внутренне объединялось и теряло свой исконный характер исключительности, доходящей до прямого уничтожения всего того, что оказывалось вне титанизма. Вяч. Иванов в своей трагедии не рисует этого пути полного восстановления исконного и нетронутого совершенства. Но в многочисленных намеках в трагедии и в своей вступительной статье Вяч. Иванов в целях восстановления именно античного мифа привлекает мифологию Диониса, который учил людей, правда в экзальтированной форме, но так или иначе все-таки восстанавливать исконную и первозданную полноту бытия, которую Прометей нарушил на путях индивидуализма как своего собственного, так и общечеловеческого. Поэтому необходимо категорически возражать против тех, кто находит в «Прометее» Вяч. Иванова критику человеческого волевого напряжения, человеческого титанизма, а заодно и критику всей цивилизаторской стороны мифологии Прометея.
Необходимо отдавать себе отчет в тех целях и в той тематике, которые Вяч. Иванов поставил в своей трагедии. Освобождение Прометея и созданных им людей, а также ликви(242)дация всего рационализма и всего титанического индивидуализма, которые заставили Прометея отойти от Зевса, являются подлинной темой трагедии и единственной ее внутренней проблемой. У Вяч. Иванова было слишком много материалов во всем его творчестве, которые касались Диониса и которые могли бы составить собою целую отдельную трагедию, где воспевалось бы полное освобождение Прометея и полное торжество Диониса во всем мире. Но Вяч. Иванов не стал писать эту новую трагедию, которая, конечно, явилась бы еще другим и тоже весьма значительным произведением искусства. Вяч. Иванов в напечатанной им трагедии разрабатывает только тему отпадения индивидуализма Прометея от нетронутой и всеобщей мировой полноты. Поэтому и не нужно ожидать в этой трагедии торжества Диониса, которое привело бы мир к новому и небывалому состоянию. Здесь очень ярко рисуется мир именно в его состоянии отпадения от исконной полноты, и наиболее яркие поэтические краски посвящены здесь именно этому. Но кто знаком с творчеством Вяч. Иванова, тот без всякого труда может себе представить, какая бы могла появиться у Вяч. Иванова трагедия, которая рисовала бы торжество Диониса. В написанной им в 1919 году трагедии торжества Диониса нет, и на него делаются только некоторые намеки. Затем весьма красочно рисуется буйное неистовство и мятежный дух Прометея, хотя бы, например, в следующих словах хора Океанид, единодушно чувствующих себя вместе с Прометеем.
Мы выи не клоним
Под иго Атланта,
Но мятежимся нивами змей;
И ропщем, и стонем
В берегах адаманта,
Прометей!..
………………………………….
Ненавидим оковы
Светлозданного строя
И под кровом родимых ночей
Колеблем основы
Мирового покоя,
Прометей!
………………………………….
Непрочны и новы
Олимпийские троны;
Древний хаос в темнице — святей.
Слышишь черные зовы,
Непокорные стоны,
Прометей?
Сам Прометей, как люди ни рабствуют перед собственными страстями, все же считает их свободными, и в особенности (243) свободными в отношении высших богов, которым они уже не раболепствуют, а может быть, только приобщаются к ним как равные:
Прометей.
Не мир мне надобен, но семя распри.
Довольны братья будут, я творил
Вас, первенцы, и нет средь вас раба;
И будет рабство, но раба не будет.
Своим страстям и вожделеньям низким
Вам рабствовать дано; но, как челом,
Подъятым к небу, ты не в силах долу
Поникнуть, человек; уподобляясь
Четвероногим,— так не в силах ты
Забыть в тебе зачатую свободу.
Ты жертвы хочешь возносить богам,
Но не иные жертвы, чем моя.
Не раболепствовать, но приобщаться
Старейшим в небесах, а в них Тому,
Кто Сам в богах и Сам в тебе, свободном,—
Такие жертвы учредить промыслил
В отраду людям, в исполненье правды,
И в испытанье вольном, и в соблазн,
И в гнев Крониду Прометей.
