В жизни все монтажно, только нужно найти, по какому принципу 1 страница
I. «ДНЕВНИК» ТОЛСТОГО
Все книги мои начинал писать весной; для других людей неважно, а мне хорошо.
Сегодняшняя весна как бы неудачна; человек берет тему, погода все время меняется. Снег то идет, то тает, то снова взбирается на елки, и не поймешь, то ли это апрель месяц, то ли рождество.
Но жизнь прекрасна тем, что она продолжает изменяться, все время другая.
Многое, что я здесь написал, будет казаться повторением, будет казаться ненужным.
Люди сейчас увлеклись терминами; такое количество новых терминов, что этого не выучить, будучи даже молодым человеком, во время отпуска.
Я хочу вернуться к старому человеку, старшему по времени рождения, — Чернышевскому.
Как-то Толстой писал про пего: познакомился; он умен и горяч; — в жизни идея только тогда ясна, когда она доведена до конца.
В это время Чернышевский как-то растерянно писал о Пушкине несколько статей подряд. Это растерянность находчивости, или, если хотите, открытия.
Вот термин, о котором я говорю, — энергия заблуждения — это нашаривание истины в ее множественности; истины, которая не должна быть одна, она не должна быть проста, она вообще никаких обязательств не принимает, она творится, как бы повторяясь; но и цветы повторяют одну и ту же задачу, и птицы; когда ты берешь, видишь, она другая птица; даже ихтиозавры, крокодилы своего времени, одновременно странны для нас, если приглядеться к ним; это построение нового, оно вырастает в новых комбинациях.
Чернышевский про Толстого говорил, что его анализы понятны только тогда, когда поймешь, что это результат самоанализа; когда поймешь, что это результаты старых дневников, аналитических дневников, я бы прибавил — оценочных дневников, когда человек как бы смотрит сам себя, хотя он знает, что он уже построен.
Цитирую Чернышевского из статьи о «Детстве, Отрочестве» и «Военных рассказах» Л. Н. Толстого.
«Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять, и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем».
Мы сейчас часто говорим, и стараемся добиться этого, об анализе слова; к сожалению, может быть, я невнимательно слежу — люди сосредоточились на анализе стиха.
Снова скажу: То многое, что сделано структуралистами, мне известно, но вижу много терминологии, вероятно удачной, но не знаю, как подойти по ступеням этой терминологии к сущности произведения.
Сложилось впечатление, что структурализм начал анализ стиха на льдине; льдина была около берега, потом льдину унесло ветром в море и люди не знают, плакать, или кричать, или довольствоваться тем, что все так вот вышло: они в пути.
Толстой говорил о сцеплении, о лабиринте сцепле-
ний, — слово не ходит одно; слово во фразе, слово, поставленное рядом с другим словом, не только слово, это анализ, переходящий в новое построение. Это тот лабиринт сцеплений, который имеет цель.
Поэтому Толстой программный писатель; он все время возвращается к одним и тем же целям в разных романах, очерках и прежде всего в дневниках.
Эти дневники включают описания, портреты людей.
Они имеют свои постоянные резюме, которые как бы дают если не план, то отбор дневникового материала. «Дневник» Толстого самостоятельное художественное произведение.
Мы много пишем о творчестве великого писателя. Но, наверно, объем дневниковых записей и черновых набросков во много раз превысит объем самостоятельных произведений.
Толстой и Достоевский двигались все же не по одному пути.
Достоевский в конце жизни обнаружил этот путь, издавая «Дневник» как самостоятельный журнал.
И в «Дневниках» он часто идет рядом с Толстым.
II. МИР МОНТАЖЕН
Мир монтажен. Это мы открыли, когда начали склеивать кинопленку.
Это открыли люди, пришедшие со стороны, — врачи, скульпторы, художники, актеры; они увидели, что разные Чувства можно выразить одинаковыми, но по-разному смонтированными кусками.
Лев Кулешов создал целую теорию; он показывал, как один кусок, фиксирующий выражение лица, может быть куском, рассказывающим о горе, голоде, счастье. Мир монтажен, мир сцеплен. Мысли существуют не изолированно.
