Глава 3. Мифы, заимствования или история? Школы былиноведения до Октября
Обычно былиноведение XIX — начала XX веков делят на ряд школ. Конечно, в те времена научные школы не приобрели еще того характера политических партий или религиозных сект, как во второй половине XX столетия. В наше время почти невозможно стать последователем И.Я. Фроянова человеку, начавшему научную карьеру как последователь идей Б. Д. Грекова, последователь В.Я. Проппа не примкнет к исторической школе Б.А. Рыбакова, а сторонник «неонорманнизма» В.Я. Петрухина, Р.Г. Скрынникова и Л.С. Клейна вряд ли станет в ряды учеников А.Г. Кузьмина. Фраза: «Вашу руку, коллега, — вы меня убедили» — почти немыслима в научной дискуссии конца XX — начала XXI веков — по крайней мере в среде лингвистов, фольклористов или историков.
В XIX веке, напротив, известен целый ряд таких примеров. Так, Всеволод Миллер и Ф.И. Буслаев, начинавшие как видные представители соответственно теории заимствований и мифологической теории, примкнули впоследствии к исторической школе.
Но все же в фольклористике XIX века довольно отчетливо выделяется ряд направлений, а именно: мифологическая школа (ее иногда еще называют солярно‑метеорологической), компаративистская школа (попросту говоря, школа заимствований), наконец, историческая школа. И, знакомясь с этой эпохой былиноведения, не принимать их во внимание невозможно.
Возникшая в первой половине XIX века в Германии под влиянием романтизма и разочарования в мифах «Просвещения», мифологическая школа в нашей стране была представлена такими, подчас мирового значения, фигурами, как А.Н. Афанасьев, Ф.И. Буслаев, Орест Миллер и многие другие. В последние годы, после почти полутора‑векового перерыва, несколько раз был переиздан фундаментальный труд Афанасьева, трехтомник «Поэтические воззрения славян на Природу». Несколько менее повезло с издателями работам Буслаева, тем не менее подборка его статей, изданная под общим заголовком «Народный эпос и мифология», изданная в Москве в 2003 году, доступна любому любознательному читателю.
Мифологическая школа называлась так потому, что ее приверженцы возводили сюжетные основы былин и их быт к мифологии. В мифологии они, в свою очередь, видели аллегорическое описание явлений Природы, преимущественно грозы, дождя и других погодных явлений* Боги казались им воплощениями Солнца и Грома, демоны — туч или зимних холодов. Оттого возникло другое название этой школы — солярно‑мифологическая.
В глазах этих ученых былины сами по себе были дохристианской, до государственной архаикой, слегка прикрытыми христианскими именами мифами о Русских Богах. Во Владимире Красно Солнышко видели, как легко догадаться, Солнечного царя Даждьбога. Илью Муромца через посредство Ильи Громовника отождествляли с небесным воителем, Громовержцем Перуном. Богатырский меч (а равно и палица, копье, стрела) становился молнией, вражьи орды — тучей. Илья, по их мнению, сидел на печи, скованный болезнью — а на деле зимней стужей, — пока чудесные странники (осенние тучи) не напоили его живительной влагой (дождем). Тогда он обретает силу, и со стрелами‑молниями отправляется на бой с Соловьем‑разбойником, воплощением зимних ветров.
Иногда, впрочем, внутри былинного эпоса все же выделяли «старших» и «младших» богатырей. Выражение «старшие богатыри» встречается в одной былине об Илье Муромце.
Старшии богатыри дивуются:
«Нет на поездку Ильи Муромца!
У него посадочка молодецкая,
Вся поступочка богатырская».
Первым предложил выделять их славянофил Константин Аксаков, и Федор Иванович Буслаев поддержал его. Оба они понимали под «старшими» богатырями тех, в ком языческое, «титаническое» начало выступает слишком уж очевидно, — исполина Святогора, князя‑оборотня Вольгу Всеславича, волшебного пахаря Микулу Селяниновича. Следует, однако, отметить: сам эпос не проводит четкой грани между «старшими богатырями» и прочими героями былин.