Трагедия Вяч. Иванова не посвящена торжеству Диониса, признанного воссоединить все титанические раздельные существа в единую мировую полноту. Однако намеков на это будущее царство Диониса в трагедии достаточно. В уста Пандоры, например, вложен довольно большой рассказ о таинственном рождении Диониса, о растерзании его титанами, о воплощении его в новых людях и об его конечном торжестве во всей вселенной. Об этом будущем торжестве Диониса и о даруемой им вселенской свободе мечтает и сама Пандора.
При всем том, что торжеству Диониса и полному освобождению как самого Прометея, так и всего управляемого им титанизма в трагедии не уделено достаточно места, все же трагедия Вяч. Иванова «Прометей» является замечательным произведением в контексте всех новоевропейских Прометеев. Во-первых, Вяч. Иванов восстановил здесь древний космогонизм античного мифа, в то время как в новой и новейшей литературе Прометей почти всегда оказывался символом только свободы человеческого духа, свободы науки и техники, свободы философии, свободы художественного творчества или свободы общественно-политической. У Вяч. Иванова образ Прометея является колоссальным обобщением, так что ставится вопрос о законности человеческого индивидуализма перед лицом вселенской полноты, которая им была нарушена В этом отношении Прометей Вяч. Иванова, пожалуй, является максимальным обобщением всех досоциалистических Прометеев. Во-вторых, также и титанизм Про(244)метея, изолированный и мятежный, по мысли Вяч. Иванова, тоже должен слиться с некоей мировой полнотой в результате небывалых революционных переворотов. Те мировые перевороты, которые мыслит здесь Вяч. Иванов для перехода от изолированного индивидуализма к общей свободе всех и во всем, не идут ни в какое сравнение с теми социально-историческими реформами, которые мыслились либерально-буржуазными поэтами в их многочисленных изображениях античного Прометея. Может быть, только английский поэт Шелли возвысился до вселенского понимания дела Прометея, но и он достаточно не проникся античным духом древнего Прометея. В общем можно сказать, что только античные неоплатоники, Шелли и Вяч. Иванов в своей интерпретации античного Прометея возвысились до космогонической концепции, причем у Вяч. Иванова особенно эффектно и красочно выступила нервозная, острейшая космическая и апокалиптическая настроенность буржуазной психологии периода ее катастрофического распада.
Вот почему Прометея Вяч. Иванова нельзя понимать как представителя только изолированного, только ущербного и только слепо титанического героя современной литературы.
И. Нусинов пишет: «У Вячеслава Иванова Прометей, препоясываясь к действию, заранее признает, принимает и волит его односторонним, насильственным, содержащим в себе отпадения от божественного всеединства». Действие Прометея предполагает «раскол его целостной полноты»[99]. Прометей, стало быть, характеризуется ограниченностью, односторонностью. Все это является самой настоящей клеветой на «Прометея» Вяч. Иванова. Дело в том, что в трагедии Вяч. Иванова проводится мысль об односторонности и неизбежной ущербности всякого индивидуалистического действия отдельного и изолированного человека. Однако такого рода действие, конечно, и мы теперь считаем и односторонним и ущербным. Прометей, как он рисуется в трагедии Вяч. Иванова, отнюдь не воплощает собой картину окончательного и вполне идеального состояния мира и жизни. То, что в мире является целым и неделимым, необходимо должно расчлениться и уже потом, после расчленения, опять воссоединиться в исконной полноте и целости, но без потери своей индивидуальности. Конечно, Прометей, как титан, есть нечто одностороннее и для Вяч. Иванова, и для античности, и для нас, теперешних деятелей и исследователей. Но это прометеевская раздельность должна воссоединиться в исконной полноте, и потому исторически она абсолютно необходима.
Мы не будем приводить здесь дальнейших рассуждений И. Нусинова. У И. Нусинова дело доходит до того, что Прометей (245) Вяч. Иванова несет с собою контрреволюционную и антисоветскую идею. Опровергать эти идеи И. Нусинова мы здесь не станем. Мы напомним только о том, что даже и революция вовсе не мыслит своего дела как всеобщую и необходимую войну, борьбу и драку. Революция совершается вовсе не для этого, а для достижения всеобщего мира, для уничтожения эксплуатации одним человеком другого человека, для мира и благоденствия. Если И. Нусинов критикует Прометея Вяч. Иванова за его односторонность, то в еще большей степени И. Нусинов должен был бы критиковать и вообще всякую революцию.
