Природа, родинк, родина, просто доброта
Очень много у нас пишется о наших корнях, корнях русской культуры, но очень мало делается для того, чтобы по-настоящему рассказать широкому читателю об этих корнях, а наши корни это не только древняя русская литература и русский фольклор, но и вся соседствующая нам культура. У России, как у большого дерева, большая корневая система и большая лиственная крона, соприкасающаяся с кронами других деревьев. Мы не знаем о себе самых простых вещей. И не думаем об этих простых вещах.
Я собрал у себя различные заметки, делавшиеся мной по разному поводу, но все на одну тему о русском, и решил их предложить читателю.
Естественно, что раз заметки делались по разным поводам, то и характер их различный. Сперва я думал их привести к какому-то единству, придать стройность композиционную и стилистическую, но потом решил: пусть сохранится их нестройность и незаконченность. В нестройности моих заметок отразилась случайность поводов, по которым они писались: то это были ответы на письма, то заметки на полях прочитанных книг или отзывы по поводу прочитанных рукописей, то просто записи в записных книжках. Заметки должны остаться заметками: так в них будет меньше претенциозности. О русском можно писать очень много и все-таки нельзя исчерпать эту тему.
Все, что я пишу далее в своих заметках, это не результат проведенных мною исследований это только "негромкая" полемика. Полемика с чрезвычайно распространившимся и у нас и на Западе представлением о русском национальном характере как о характере крайности и бескомпромиссности, "загадочном" и во всем доходящем до пределов возможного и невозможного (и, в сущности, недобром).
Вы скажете: но и в полемике следует доказывать! Ну а разве распространившееся ныне на Западе, да и частично у нас представление о русском национальном характере, о национальных особенностях русской культуры, и в частности литературы, доказано кем-либо?
Мне мое представление о русском, выросшее на основе многолетних занятий древнерусской литературой (но и не только ею), кажется более убедительным. Конечно, я здесь только коснусь этих своих представлений и лишь для того, чтобы опровергнуть другие ходячие, ставшие своего рода "исландским мхом", мхом, который осенью отрывается от своих корней и "бродит" по лесу, подтолкнутый ногой, смытый дождями или сдвинутый ветром.
Национальное бесконечно богато. И нет ничего удивительного в том, что каждый воспринимает это национальное по-своему. В этих заметках о русском я и говорю именно о своем восприятии того, что может быть названо русским: русским в характере народа, русским в характере природы, городов, искусства и пр.
Каждое индивидуальное восприятие национального не противоречит другому его индивидуальному восприятию, а скорее дополняет, углубляет. И ни одно из этих личных восприятий национального не может быть исчерпывающим, бесспорным, даже просто претендовать на то, чтобы быть восприятием главного. Пусть и мое восприятие всего русского не исчерпывает всего главного в национальном русском характере. Я говорю в этих заметках о том, что кажется для меня лично самым драгоценным.
Читатель вправе спросить меня: почему же я считаю свои заметки о русском достойными его внимания, если я сам признаю их субъективность. Во-первых, потому, что во всяком субъективном есть доля объективного, а во-вторых, потому, что в течение всей жизни я занимаюсь русской литературой древней в особенности и русским фольклором. Этот мой жизненный опыт, как мне представляется, и заслуживает некоторого внимания.
ПРИРОДА И ДОБРОТА
Как-то приезжала ко мне в Комарово молодая переводчица из Франции. Она переводит две мои книги "Поэтику древнерусской литературы" и "Развитие русской литературы XXVII вв.". Естественно, что у Франсуазы много затруднений с цитатами из древнерусских текстов и русского фольклора. Есть затруднения, так сказать, обычные: как передать все оттенки, которые имеются в русском, разные ласкательные, уменьшительные — всю ту вибрацию чувств, которая так хорошо отражена в русском фольклоре в отношении окружающего людей и природы? Но вот одно место ее уж очень серьезно затруднило. Арина Федосова говорит в одном из своих причитаний о том, что после смерти своего мужа снова вышла замуж:
Я опять, горе-бедна, кинулась,
За друга сына да за отцовского...
Франсуаза спрашивает: "Что же это значит: она вышла за брата своего мужа? За другого сына отца своего прежнего мужа?" Я говорю: "Да нет, это просто такое выражение, Федосова хочет сказать, что у ее второго мужа тоже был отец". Франсуаза еще больше удивляется: "Но разве не у каждого человека есть или был отец?" Я ей отвечаю: "Да, это так, но когда хочешь вспомнить о человеке с ласкою, то мысль невольно кружится вокруг того, что у него были родные — может быть, дети, может быть, братья и сестры, жена, родители. Зимой я увидел, как погиб под грузовиком человек. В толпе больше всего говорили не о нем, а о том, что, может быть, у него дома остались дети, жена, старики... Жалели их. Это очень русская черта. И приветливость у нас часто выражается в таких словах: родненький, родименький, сынок, бабушка..." Франсуаза вспыхивает: "А, вот что это значит! Я на улице спросила одну пожилую женщину, как найти нужную мне улицу, а она сказала мне "доченька"". — "Вот именно, Франсуаза, она хотела обратиться к вам ласково". — "Значит, она хотела сказать, что я могла бы быть ее дочерью? Но разве она не заметила, что я иностранка?" Я рассмеялся: "Конечно же, она заметила. Но она именно потому и назвала вас доченькой, что вы иностранка, чужая в этом городе — вы же ее спросили, как пройти куда-то". — "Ах!" — Франсуаза заинтересована. Я продолжаю: "Если вы иностранка, вы, значит, одна в Ленинграде. Пожилая женщина, называя вас доченькой, не хотела непременно сказать, что вы ее дочь. Она называла вас так потому, что у вас есть мать или была мать. И именно этим она вас приласкала". — "Как это по-русски!"