Толкование былин, как «замаскированных мифов», было очень натянутым. Сохранилось немало культур, в которых отдельно и независимо существовали мифы и эпические предания о героях. Пураны и итихасы Индии, мифы и легенды Эллады, мифологические и героические песни «Старшей Здды». Зигфрид побеждал дракона — и Тор побеждал Змея, но Зигфрид явно не был «историфицированным Тором», как и Геракл, победитель Лернейской Гидры, не представлял собою очеловеченную, приземленную версию змееборца Аполлона. Наивные методы мифологистов позволяли свести к все той же солнечно‑погодной схеме жизнь любого исторического персонажа. Первым это подметил француз Жан Батист Перес — и с истинно французской легкостью и остроумием сочинил памфлет, в котором с серьезным видом, по всем правилам «мифологической» теории, доказывал, что Наполеон Бонапарт не кто иной, как... солнечный миф. В самом деле — его имя означает Наи Аполлон, Истинный Аполлон, фамилия Бонопарте, «благая часть», обозначает власть Солнца над светлой частью суток, днем, и летом — теплой половиной года. Кстати о Лете — мать Наполеона звалась Летицией, а мать Аполлона — Латона или Лето — не ясно ли, что это одно и то же?! Двенадцать маршалов Наполеона — это знаки Зодиака, его дети — времена года, поверженная им гидра революции (ре‑волюта, извивающаяся!) — это змей Пифон, пораженный Аполлоном, и так далее и тому подобное. Английский этнограф Эдуард Тэйлор писал в 1871 году: «Нет такой легенды, аллегории или детской песенки, которая была бы в безопасности от всюду проникающего мифолога‑теоретика... Нетрудно также указать на солнечные эпизоды, олицетворенные в исторических характерах, выбранных с известной осмотрительностью. Так, Кортес, высаживающийся в Мексике и принятый ацтеками за самого Кетцалькоатля, жреца Солнца, возвращается с Востока для возобновления своего царства света и славы. Подобно Солнцу, покидающему Зарю, он покидает жену своей молодости и в более зрелую пору изменяет Марине ради другой невесты. Подобно Солнцу, блестящая, победоносная карьера его только на закате жизни омрачается тучами печали и немилости.
Даже жизнь Юлия Цезаря может быть подведена под схему солнечного мифа. В какую бы страну он ни являлся, он приходит, видит, побеждает. Он покидает Клеопатру, устанавливает солнечный год, умирает от руки Брута, подобно Зигфриду в песне о Нибелунгах, умирающему от руки Хагена, и, падая под множеством ударов, обагренный кровью, он завертывается в тогу, чтобы умереть во тьме».
В том же самом году очень схожие вещи писал корифей русской и мировой мифологической школы Федор Иванович Буслаев. С горечью он вспоминает о своем увлечении солнечно‑погодной символикой: «По этой теории все объясняется легко, просто и наглядно, какое бы событие ни рассказывалось... Где в былине поется о горе, по этой теории разумеем не гору, а тучу или облако; если богатырь поражает Горыню, это не богатырь и не Горыня, а молния и туча». Другой русский мифологист, А.А. Котляревский, писал годом позже в рецензии на трехтомник Афанасьева, с его стрелами‑молниями, сокровищами‑светилами: «Чем опровергнет нас автор, если мы в стрелах увидим обыкновенное боевое орудие доогнестрельного периода, а в золотой казне Соловья‑разбойника — поэтическую прибавку фантазии к понятию о разбойнике, живущем грабежом, разбоем?»
Критика мифологической школы шла, не в последнюю очередь, изнутри. Ее последователи — по крайней мере многие из них — отлично видели ее слабости и недостатки. Однако не только недостатки были в ней. Конечно, на том уровне изучения мифа как явления о его правильном понимании, о правильном понимании его места в культуре и сознании народа, его взаимосвязи с эпосом говорить не приходилось. Изначально ложным был взгляд мифологической школы на саму сущность мифа, который воспринимался как «болезнь языка», результат «непонимания» природных явлений и так далее. Но мифологи собрали и обобщили огромное количество материалов. Именно они показали, что эпос существует, так сказать, в мифологическом контексте — до понятия «мифологического сознания» остались еще многие десятилетия. Многие наблюдения ученых этой школы и в наши дни не потеряли значения. В первую очередь это исследование Ф.И. Буслаевым былины о Вольге и Микуле. Отождествление Вольги‑Волха с чародеем Волхвом новгородских преданий, к сожалению, отвергнуто позднейшими исследователями; между тем, как мы увидим, это отождествление — единственный ключ к этому былинному образу. Неоцененными остались и очевидные параллели, проведенные Буслаевым, между образом волшебного пахаря Микулы и пахарями‑князьями западнославянских преданий. «Народобесие» нашей интеллигенции не позволило ей отказаться от столь сладостно созвучной ее сознанию трактовки былины, как унижение князя и его дружины этаким архетипическим воплощением не то славянофильской «земщины», не то «трудового народа» социалистов всех мастей. В результате единственное, насколько мне известно, убедительное объяснение этой былины пропало втуне.