Само собой разумеется, Вяч. Иванов является главой русского символизма, а его язык насыщен такими приемами, которые в настоящее время уже ушли в прошлое. За символизм и декадентство можно критиковать Вяч. Иванова сколько угодно. Но за то, что титанизм является отпадением от исконной целостности жизни и что он должен быть преодолен теми или другими, отнюдь не индивидуалистическими приемами, за это Вяч. Иванова критиковать никак невозможно. Можно только удивляться, с какой мощью и глубиной он восстановил античный образ Прометея и как глубоко сумел разгадать Прометея как всемирно-исторический символ.
18. Советская поэзия. Советские поэты являются противниками Прометея как индивидуалиста и сверхчеловека и понимают его неотделимо от всего народа, который и является подлинным создателем своей истории и своей цивилизации, то есть понимают его прежде всего коллективистически.
В немифологической форме трактуется Прометей уже не как единоличный индивидуалист, но в конце концов как целый восставший народ именно в советской поэзии.
В стихотворении «Баллада прощания» (1938) грузинский поэт А. Гомиашвили, рассказывая о герое гражданской войны комиссаре Серго Бутырине, отождествляет его с легендарным героем грузинских сказаний Амирани. который, как мы уже видели, является дублетом греческого Прометея.
Опять апрель, и снег вершин
Колеблется в тумане,
И горы в линиях долин
Горят в рассветной рани —
Там день и ночь летит один
Сраженный Амирани.
Туман над каждою горой,
Закрыт хребет Кавказский,
Где ты, охотник и герой,
Мудрец из старой сказки?
Зовет Серго дружины в бой,
И кони рвутся в пляске. (246)
В другом своем стихотворении, «Приход Амирани», тот же грузинский поэт пишет:
Ты видал ли Казбек
В облаках снежно-утренней пены?
Окружен ледниками,
Купелями девственных вьюг,
Весь он в солнце одет:
Пламенеют скалистые стены,
Пламенеет в лучах Амирани бестрепетный дух.
Этот Амирани — Прометей трактуется у поэта как освобожденная сила для социалистических преобразований, и поэтому
Нынче — доблестный муж —
Он похищен у дебрей Кавказа,
Нынче волей народной
Свобода ему вручена...
Очень важны и следующие строки:
— Разорвали мы цепь,
Амирани навек расковали.
— Где ж теперь Амирани?
— Он всюду, он в каждом из нас.
Если в неоконченной поэме знаменитого украинского поэта Ив. Франко «Лесная идиллия» говорится, что слово — это огонь и что правдива искра Прометея, которая является «чудотворной феей», то в поэмах украинских поэтов П. Тычины «Ходит Фауст» (1935) и А. Малышко «Прометей» (1947) Прометей прямо отождествляется с движением народных масс. Везде в этих произведениях, в сущности говоря, содержится критика сверхчеловека-индивидуалиста, и Прометей здесь является символом целого народа, который отстаивает свою независимость и свободу. Так же трактуется Прометей в произведениях советских украинских поэтов В. Сосюры и М. Руденко. В лирической миниатюре, входящей в сборник В. Сосюры «Щоб сади шумши» (1947), говорится, что у советского народа — «молодая душа Прометея», которая помогает ему выстоять в бурях и сражениях. В стихотворении М. Руденко «России» Прометей понимается как русский народ, «поборник свободы», вознесший над миром факел воли и борьбы. Белорусский поэт Якуб Колас в стихотворении «Раскованный Прометей» понимает Прометея как символ социалистических преобразований, и в частности как электричество, то есть как электрификацию Советской страны, как символ героизма строителей социалистического общества. В этом безусловная новизна советского понимания Прометея. (247)
В своем стихотворении «Пламя Прометея» (1945) грузинский поэт Ражден Гветадзе говорит об И. В. Сталине, что он «дал народам пламя Прометея». Далее, Г. И. Серебрякова в своей трилогии «Прометей» изображает жизнь Маркса, исходя именно из прометеевского понимания великого социально-исторического дела, осуществленного Марксом. Украинский поэт Иван Драч в стихотворении «Прометеева баллада» (1962) как бы подводит итог всей мировой значимости Прометея как символа в смысле истолкования этого символа в связи с передовыми и революционными движениями разных эпох.
