Версия первая
Посреди всеобщей игры «в поддавки» и тотального настроения жить в плену второсортной эпохи это был первый человек, не принявший правил. Ее ровесники надеялись вырваться, преодолеть, придумать вариации, то и дело давали фистулу, замахивались, не держали удара.
Она удивилась, когда сидела под громадным тентом в азиатской пустыне, пытаясь привыкнуть к 40-градусной жаре, к зеленому чаю, змеям, скорпионам, паукам, удивилась тому, что вся экспедиция ждет его появления, предвкушает его шутки и читает его книжки. Начальника, барственного ученого с мировым именем, наведывавшегося изредка, ждали вяло, его — восторженно.
Он спустился с холма последним, не потому что страстно отдавался землекопным работам — просто так вышло. Безупречный неглянцевый киплинговский солдат удачи, с едва заметной сединой, слишком ранней, чтобы свидетельствовать о трудностях жизни и мистическом опыте.
Увы, это поколение исчезает, поколение веселых циников, строивших жизнь по римским стоикам, Хемингуэю и Гумилеву. Они легко управлялись с бытом, не разменивались на социальные мелочи, отчаянно не поддавались унынию и ничего не знали ни о каком мистическом опыте. Они крошились, как лед, не заполняли объема, как вода. Они скользили по поверхности жизни. И делали это безупречно.
Они... Хочется думать, что он был не один. Ведь если тебе встретился такой, то, может быть, где-то были и другие.
Бронзовый загар, римский профиль, едва заметное прихрамывание, легкий дефект дикции — "Я блокадник, а вот моя сестра-близнец..." Она так никогда и не увидела эту любимую героиню, хотя рассказов о ней слышала множество, готова была поверить в ее выдуманность, отсвет идеала, невоплощенное совершенство, но то и дело появлялись люди, подтверждавшие ее земное существование.
"К нам гостья из Москвы?" И на ухо, почти неразборчиво: "Это столичное акание, еще чуть-чуть, и петербургскому уху послышится непристойностью"
Он беседовал с каждым, и каждый оставался доволен. Он придумывал сотни игр, устраивал театрализованные танцы, прыгал со всеми на одной ноге в длину, в высоту и на месте, считал косточки арбуза, разгадывал почерки и определял наклонности по закорючкам. Закрутив общее веселье, он исчезал, хотя исчезнуть в пустыне, в пограничной полосе, было практически невозможно.
Однажды пограничники привезли листки разлетевшегося самиздатовского сочинения. Он поблагодарил и ни секунды не размышлял о неприятностях, которые могут последовать. Он попросил их приехать на вездеходе, который можно будет вставить в фильм. Они приехали. Как и туркмены на верблюдах. Туркмены с музыкальными инструментами. Киевлянка лепила ему галушки. Шофер привозил сигареты.
Он придумывал имена и прозвища. Ее стали называть Этуаль. Он доводил ее до ярости, говоря вместо "доброе утро" - "вот вырастешь, станешь Де Голлем"
На съемках фильма он кричал ей: "Смелее, смелее, Этуаль, обнимай его жарче, а то не расскажу больше ничего". Слезы брызгали, он счастливо хохотал, камера стрекотала.
Он рассказал ей много. Он читал стихи и зло шутил, когда она не могла отгадать автора. Называл ей звезды, которые она тут же забывала. Пересказывал фабулу того, что было недоступно. И сорил безумными рассказами о том, что случалось с ним и другими. Он уехал, оставив номер телефона на столбе.
Было совершенно ясно, что он снова возникнет. И он возник. Он приезжал в Москву по делам и на выходные, водил ее к художникам, поэтам, писателям, знакомил, шутил, иногда забывал, иногда велел покормить завтраком местного ребенка, иногда она должна была делать с кем-то уроки, иногда ее рисовали пятеро одновременно, а он курил и болтал с другими о чем-то ей вовсе непонятном. Один раз он сказал ей, что необходимо отправиться к какому-то князю, художнику, но плохому, чинить венские стулья. Чинить никто не умел, даже сам князь, впрочем, о стульях даже не вспомнили. Порой он передавал через нее книжки.
Она приезжала в Питер на день или два — и все повторялось. В Питере присутствовали друзья и менее романтических профессий: врачи, критики, инженеры, был даже токарь, писавший стихи.
Они никогда не гуляли, потому что в дождь и холод у него болело колено, но по-долгу шли в гости или из гостей, и он рассказывал ей новые истории.
Как-то раз он спросил ее, читала ли она "За рекой, в тени деревьев". И рассмеялся: "Это про меня". И очень быстро, без всяких забавностей, рассказал про ту, которую ему было угодно любить тогда. В отличие от ожидаемого, девушка была несчастной по всем статьям.
Она прочитала книжку в тот же вечер, в каких-то очередных гостях, отыскав ее на полке. И на улице под дождем сказала ему, что не похоже. Что героиня не похожа.
Он писал ей смешные письма, длинные, с историями. Она писала в ответ, хотя историй у нее было значительно меньше.
У каких-то знакомых ей показывали фотографии. Он взял ту, где от солнца его голова была совершенно седой, отдал ей:"Таким я буду в старости". И рассмеялся, как всегда перед тем, чтобы сказать то, на что она обижалась до слез: "Ты лучше всех. Я хочу увидеть, как четверка членов ЦК будет бить копытами под твоим окном".
Через год она приехала. На сей раз по серьезным научным делам. Она позвонила в тот же день и сказала ему, что выходит замуж. Он сказал, что знает. Он не мог знать, потому что она сама этого не знала еще пять минут назад. Пришлось замуж выйти. Он был доволен. Он сказал: "Это первый. Должна быть четверка. А лучше цугом запряженные. И не разменивайся на кандидатов в члены".
Тот, за кого она вышла, был смешным, нелепым, милым, добрым мальчиком из цековской семьи.
Он приехал в экспедицию, уже другую, и привез ей в подарок отпечатанную пьесу Цветаевой. Про Казанову и Франческу. Он прочитал ей, прочитал по ролям, за ночь написал сценарий, и на утро распределил роли. Он кричал ей: "Ты не должна плакать, когда засыпаешь, ты должна всегда смеяться" Камера стрекотала. Ночью все ходили купаться. Он сказал ей: "Ты должна смеяться. Чтобы ни происходило. Ты лучше всех. И четверка членов ЦК..." Она нырнула и уплыла. Наутро он уехал.
Дома она нашла письмо. На обороте смеющейся Бог знает чьей фотографии он написал все то, что произошло с ней впоследствии. И поперек текста, кривыми, ползущими вниз строчками: "Если ты будешь невероятно счастлива, взгляни на звезды, чтобы восстановить уровень грусти".
С ним нельзя было поссориться, расстаться, потерять его из виду. Находились общие знакомые, приезжали какие-то люди, передавали приветы, он возникал тенью, сюжетом, газетной строчкой. Его арестовали. Его стихи, которые она дала почитать диссиденствующим приятелям, сожгли. Когда его выпустили, она примчалась, бросив очередные дела. Он улыбнулся и, обмотав ее шарфом, прокаркал: "Ты понимаешь, зачем так нужны и полезны члены ЦК? Смотри чаще в окно".
Однажды он позвонил. Много лет спустя. И сказал, что сейчас ей столько, сколько было ему, когда они увиделись. И он приближается к той фотографии. И что все правильно. И все остается в силе.