Мифологическая школа не совсем исчезла в конце XIX века. Многое в ней использовал В.Я. Пропп. Во второй половине XX века лингвисты‑языковеды В.Н. Топоров и В.В. Иванов создали теорию «основного индоевропейского мифа», удивительно напоминающего построения Афанасьева, в любом сюжете усматривавшего битву Громовержца с его змееподобным противником.
Наконец, неожиданное продолжение идеи мифологистов XIX века получили в трудах так называемых русских ведистов, весьма произвольно «реконструирующих» русскую мифологию из былин и «узнающих» в Илье Муромце Перуна, а в Добрыне отчего‑то Дажбога.
Примерно в одно время с мифологической школой появилась компаративистская школа, или школа заимствований. Началась она с трудов Стасова и Потанина, утверждавших, что былинный эпос, имевший основной темой битвы со степными «татарами» не на жизнь, а на смерть, лучшим исходом в которых считалось «прирубили старого и малого, не оставили поганых на семена», был занесен на Русь... ордынским нашествием. Больше к оценке этих работ нечего добавить. Подобные причудливые идеи могут возникать в умах только нашей интеллигенции. Насколько мне известно, никто не пытался возвести «Песнь о Нибелунгах» к гуннским преданиям, вывести сербские гайдуцкие песни из турецкого фольклора, а «Песнь о Роланде» приписать алжирским арабам — потомкам сарацин. И только в наших «светлых» головах возникают, с позволения сказать, мысли то о половце — авторе «Слова о полку Игореве», то о заимствовании у татар русских былин.
Впрочем, нам все же придется уделить этой теме еще несколько слов, ибо и сегодня у этой дикой версии находятся сторонники — например, археолог Андрей Леонидович Никитин, пытающийся — в одном абзаце своей книги «Основания русской истории» — «доказать» недоказуемое: не то татарское, не то половецкое происхождение русских былин. От тюркских ли кочевников пришла в наш эпос фигура Микулы Селяниновича, волшебного пахаря? От них ли приплыл в наши былины дивный корабль Соловья Будимировича, «Сокол‑корабль» Ильи Муромца, ладьи Садко и Буслая? От них ли в былинах «мед‑пиво» — а не кумыс — на пирах? Златоверхие терема, стены городовые, башни наугольные и высокие ограды дворов? «Окошечки косящаты» — из кочевничьих войлочных юрт, надо полагать? Внутренняя обстановка былинных жилищ с печами, скамьями, широкими столами и палатными брусьями — где же здесь тюркское влияние? Пренебрежение богатырей к метательному оружию? Наконец, постоянное родство и свойство с Политовской, Ляховецкой, Поморянской землями и неутолимая, кровная вражда к степным «поганым», за которыми и имени человеческого сказители не признают: «Ой же вы, татаровья поганыя, кто умеет говорить языком русским, человеческим?» Русский эпос — не просто не степняцкий, он — о вражде, смертельной и беспощадной со Степью.
Более убедительно звучали изыскания компаративистов, искавших и находивших параллели русским былинам на Западе —А.Н. Веселовский, И.П. Созонович, К.Ф. Тиандер. Однако в этих параллелях можно видеть не только и не столько «заимствование», сколько общие истоки эпосов, отражение в них одних и тех же событий и процессов, наконец, просто схожий взгляд на жизнь, проистекающий из языкового, культурного, расового родства русских с белыми народами Европы.