Заметим, что черты отнюдь не революционного, но чисто художественного образа Прометея встречаются в советской поэзии, хотя, правда, имеют они здесь вполне третьестепенное значение. О. Э. Мандельштам еще в 1937 году[100] написал одно стихотворение, в котором Прометей рисуется именно в этом виде (оно было напечатано значительно позже). Здесь говорится о том, что хотя сам миф о Прометее и умер, тем не менее в настоящее время достаточно высокое искусство может нам вернуть этот миф и сделать понятным.
Где связанный и пригвожденный стон?
Где Прометей — скалы подспорье и пособье?
А коршун где и желтоглазый тон
Его когтей, летящих исподлобья?
Тому не быть — трагедий не вернуть,
Но эти наступающие губы,
Но эти губы вводят прямо в суть
Эсхила — грузчика, Софокла — лесоруба.
Он — эхо и привет, он — веха, нет — лемех...
Воздушно-каменный театр времен растущих.
Встал на ноги, и все хотят увидеть всех,
Рожденных, гибельных и смерти не имущих.
Для того чтобы понять эти стихи, необходимо учитывать, что под «наступающими губами» О. Э. Мандельштам, по-видимому, понимает здесь губы актера или декламатора, то есть, попросту говоря, современное искусство, воспроизводящее античную трагедию Прометея и, вероятно, прежде всего трагедию Эсхила.
19. Заключение, о Прометее. Анализ мировой истории Прометея как символа убедительнейшим образом доказывает всю необходимость социально-исторического рассмотрения символики. Уже на этом только одном, правда, всемирно-историческом символе можно проследить, как этот символ менялся от одного автора к другому, от одного десятилетия к другому десятилетию, от одного столетия к другому столетию и, наконец, от одной общественно-исторической формации к другой. В той общественно-(248)исторической формации, которая обычно носит название первобытно-общинной, или общинно-родовой, уже заметно постепенное превращение Прометея как огненного фетиша в Прометея как защитника и представителя матриархата, где он дается в виде титана или сына титана; а титаны в античной мифологии были непосредственным потомством земли. Уже здесь он как сын земли борется с Зевсом как представителем целенаправленной, а не стихийной воли и мирового ума, подчиняющего все своим устойчивым закономерностям.
В рабовладельческой формации Прометей проделал путь от символа передовой, земной и чисто человеческой цивилизации к разложению этой последней в конце античности и к фигуре оратора с оттенками комизма, сатиры и мелкоты (наравне, правда, со всеми другими уже исчезнувшими богами и демонами).
В эпоху феодализма и в средние века символ Прометея расценивался и положительно и отрицательно. Это был либо предшественник христианского учения о боге-творце (Тертуллиан), либо эвгемерически рассматриваемый образ (Лактанций), а Эвгемер, как мы видели выше, в порядке логической ошибки petitio principii или даже попросту idem per idem, рассматривал каждого бога как обожествленную человеческую личность, в том или другом смысле крупную, замечательную и исторически знаменательную. Отрицательно же Прометей, как и все языческие боги и демоны, трактовался в виде бесовской силы.
С наступлением буржуазно-капиталистической формации Прометей был кардинальным образом секуляризирован. Он тут безусловно очеловечился, вошел в мир человеческих мыслей, страстей и чувств, превращаясь в символ то одной, то другой способности человеческого духа, впрочем, почти всегда с некоторым сохранением своего цивилизаторского значения. Революционно мыслящие поэты продолжали трактовать его как сверхчеловека, богоборца и освободителя людей. Консерваторы видели в нем опять-таки предшественника Христа либо представителя чисто умственной » даже рассудочной культуры. Вместе с внутренним разложением данной формации Прометей не раз трактовался и как враг людей, не понимающий того, что на самом деле нужно людям, не понявший их бессилия и ничтожества, причем дело доходило даже до карикатурного и сатирического изображения этого прославленного богоборца и освободителя людей.
Наконец, с наступлением социалистической формации цивилизаторское дело Прометея отождествлялось с общенародной революцией, и Прометей снова принимал свои титанические революционные функции.