Поэтому мы много раз будем возвращаться к анализу одного и того же; потому что существует единство человеческого существования.
Вот сейчас будет весна, наконец-то она поправится; а там уже стоят в очереди, набирая силу, разные птичьи стада, и потом они полетят; впереди полетят сильные, потому что они сильнее; отставая и теснясь к центру, летят молодые, они летят, размахивая, нет, махая крыльями в уже раскачанном воздухе.
Этот полет птиц, птичьей стаи, это уже структура, это не взмах крыла, не взмах одного крыла.
Мир существует монтажно, искусство бессюжетное тоже монтажно.
И без монтажа, без противопоставления нельзя написать вещь, по крайней мере нельзя хорошо написать.
Я люблю Гончарова.
Гончаров описывает корабль, фрегат, идущий далеко, идущий в Японию.
Богомольный адмирал взял такое судно, на котором есть храм.
Но храм этот стар.
Отплывает корабль.
Сразу оказывается, что надо лечиться.
Лечить корабль надо в Англии.
У корабля старое, прогнившее дно.
Потом на горизонте появилась война, появилась та война, о которой Толстой писал в «Севастопольских рассказах».
Появилась борьба пароходов с парусными кораблями.
И корабль плывет в неведомых водах среди новых обстоятельств.
Как описывает это Гончаров?
Он рассказывает о русской деревне, о простой русской деревне, как будто она оторвалась от берегов, — и вот она взяла и поплыла, едет деревня, едет деревня в далекий путь.
Она еще пристанет к необитаемому острову. Она еще будет менять, — деревня, которая стала фрегатом, — она еще будет менять мачты, сверхмачты Робинзона; и она поплывет туда, дальше, и будет проверять потом, остров ли Сахалин, или кусок суши, приставшей к материку.
Вот это двойное ощущение — спокойной жизни и дальнего пути — сливается, и невероятное, описанное, как вероятное, сильнее понимается.
Путь Толстого продолжен Чеховым.
Самое простое — это самое невероятное, а самое невероятное — это самое замечательное, подлежащее анализу.
Задержанное; надо увидеть сердце бьющимся, как бы прозрачным, надо увидеть живое сердце, переживающее сердце, и рассказать о нем.
И рассказы о женщине, мало знающей, нерелигиозной,
вероятно, даже не влюбчивой — это рассказ о Душечке, она ничем не украшена, она не Дульцинея Тобосская, не Татьяна Ларина, она не дворянка, это просто женщина, живущая в чистеньком домике, который сама убирает, у нее есть кухарка, с которой она разговаривает.
Даже соседи с ней не спорят.
Проходит жизнь.
Был один муж.
Были мужья.
Один муж был антрепренер, это был мир слабенького искусства, но он увиден глазами женщины.
Она любит мужа, мужа-антрепренера. Она разговаривает с актерами, говорит: «Мы с Ванечкой», а они смеются; смеются и берут у нее деньги.
Но когда он умер, она — и мы — грустим.
Поселяется в доме второй человек, второй муж, управляющий лесным складом; у него склад, бревна, доски разных наименований.
Женщина вплывает в этот мир.
Мы с ней вместе.
Он уходит.
Потом входит ветеринар.
Оказывается, что ветеринарное дело очень интересно; вновь жизнь посвящена простым отношениям, болезням скота; это милая жизнь; это жизнь не страшная, даже интересная. Душечка живет жизнью мужа.
Вершина жизни — это маленький гимназист, с которым очень трудно расстаться. Его учат, что остров «часть суши, со всех сторон окруженная водой». Для Душечки это открытие; наконец она об этом знает.
Овладение миром через нарядную или ненарядную любовь, заинтересованность жизнью, перемонтаж ее, видение разных кусков как бы с разных точек зрения.