Очень интересны для нас две последние статьи А.Н. Веселовского. Это в первую очередь «Русские и вильтины в саге о Тидреке Бернском». В приложении к ней ученый впервые перевел на русский язык все части этого эпического памятника, связанные с русами и другими славянами — «пулинами»‑поляками, «вильтиеами»‑лютичами. Однако оценить по достоинству ни исторических данных саги, ни исторического значения параллелей между нею и русскими былинами ученый не мог, и помешали ему не только предрассудки компаративистов, но и глубокая убежденность всех авторов того времени, что историческая действительность в былинах не может уходить глубже времен Владимира Крестителя. Немало любопытных наблюдений по поводу русского эпоса и его скандо‑германских параллелей содержится в другой статье ученого «Былины о Волхе Всеславиче и поэмы об Ортните». Ученый не успел опубликовать эту статью при жизни, и ее, спустя почти век, опубликовал современный российский исследователь С.Н. Азбелев.
По поводу школы заимствований в целом можно лишь повторить слова Всеволода Миллера, начинавшего как ее горячий сторонник, а впоследствии ставшего признанным главой исторической школы:
«Уловить пути распространения русской сказки [и, добавлю от себя, любого вида фольклора. — Л. П.], все равно что ловить ветер в поле. Как бы близки между собой ни были какие‑нибудь два варианта одного и того же сюжета, мы все же в большинстве случаев не можем заключить, что это сходство определяется ближайшим родством, объясняющимся географическим соседством. Нередко два варианта, наиболее удаленные друг от друга географически, совпадают в большем числе деталей, чем два соседние».
Поясню последнее замечание ученого парой наглядных примеров.
В Ирландии существует предание про бедного музыканта с горбом на спине, который спрятался от дождя в облюбованные эльфами‑сидхе руины. Там он услышал их пение — и сумел подпеть так удачно, что эльфы в восторге избавили его от горба. Услышав об этом, некий богач, имеющий горб на груди, возмечтал избавиться от него тем же методом. Он тоже забрался ночью в те же руины — но его пение настолько не понравилось эльфам, что они не только не освободили его от горба, но и налепили ему на спину горб музыканта.
В Японии есть сказка про старика с шишкой на правой щеке, что, вздумав переждать в развалинах храма ночную грозу, попался собравшимся там на гулянку бесам. Однако старик так лихо отплясывал на их празднике, что нечисть не только не тронула его, но и сняла со щеки шишку. Об этом прослышал богатый старик из соседней деревни, у которого тоже росла шишка — но только на левой щеке. Решив избавиться от шишки, он забирается в указанные добрым бедняком руины... и, естественно, получает шишку бедняка на здоровую щеку.
Сходство очевидно, не так ли? И тем не менее невозможно представить, как этот сюжет преодолел всю громаду Евразии между двумя островами, не оставив по пути никаких следов.
Другая японская легенда гласит, что светлая богиня Солнца, Аматэрасу, оскорбленная свирепым богом Суса‑ноо, скрылась в пещере и не желала выходить оттуда. Никакие уговоры не могли убедить ее покинуть убежище — а на Земле без Солнца приходилось туго. И тогда служанка богини, Амэно‑Удзуме, стала, полуголая, отплясывать веселый танец. Боги, собравшись вокруг, выразили одобрение криками, смехом, хлопаньем в ладоши. И обиженная Аматэрасу не смогла сдержать любопытства, покинула пещеру и присоединилась к богам.
В Греции богиня плодородия Деметра, скорбя о похищенной сумрачным Аидом дочери, Персефоне, погрузилась в такое отчаяние и горе, что земля перестала родить. Миру грозила гибель — но разбитная рабыня Деметры, Баубо, заголившись, пустилась в пляс. Ее пляска была столь весела и зажигательна, что Деметра не выдержала и рассмеялась — мир был спасен.
Не правда ли, читатель — очень схожие сюжеты? А теперь вновь поглядим на карту — где Эллада, а где — Страна восходящего солнца! И при том в мифах близких эллинам или японцам народов нет таких легенд.
Показательно то, что и Всеволод Миллер, и Буслаев, будучи яркими представителями школы заимствований и солнечно‑погодной мифологической школы, в конце концов склоняются к исторической школе. Это может объясняться и внешними причинами. В 1871 году — год, в котором Тэйлор и Буслаев подвергли суровой критике мифологическую школу, — Генрих Шлиман открыл на Гиссарлыкском холме развалины Трои, воспетой Гомером. Романтик, дилетант, слепо веривший в реальность описанных в эпических поэмах Гомера событий, оказался триумфатором — и ученые, смеявшиеся над его наивностью, вынуждены были признать его победу. Затем на Крите Эванс, сподвижник Шлимана, открывает описанную в греческих мифах цивилизацию Древнего Крита, Лабиринт бычьи маски Минотавра. Раскопки — по крайней мере, так казалось тогда — подтвердили историческую подоплеку греческих преданий. А если так было у греков, то и в других странах начали задумываться над своими эпическими сказаниями — а вдруг?