Таким образом, уже на одном Прометее видна вся зависимость его смысловых функций от социально-исторических (249) формаций, часто придававших ему совершенно неузнаваемый вид.
Насколько тема Прометея не замолкает в литературе до самых последних десятилетий, свидетельствуют хотя бы два значительных произведения современных крупных зарубежных писателей, одного — греческого, другого — испанского[101].
Мы не будем приводить других примеров, чтобы не перегружать нашей настоящей работы. Таковы шекспировские образы, и прежде всего образы Макбета и Гамлета. Таковы образы Дон Кихота Сервантеса, Фауста и Мефистофеля у Гёте, Чайльд-Гарольда и Дон Жуана у Байрона. Таковы грандиозные символы вагнеровских музыкальных драм или романов Достоевского. Все такие образы уже с самого начала не мыслились только в виде литературных образов, но были нагружены огромной символической значимостью, которая с течением последующих времен приобретала в глазах культурного человечества все более и более грандиозное символическое значение. Ясно поэтому, что отбрасывание социально-исторической значимости символа может доводить его до полной непонятности и бессмыслицы. И даже когда теоретики не производят социально-исторического анализа изучаемых ими символов, бессознательно они все же им пользуются, так как иначе не только символ, но и всякий художественный образ превратился бы в пустую игру хорошо если логических, а то и прямо обывательских категорий.
20. Прометеи в других искусствах. Мы не исчерпали всех известных нам Прометеев в литературе, потому что большей частью это малоинтересные и довольно шаблонные образы. Скорее, имеет некоторый смысл указать на Прометеев в других искусствах, хотя бы не давая их характеристики.
В скульптуре были Прометеи Ж. Прадье (1827), П. Бурэ (1844) и Г. Маркса (1948).
В живописи Прометея изображали Тициан (1549—50), Рубенс (1613—14), Корнелиус (1825), Моро (1826—98), Бёклин (1882), Ричмонд (1842—1921), Грейнер (1909).
В музыке Прометею посвятили свои оратории Г. Гофман, Ф. Вольфарт (1955); оперы, посвященные Прометею, были написаны Г. Хр. Вагенсейлем (1762), И. А. Фишером (1776) и Г. Форэ (1900). Свой балет посвятил Прометею Бетховен (1801). Что касается симфоний, посвященных Прометею, то из них известны симфонии Ф. Листа (1855), И. Селмера (1844—1910), (250) A. H. Скрябина (1913) и трилогия современного композитора Ж.-Л. Мартине.
Из музыкальных Прометеев нам хотелось бы остановиться на «Прометее» А. Н. Скрябина, написанном в 1913 году.
В настоящее время можно установить, что образ Прометея даже и без этой симфонической поэмы «Прометей» является центральным почти для всего музыкального творчества Скрябина. Сначала мы приведем высказывание самого Скрябина, и притом более общего характера, чтобы читателям стали ясными та воля, та свобода и то человеческое самоутверждение, которыми отличается все музыкальное творчество Скрябина. А затем мы попробуем дать небольшой анализ скрябинского «Прометея» как тоже одного из последних досоциалистических Прометеев.
Около 1900 года Скрябин писал:
«Не по своему желанию пришел я в этот мир.
Ну, так что же?
В нежной юности, полный обмана, надежд и желаний, любовался его лучезарной прелестью и от небес ждал откровения; но откровения не было.
Ну, так что же?
Искал вечной истины у людей, но увы! Они знают ее меньше меня.
Ну, так что же?
Искал вечной красоты и не нашел. Чувства увядали, как цветы, едва распустившись. Лучезарный день сменяла холодная дождливая ночь.
Искал утешения в новой весне, в новых цветах, но не нашел; то были лишь старания что-то заменить, вернуть утраченное, вспомнить пережитое. В жизни каждого человека весна бывает лишь раз. А как люди спешат отделаться от этого чарующего обмана, от этих дивных грез! Наконец, искал утешения в воспоминаниях, но к ним привык, то есть утратил их.
Ну, так что же?
Кто бы то ни был ты, который наглумился надо мною, который ввергнул меня в темницу, восхитил, чтобы разочаровать, дал, чтобы взять, обласкал, чтобы замучить,— я прощаю тебя и не ропщу на тебя. Я все-таки жив, все-таки люблю жизнь, люблю людей, люблю еще больше за то, что и они чрез тебя страдают (поплатились).