Сам Чехов в маленьком домике, составленном из двух каменных амбарчиков, там, у нас в Москве, не нуждаясь, берет мальчика у знакомых и любуется, как этот мальчик, ученик второго — третьего класса — в школе живет своей необходимой жизнью; —
— великий писатель, он показал затейливость простоты жизни, этот писатель, Чехов, поднимается как бы по ступеням; человек, про которого Толстой говорил, что Чехов предвосхитил «мои мысли», и Толстой применил их потом в «Хаджи-Мурате».
Книга, которую я пишу, она не сбивчивая; это книга
человека, который влюблен в мир, как Душечка, который ищет в ней сопоставления, даже не ищет, а находит в ней каждое .утро что-то новое.
Человек, который носил имя формалиста так, как в детстве он носил пальто гимназиста, а потом вырос и перешел в другой класс. Но который в то же время Душечка — по крайней мере для себя.
Не анализируйте слово, анализируйте систему слов; не ищите корней, как бы отрывая истину.
Не думайте, что Шекспир существует без Аристофана.
Это и есть истина — вчерашний и завтрашний дни неодинаковы, — в жизни все монтажно, — но только нужно найти, по какому принципу.
Новые искания для новой жизни. Сначала стремление к ощущению жизни. Потом к оцениванию жизни.
Путь к Пушкину — Толстому — Чехову — путь сменяющихся оценок. Но бойтесь потерять ощущение жизни.
Может быть, в этой книге преобладает, даже наверно преобладает Толстой, потому что я шестьдесят лет иду рядом со стременем этого нестареющего человека, любуюсь, как он на остановках слезает с лошади, влезает, как ему не мешает бурка, как он не утомляет лошадь.
Но я хочу рассказать не только о развитии искусства, но и о совместном существовании искусств разных направлений и времен.
Как хорошо летели птицы; мне было четырнадцать лет, нет, двенадцать лет.
Они летели около Петербурга, там птичья дорога, прокладываемая над реками и речками, ее можно видеть, они летели стройными, разнообразными стаями, и когда они садятся на море — я сейчас скажу, — они похожи на корректуру.
Они строчками, строчками сидят.
III. ПОДРОБНОСТЬ У ТОЛСТОГО
Подробность — это такая тема, ее можно начать с любого места, ибо через нее проходят главные связи сцепления обстоятельств, а не главных здесь нет.
Подробность прежде всего связана с жизненной странностью, отношением к ней автора; и проявляются они прежде всего через подробность.
Начала и концы — заявленная тема.
Но можно начинать с середины.
Такие начала более часты.
Возьмем «Мертвые души».
Или начало «Тараса Бульбы».
Бульба по-своему принимал своих детей и даже сталкивался с одним из них.
Толстой видел Гоголя и взял у Пушкина внезапность входа.
Она начинается столкновением большой любви Анны Карениной и Вронского с людьми, которые все только разговаривают после театра.
Само начало начато с конфликта непонимания.
Одновременно это как бы жизненная странность.
И необходимость.
Возьмите такое соотнесение Толстого.
Кити смотрит на Левина.
Он это замечает.
« — ...О чем ты думала?
— Я думала о Москве, о твоем затылке».
Этот странный ответ ничуть не удивил Левина.
« — За что именно мне такое счастье?.. Слишком хорошо, — сказал он, целуя ее руку».
Толстой рассматривает своих героев часто неожиданно в ожидаемом моменте, в неожиданном ракурсе, в неожиданном положении, и здесь проверяет самое простое: хорошо — плохо.
Мы одновременно понимаем, читатель, что говорим о подробностях у Толстого, их месте, их нужном соотнесении.
Когда Анна едет на поезде узнавать, где Вронский, с которым ссорится, что с ним, она ждет от него письма, то она видит, — мы бы сейчас сказали, монтажно, — маленькие, оторванные, как будто бы не связанные куски, как будто бы связанные без переходов.
Пьяного человека, вывески, девушек. Но все это связано тем, что все это отвергается.
Куафер, который называет себя Тютькин.
Все не то, все поддельное.
Здесь мир как бы разбит на куски и не склеен.