Но не в меньшей степени отход исследователей от солнечно‑погодной школы и школы заимствований объяснялся причиной внутреннею — глубоким кризисом обеих школ, который хорошо осознавали их лучшие представители.
Конец XIX века стал временем триумфа исторической школы.
Собственно, какая‑то историческая составляющая в былинах была очевидна с самого начала. Те же мифологисты выделяли в эпосе «младших» богатырей — исторических героев, сражавшихся с историческими врагами земным оружием, за земной, исторический Киев.
Первой специальной работой о былинах, ставившей во главу угла их историческую основу, стало исследование Льва Майкова «О былинах Владимирова цикла». Именно в ней впервые было введено понятие «киевского» (богатырские былины, объединенные вокруг Киева и фигуры Владимира Всеславича) и «новгородского» (былины про Садко и Буслая) циклов. В ней же было окончательно закреплено роковое для русского былиноведения отождествление Владимира Красно Солнышко с Владимиром Крестителем. Отождествление это Майков дополнил мыслью о том, что былинный князь — некое «слияние» Крестителя Руси и жившего двумя веками позже Владимира Мономаха. Такую мысль иначе как странной назвать трудно — кажется, никто еще не видел, скажем, в «седобородом вожде Карле» из «Песни о Роланде» какое‑то «совмещение» Карла Великого с его предком Карлом Мартеллом или его потомком Карлом Лысым. Следует также отметить, что былинный историзм Л.Н. Майков принимал широко; содержание былин — «вымышленное, но представляется в обстановке, заимствованной из положительной истории». Именно «обстановка» — двор князя, его отношения с дружиной, пиры и пр. составляют основной предмет внимания и исторического изучения для Майкова.
В следующей ранней работе исторического направления, «Русские былины в историко‑географическом отношении» Н.Д. Квашнина‑Самарина, былины также относятся ко временам Крестителя. В этой работе впервые появляется метод, которому предстоит стать господствующим в исторической школе — поиск летописных прототипов былинным героям с опорой в основном на имена последних.
Им же пользовались Н.П. Дашкевич, СМ. Соловьев, Н.И. Костомаров (его работы стоит отметить особо, так как он не только поддержал мысль Буслаева о тождестве Волха былин и Волха новгородских преданий, но и постарался найти в этих преданиях историческое зерно), М. Халанский и другие.
Так закладывались начала и основы исторической школы русского былиноведения. Но детальная разработка способов исторического толкования русского эпоса принадлежит уже знакомому нам Всеволоду Миллеру (брату мифологиста Ореста Миллера). Именно он стал общепризнанным главой исторической школы и определил ее лицо почти на сто лет вперед.
Именно ему принадлежит заслуга постановки вопроса о месте и общественной среде складывания былин. Он впервые обратил внимание на то, что былины почти отсутствуют на землях собственно Киевской Руси, в особенности на Украине. Существуют же они почти исключительно на Русском Севере.
К сожалению, на это наблюдение не обратили должного внимания. Твердая убежденность в «общерусском» происхождении былин и их некогда якобы широкой распространенности помешала исследователям в полной мере оценить наблюдение Миллера. В основном исходя из того, что былины‑де некогда существовали по всей Руси, пытались понять, отчего они так «сузили» свой ареал. М. Халанский и С. Шамбинаго высказали идею о московском происхождении былин, что вызвало возражения со стороны самого Всеволода Миллера. Он напомнил, что нравы, изображенные в былинах — с достаточно свободным отношением к князю, независимостью женщин, — далеки от «отатарившейся» Москвы.
Но исследователи еще долго — до второй половины XX столетия — и вполне безуспешно искали «следы» былинного эпоса в Белоруссии и на Украине.