Я иду возвестить им мою победу над тобой и над собой, иду сказать, чтобы они на тебя не надеялись и ничего не ожидали от жизни, кроме того, что сами могут себе создать. Благодарю тебя за все ужасы твоих испытаний, ты дал мне познать мою бесконечную силу, мое безграничное могущество, мою непобедимость, ты подарил мне торжество. (251)
Иду сказать им, что они сильны и могучи, что горевать не о чем, что утраты нет. Чтобы они не боялись отчаяния, которое одно может породить настоящее торжество. Силен и могуч тот, кто испытал отчаяние и победил его»[102].
Эти слова Скрябина действительно могут рассматриваться как музыкальная программа того Прометея, которому он отдавался очень часто в своих композициях и именем которого назвал свою симфоническую поэму 1913 года «Прометей. Поэма огня».
Что касается подлинно огненной стихии огня, достигающей к тому же космической трактовки, то об этом можно очень много говорить, так как материалы Скрябина в этом отношении буквально превосходят всякие индивидуальные возможности музыковеда, литературоведа и критика. Но нам сейчас хотелось бы обратить внимание на ту сторону скрябинского «Прометея», которая действительно дает этот древний образ в максимально обобщенной форме и вместе с «Прометеем» Вяч. Иванова является одним из самых последних образов досоциалистической интерпретации античного мифа о Прометее.
Именно изображение стихии космического огня, как это установлено музыковедами, дается при помощи максимально рациональной и даже какой-то мелочной системы соотношения отдельных музыкальных тем. Скрябин хотел лишить своего Прометея традиционной изоляции и индивидуалистически рациональной систематики. Он его объединил с полнотой космического единства. Однако он нисколько не забыл, что Прометей во все время был апостолом индивидуализма и рационализма. И поэтому изображенная в его поэме стихия огненного космоса вся насквозь пронизана до последней степени рассудочной систематикой и торжеством разума. Прометей теперь уже не изолирован от мирового целого. Однако, слившись с ним в одно нераздельное единство, он все-таки сохранил свой рационализм, и этой счетностью оказалась означена у него и вся стихия мирового огня. Это обстоятельство очень важно с точки зрения социально-исторической. Будучи последним обобщением всех буржуазно-революционных Прометеев, этот досоциалистический и предсоциалистический Прометей Скрябина совместил в себе все черты рационального индивидуализма, несмотря ни на какие космические обобщения. Вот что пишет по этому поводу один музыковед: «Такова особенность фактуры «Прометея»; каждая песчинка, входящая в его состав, является частью основных тем, то есть основного ядра. Отрезки тем в различных видоизменениях окружают темы, которые в свою очередь постоянно совмещаются, переплетаются и чередуются. Такая структура, конечно, построена на большом предварительном расче(252)те. Однако тщательная огромная конструктивная работа композитора остается незаметной для слушателя, и это свидетельствует о гениальности самой музыки. Строгий и мелочный расчет покрывается огромной художественной интуицией. Мало сказать покрывается,— они сосуществуют, взаимно проникая. Все проведено через фильтр разума, логики. Но только детальное изучение музыки обнаруживает эту конструктивную умственную работу. Единый принцип — «принцип Единства» — торжествует здесь всюду. Гармония и мелодия составляют единство. Мелодия дается как развернутая гармония. «Тема Прометея», «тема движения», «тема томления» (с повторением полутона) являются развернутым изложением «прометеевского шестизвучия». «Тема разума», «тема воли», «тема томления» (с хроматическим ходом), «тема самоутверждения» построены на чередовании двух «прометеевских шестизвучий», играющих роль тоники и доминанты. Взлеты, глиссандо, гаммообразные ходы вверх и вниз не отступают от последовательного изложения звуков «прометеевского шестизвучия». Колокола, скачки квартовых созвучий соблюдают единый принцип квартового построения. Таким образом, единый принцип гармонического строения, единая фактура музыкального произведения, то есть использование почти исключительно материала основных тем, единый план трансформации тем — вот что представляет собой скрябинский Прометей»[103].