Анна говорит себе, что она расскажет об этом Вронскому, она склеивает эти куски — он будет смеяться, — потом вспоминает, что он не будет смеяться, она не может рассказать Вронскому, они в ссоре.
Этот кусок со всей его неожиданностью монтирует нечто благословенное, где проходит ее дорога к смерти.
Но все-таки скажу: эти куски связываются не по своему реальному существованию, но по моменту вхождения в жизнь человека.
Жизнь, построение вещей Пушкина, которые казались сперва Льву Толстому в своей литературной манере несколько отсталыми, они, может быть, именно в построении когда-нибудь будут новыми и неожиданными — обостренными.
Жизнь неожиданна.
И то, что Анна «должна» отбросить красный мешочек, который у нее на руке, перед этим поездом, перед колесами, — вот эта взъерошенность жизни есть и в мире стихотворений, в мире, уже упорядоченном самим ритмом слов, — мире Пушкина.
Стрелки показывают время, а они оторвались от своей основы, они показывают не то время.
Скажем, в стихах Блока, именно в лирических стихах Блока:
...Улица. Фонарь. Аптека —
Этот обычнейший кусок пейзажа повторен, он как бы вечно повторяющийся и именно обыденностью разрезающий жизнь.
Видение, ощущение отрезано от внутреннего движения человека.
Это как бы сатирично.
Широко развернутое описание бала у губернатора в «Мертвых душах» дано как описание черных мух, двигающихся на белом сахаре.
Это черные фраки мужчин и белые платья дам.
Но это бессмысленность движения.
В метаниях Чичикова, который объезжает мир, как коммивояжер, сказали бы мы сегодня, это движение дано через оценку колеса его брички.
Куда он может доехать?
Колесо оторвалось от всего тихого пейзажа и подчеркнуто бродит.
Оно может заехать куда угодно.
Если в старом романе часы пробили столько-то, били так-то на башне такого-то замка или церкви, то это банальнейшее начало.
Хотя тут тоже даны как будто бы вещи связанные, а мужики, которые оценивают проходимость колеса, они ничем не связаны, но сам Чичиков входит в поэму без объяснения, для чего он едет на этих привычных колесах.
Вот так, неожиданно и через подробность колеса, истинное начало — что же делает Чичиков — перенесено почти в середину того текста, что мы сейчас читаем. Только там дается биография Чичикова, что он должен делать, почему он должен это делать.
Есть, например, в толстовском тексте место: человек настроен очень торжественно, он волнуется, а парадная рубашка на нем помята.
Ее ищут, магазины закрыты, у знакомых не по росту.
Эта маленькой случайности вещь вырвана из общей торжественности ритуальной и одновременно бытовой свадьбы.
Но это переводит свадьбу в другой текст, в другой мир; этот мир одновременно и бытовой, и одновременно он реален и что-то еще, что присутствует только в толстовской подробности.
Как бы прищур его глаз; это его глаз, он смотрит прищурившись.
У Толстого в «Дневнике» отмечается разговор Софья Андреевны, тогда молодой дамы, с горничной, которая тоже участвует в торжественном, знает, чувствует это, но слова, которыми они перебрасываются, и «волосики» вместо «волосы» отбрасывают в неожиданное, причем это неожиданное именно обычное.
В то же время Толстой борется с подробностями, которые кажутся ему лишними.
Обычный, как бы неумелый диалог героев «Женитьбы» Гоголя, их пестрость, их связанность определенной мыслью вдруг нарушается тем, что один из женихов прыгает в окно.
Я вспоминаю постановку, кажется Козинцева, где оба героя боятся, можно сказать, они боятся таинства брака. Это очень хорошо сделано и могло бы быть темой, может быть, Гоголя.
Случай ничтожный, но неожиданный — прыжок в окно, — и это подчеркивается свахой.
Выскочил, но не через дверь, а через окно.
Жизнь встает совсем в другом разрезе, как говорил Маяковский, и большое понимаешь через ерунду.
Но Толстой не хочет удивлять странностью.
Он хочет показать странность обыденного — в подробностях.
Смерть Ивана Ильича — все же радуются.