Несколько лучше была судьба так называемой «аристократической теории происхождения эпоса», созданной Всеволодом Миллером. Ученый резко выступил против романтического представления о сотворении эпоса неким безликим «народом», все составляющие которого «принимали равное участие в подвигах», «каждый испытывал возбужденное и одинаково направленное духовное настроение». «Окажется, что такого народа этнография, а тем более история не может указать, что такой народ — создание теории», — писал Миллер. «Казалось вероятным и правдоподобным, что русский крестьянин в прежние века мог создать богатырскую песнь, воспевающую подвиги национальных героев. А между тем, как были бы удивлены те же исследователи, если бы современный крестьянин, не научившийся грамоте, откликнулся бы эпической песнью на подвиг какого‑нибудь современного русского полководца. Такое же преувеличенное понятие существует о памятливости народа. Житейский опыт показывает, что в неграмотной крестьянской среде события, случившиеся сто лет или полтораста тому назад, спутываются и основательно забываются».
Здесь я прерву цитату, читатель, чтобы проиллюстрировать суждение Миллера наглядным примером. Очень показательна судьба преданий о Полтавской битве, записанных в XIX веке, то есть как раз полтораста лет спустя. В одном из них судьба «Платавской» баталии решается поединком казака Рыжечки со шведским поединщиком‑великаном, закованным вместе с конем в железные латы[2]. Это предание записано от грамотного и даже начитанного, судя по всему, казака; в другом, записанном от крестьяни на, Петр просит дозволения пойти под «Платаву» шведов бить, у... «дедушки Суворова» (!!!). Тот не дает дозволения, покуда, по приглашению царя, не встает ему на правую ногу и не видит с этой наблюдательной позиции «весь ангельский чин» в небесах.
От события до его, с позволения сказать, отображения, прошло менее двухсот лет.
«Случайная передача былин от поколения к поколению, — пишет В.Ф. Миллер, — если б она всегда была только такова, не могла бы донести до нас старинного былевого репертуара не только отдаленных времен, но даже XVI или XVIII веков». Исследователь приходит к выводу, что былины «разносили в народе» профессиональные сказители.
Но это — пути распространения былин в народе, возникновение же их связано с совсем другой средой, где, соответственно, и выучивали их певцы‑профессионалы. По мнению Всеволода Миллера, былинная «поэзия всегда носила аристократический характер, была, так сказать, изящной литературой высшего, наиболее просвещенного класса, более других слоев населения проникнувшегося национальным сознанием... Если эти эпические песни, княжеские и дружинные, и доходили до низшего слоя народа, то могли только искажаться в этой темной среде».
Слышали бы напудренные снобы начала XIX века, что именно мужики, эти презренные «Кирши Даниловы», хранили аристократическую культуру Древней Руси!
Это суждение, однако, хотя и стало общепринятым в исторической школе былиноведения, шло настолько вразрез с истерическим народопоклонством русской интеллигенции — от славянофила Хомякова с его «Семирамидой» до радикала Некрасова с его «Железной дорогой», — что ему была уготована участь вопиющего в пустыне. А по захвату власти упомянутой интеллигенцией — «идейный и организационный разгром», завершившийся унизительным публичным покаянием одного из лучших учеников Всеволода Миллера, Ю.М. Соколова, в 1937 (!) году.
Впрочем, об этом и об исследованиях второй половины XX века, окончательно подтвердивших правоту В.Ф. Миллера, будет подробно сказано ниже.
Что идея о «крестьянском», «народном» происхождении эпоса целиком и полностью родилась в буйных головушках нашей интеллигенции, видно из того, что в отношении, скажем, скандинавского эпоса никакого спора не возникает. Его уверенно относят к творчеству дружинников, причем по тем самым признакам, которые еще Федор Буслаев отмечал в былинах — буйный, агрессивный нрав всегда ищущих поединка, боя богатырей и смакование жестоких воинских обычаев, вроде игры насаженной на копье головою врага или любовно выписанной ужасной раны:
Он стрелял в того‑то Соловья‑разбойника,
Ему выбил право око со косицею (косица — висок).
Все три ведущих школы дореволюционного былиноведения (из которых к началу XX века ведущие позиции занимала историческая, мифологическая же почти совсем угасла) имели свои сильные стороны и свои крайности. С критикой этих крайностей и с указанием на необходимость объединения усилий трех ведущих направлений былиноведения выступил Н.Н. Трубицын. «Успешное изучение былевого творчества, — говорил он, — может быть... гарантировано лишь условием сочетания этих трех принципов». Статья с этими словами была опубликована в 1915 году. Стране, вовлеченной в мировую мясорубку, катящейся к чудовищной смуте, было не до древнего эпоса, и призыв Трубицына остался не услышанным.