Он умер, а не я.
А Иван Ильич лежит так, как «должны» лежать все мертвые.
Прожитая жизнь Ивана Ильича была самая простая и самая ужасная.
Толстой боялся не только смерти, но и жизни, если она такая, как всегда.
Описание жизни не должно 'быть — как всегда, — а как надо.
И даже это неверно.
Оно должно быть иным, из иного отношения.
Отсюда отношение Толстого к подробностям.
Можно даже оказать, они даются с указанием — надо или не надо.
Когда Багратион, раненный, садится на лошадь, — Толстой пишет, еще не отказавшись от обыденного, — садится, сдвинулась бурка, поправляется, — от делает обычные вещи, как всегда делают люди.
Но он делает это так, как они не делают это перед боем.
Он сходит с коня и идет шагом кавалериста — он не умеет ходить просто.
Толстовское описание — это как должно быть.
Он это делает очень рано.
Толстой пишет, что Карл Иванович (учитель в «Детстве». — В. Ш.) всю жизнь читает спокойные книги.
Об унавоживании грядок под капусту,
Историю Семилетней войны
и Полный курс гидростатики.
Толстой как бы пользуется правом ребенка — у него есть детское отрицание жизни.
Он делает как надо.
У него есть описание смерти, матери в гробе.
Он обалдело смотрит на нее.
Это и есть его горе.
Он против лозунга — как всегда.
И всегда боролся против него.
И когда он описывает Севастополь — утром, как все-
гда, ведут лошадей поить, — он показывает обычное — привычное: отсутствие удивления.
Его срывание всех и всяческих масок, про которые говорил Ленин, — это он срывает маску обыденного.
Он описывает Кити, едущую на бал, горничная приносит платье, и лицо ее выражает полное понимание воздушности этого платья.
Кити моют.
И даже за ушами.
Ее мыли в бане, но сейчас кажется, что это важно.
Они живут как все, но так, как не надо жить.
Вот что такое подробность у Толстого.
Надо жить не представляясь.
Жить так, как косят мужики.
Ту точность, о которой говорят как о реализме, он презирает.
Он показывает бой так, как он ощущается человеком на самом деле, а не так, как он представляется.
Раевский стоит впереди всех и сзади поставил двух сыновей.
Толстой говорит, что это бессмысленно.
Никто не обратит на это внимание — война.
На самом деле могут обратить внимание.
Посмотрите, у Толстого свадьба Левина описана как бы заинтересованно.
Все просят помощи.
И он сам просит помощи.
Потом он смотрит на Кити, думая, что она думает то же.
Она ничего не думает.
Написано это без упрека.
Но со снятием обычности.
Потом в «Дневнике» он напишет, что его жена плачет, говорит про «волосики», — «как тетка говорит».
Его брак оказывается очень обыденной вещью.
Реальность — это не изображение обыденного. Это обозначение реальных ощущений, с которыми борется обыденность.
И даже покойники представлены, что они как все. Толстой говорит в описании «арзамасского ужаса», что внезапно разбуженный — в четко описанной, очень реальной комнате, в которой дано даже дерево мебели, — что
этот разбуженный человек слушает сказанные ему на ухо слова и знает, что это говорит смерть.
Это те голоса, которые слышала Орлеанская дева; они побуждали ее к подвигу. И когда судья-англичанин говорит: на каком языке были сказаны эти слова? — девушка отвечает: — на французском. На более чистом языке, чем приходится говорить вам (очевидно, англичанам, а может быть, и нам. — В. Ш.).
В художественном тексте Толстого детали как бы написаны другим почерком; волевое вторжение крупного плана в главную тему носит характер волевого подчеркивания.
Напряжения читаемого текста в художественном произведении заранее разные.
Потом, когда пойдет разговор об «Анне Карениной», мы снова вернемся к подробности у Толстого.
Ибо у писателя-реалиста Льва Толстого поведение людей в разные моменты их жизни разное.
IV. ВРЕМЯ В РОМАНАХ ТОЛСТОГО
Мы подбираем рукописи по отметкам, по почерку, по бумаге, по совпадению текста со случайными письмами, но время литературного процесса не равняется времени городских часов. Это время возвращается и переставляется. Когда надо остановить это время или замедлить, то можно ли сказать, что время перестало идти?
Или можно сделать, как в трагедиях Шекспира, пустить с репликами, не имеющими отношения к происходящему, двух-трех разговаривающих людей, и время прошло.
Но у Толстого, как и у Достоевского, есть один из способов бороться с мертвым временем, оно очень условно.
Филдинг перед каждой главой писал, сколько времени в главе.
Время романов Филдинга расчерченной. Автор сравнивает время своего романа с дилижансом, что ходит по расписанию. И автор ставит на заметку, сколько реальных дней вне литературного произведения прошло в той или иной главе.
Вот в этих условиях роман Филдинга то убыстряется, то замедляется.
И у Толстого, и у Достоевского странная точность деталей.
Костюмы, злободневные разговоры об условных рефлексах, сеансы спиритизма.
То есть время у Толстого можно устанавливать по неделям, можно устанавливать по газетным листам.
То же у Достоевского.
В журналах как бы обнародовали преступление этого студента, его судили.
В суде случайно оказалось, что вину берут маляры.
Кто-то сказал потом, что Достоевский мог дальше не печатать роман, изменены только фамилии.
Вот этот элемент как бы документального времени — средство борьбы с фабульным временем.
При разлуке женщины не стареют.
Эту особенность пародировал Пушкин в «Руслане и Людмиле». До него Вольтер в «Кандиде».
Человек встречается после многих приключений с женщиной, которую он любил, но у нее ужасный характер.
Тем временем закончилось Лиссабонское землетрясение.
Время у Толстого точно.
Великий автор великого романа начинает описание, которое напоминает по своему строению, по своему материалу именно документ. Напоминает очерк дошедшего до нас времени.
И хотя Толстой посвятил Тургеневу только «Рубку леса», все военные очерки Толстого имеют тот же теми движения.
Эти две линии, Тургенева и Толстого, разошлись потом, авторы иногда друг друга даже не хотели понимать.
Военные рассказы Толстого имеют точное определение; например, то, что происходит с героем «Рубки леса». Прокладка в условиях кавказского военного фронта дороги; освобождение обочин дороги от леса, леса, стоящего по бокам; широкое, трудное военное предприятие.
Первые главы, предваряющие описание казаков, Толстой написал с почти географической точностью. Широко отступления, они показывают, где происходит действие. Именно эти действия, которые происходят именно так.
Очерки можно было печатать с приложением карт и с условными или неусловными портретами действующих лиц.
Реализм Толстого стоит рядом и спорит с реализмом научной работы.
«Война и мир» имеет многолистные рассуждения теоретического и военного характера. Обсуждаются вопросы, что такое война, что такое фронт, что такое партизанская война, что такое донесение с войны, что такое ощущение войны в рядах воюющих.
В романе должен был быть ведущий, Андрей Болконский, теоретик по своим намерениям. Первоначально он должнен был спорить с романистом, но роман Толстого пересматривал военную науку. И получилось так, что и Толстой, и Андрей Болконский вряд ли сами умещались в нем. Андрей Болконский не умер, од был ранен тяжело, и его действия как героя кончились встречей с Наташей Ростовой, женщиной, которую он любил.
В романе «Война и мир» есть две системы перемещения времени — перемещение времени мирного и военного.
Война разлучает и снова соединяет людей,
Люди мира больше понятны нам. Они учитывают свое время.
Наташа Ростова девочка, она учитывает время, время, когда она стала девушкой (если хотите, девой) и когда она стала женщиной.
Наташа Ростова в разговоре с Друбецким подсчитывает, сколько же времени пройдет до ее брака. А подсчитывать приходится, стоя на кадке с цветами. Девочка маленькая.
Но когда одна из женщин из рода Волконских выясняет, в каком родстве с ней находятся герои «Войны и мира», то Толстой отвечает с негодованием, что он не копирует действительность, что он создает людей в описании.
Люди романа или закреплены историей, или соседи истории. Когда Борис Друбецкой появляется в романе, то его старая мать охарактеризована самостоятельной помещицей. Она женщина обедневшего рода, фамилия одна из лучших в стране, но эта женщина Трубецкая называется Друбецкая.
Волконские называются Болконские.
Но лес около Тарусы называется Болконским лесом. Крестьяне, жившие около Ясной Поляны, говорили, что их барин князь Болконский.
Это было выяснено в книге «Путешествие на юг», точное название которой забыл.
Я эту книгу подарил Музею Толстого, так как это единственная книга, которая дает старика Болконского, он существует со своим характером, умеющий постоять за своих крестьян.
Этот крепкий землевладелец напоминает героя романа.
Иногда герой романа входит уже с закрепленной, своей фамилией. Так появляются Багратион, Кутузов.
Кутузов первоначально дан за пределом оценок своего времени, потом показан осмысливающим свой характер. О многих можно сказать так же, как о Кутузове, что Кутузов романа более историчен, чем Кутузов донесений того времени.
Андрей Болконский, он же Андрей Волконский, должен был поехать в армию, кажется, первоначально в Бессарабию. Отец дал письмо к Кутузову. Они друзья.
Юноша приехал к историческому лицу. Болконский смущен. На балу историческое лицо, генерал, которому почти поставлен памятник, уже сам на три четверти бронзовый, подвязывал бальный туфель молдаванке.
Но мы движемся дальше.
Кутузов на Бородинском поле не отдает приказов во время боя, и он не мог этого сделать. Ни телефона, ни телеграфа не было. Посылать верхового адъютанта было затруднено, по верховым стреляли, он мог не доехать.
Время идет, напрягается историческое, не романное, время.
Расходятся полки, звучат имена, которые потом станут историческими.
Андрей Болконский снова встречается с Кутузовым. Но теперь у них другой автор. Это тоже Толстой, но Толстой другого времени своей художественной работы.
Кутузова встречают с иконами, с надеждами. Квартировать он будет в доме священника и его жены, красивой женщины; Кутузов дарит ей несколько золотых, разговаривает с ней.
Толстой пишет, что Кутузов вышел через полчаса.
Происходит как будто какой-то бытовой армейский роман. Вне значения времени и действующих лиц. Время Бородина, художественное время, это не время по часам.
Это время по значению.
Этот странный роман Кутузова поставлен здесь потому, что в подобных чертах Кутузова упрекали все, и даже
Толстой в тексте «Войны и мира». Но в то же время эта странная обыденность не унижает, а возвышает Кутузова. Он находится в обычном своем состоянии, может быть, несколько подчеркнутом в момент великого военного напряжения.
Сцена в избе священника подчеркивает разницу между Кутузовым и сусальной торжественностью Наполеона — он велел вывесить портрет своего сына перед боем, — этой по-своему очаровательной подробностью жизни другого лагеря.
Наполеон нарисован с некоторой карикатурной догматичностью.
Французы уже могут видеть церковь, рядом с которой живет эта попадья.
Но Кутузов не волнуется. Читает французский роман. Потом проводит время с женщиной.
Женщины, с которыми встречаются в Бородине, и отношения мужчины и женщины — и отношения мужчин и женщин на балу — в искусстве — разные, у них разное время.
При встрече на балу Болконский видит человека, обремененного огромной ответственностью, занятого пустяками, что слабо оправдано тем, что дело идет на балу, а не на линии боя.
Кутузов выключает на время Наполеона, с которым он воюет, а не сражается.
Он как бы пренебрегает им.
Это тот Кутузов, который в сцене отступления, сражаясь с турками, только что притворился, что он разбит; стоял за рекой, не чинил укреплений, давал солдатам в лагере свободно представляться праздными. При переходе турецкого паши на берег Кутузова Кутузов сразу дает сражение и, не заканчивая его, переправляется на другой берег. Захватывает лагерь, берет пушки.