И дальше разговор пошел о том, где и когда в русской поэзии или в русской литературе ласковость к человеку выражается в том, что у него есть родные. Вот, например, "Повесть о Горе Злочастии". В ней выражается необыкновенная ласка к беспутному ее герою-молодцу, и начинается она с того, что у молодца этого были родители, которые берегли его и холили да жить "научали". А когда молодцу в "Повести о Горе Злочастии" становится особенно худо, то поет он "хорошую напевочку", которая начинается так:
Безпечална мати меня породила,
гребешком кудерцы розчесывала,
драгими порты меня одеяла и отшед под
ручку посмотрила, хорошо ли мое чадо в драгих портах? —
а в драгих портах чаду и цены нет!
Значит, и красивым-то молодец вспоминает о себе с матерью как мать на него "отшед под ручку посмотрила".
Франсуаза вспомнила, что в ее родном Безансоне поставлены "Три сестры" Чехова и французы очень любят эту пьесу. Ведь и тут речь идет именно о трех сестрах, а не о трех подругах, трех разных женщинах. То, что героини сестры, это ведь особенно и нужно русскому зрителю, чтобы им сочувствовать, возбудить к ним симпатии. Чехов замечательно угадал эту черту русского читателя, русского зрителя.
И дальше мы стали вспоминать, сколько в русском языке слов с корнем "род": родной, родник, родинка, народ, природа, родина... И "порода" — лучшее, что дает природа в совокупных усилиях с человеком. Даже камни принадлежат к какой-нибудь породе.
Слова эти как бы сами слагаются вместе — родники родимой природы, прирожденность родникам родной природы. Исповедь земле. Земля — это главное в природе. Земля рождающая. Земля урожая. И слово "цвет" — от цветов! Цвета цветов! Рублевское сочетание — васильки среди спелой ржи. А может быть, голубое небо над полем спелой ржи? Все-таки васильки — сорняк, и сорняк слишком яркий, густо-синий, не такой, как в рублевской "Троице". Крестьянин не признает васильки своими, и рублевский цвет не синий, а скорее небесно-голубой. И у неба сияюще синий цвет, цвет неба, под которым зреют колосистые поля ржи (в этом слове тоже корень, связанный с ростом, урожаем, рождением; рожь — это то, что рожает земля).
ПРОСТОРЫ И ПРОСТРАНСТВО
Для русских природа всегда была свободой, волей, привольем. Прислушайтесь к языку, погулять на воле, выйти на волю. Воля — это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность, блаженная погруженность в настоящее.
Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля вольная — это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишением человека пространства. Притеснять человека — это прежде всего лишать его пространства, теснить. Вздох русской женщины: "Ох, тошнехонько мне!" Это не только означает, что ей плохо, но, что ей тесно, — некуда деваться.
Воля вольная! Ощущали эту волю даже бурлаки, которые Шли по бечеве, упряженные в лямку, как лошади, а иногда и вместе с лошадьми. Шли по бечеве, узкой прибрежной тропе, а кругом была для них воля. Труд подневольный, а природа кругом вольная. И природа нужна была человеку большая, открытая, с огромным кругозором. Поэтому так любимо в народной песне полюшко-поле. Воля — это большие пространства, по которым можно идти и идти, брести, плыть по течению больших рек и на большие расстояния, дышать вольным воздухом, воздухом открытых мест, широко вдыхать грудью ветер, чувствовать над головой небо, иметь возможность двигаться в разные стороны как вздумается.
Что такое воля вольная, хорошо определено в русских лирических песнях, особенно разбойничьих, которые, впрочем, создавались и пелись вовсе не разбойниками, а тоскующими по вольной волюшке и лучшей доле крестьянами. В этих разбойничьих песнях крестьянин мечтал о беспечности и отплате своим обидчикам.
Русское понятие храбрости — это удаль, а удаль — это храбрость в широком движении. Это храбрость, умнояенная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово "удаль" очень трудно переводится на иностранные языки. Храбрость неподвижная еще в первой половине XIX в. была непонятна. Грибоедов смеется над Скалозубом, вкладывая в его уста такие слова: "... за третье августа; засели мы в траншею: Ему дан с бантом, мне на шею". Для современников Грибоедова смешно — как это можно "засесть", да еще в "траншею", где уж вовсе не пошевельнешься, и получить за это боевую награду?
Да и в корне слова "подвиг" тоже "застряло движение": "по-двиг", то есть то, что сделано движением, побуждено желанием сдвинуть с места что-то неподвижное.
В одном из писем Николая Рериха, написанном в мае-июне 1945 г. и хранящемся в фонде Славянского антифашистского комитета в Центральном государственном архиве Октябрьской революции, есть такое место: "Оксфордский словарь узаконил некоторые русские слова, принятые теперь в мире; например, слова "указ" и "совет" упомянуты в этом словаре. Следовало добавить еще одно слово — непереводимое, многозначительное, русское слово "подвиг". Как это ни странно, но ни один европейский язык не имеет слова хотя бы приблизительного значения..." И далее: "Героизм, возвещаемый трубными звуками, не в состоянии передать бессмертную, всезавершающую мысль, вложенную в русское слово "подвиг". Героический поступок — это не совсем то, доблесть — его не исчерпывает, самоотречение — опять-таки, не то, усовершенствование — не достигает цели, достижение — имеет совсем другое значение, потому что подразумевает некое завершение, между тем как подвиг безграничен. Соберите из разных языков ряд слов, означающих идеи передвижения, и ни одно из них не будет эквивалентно сжатому, но точному русскому термину "подвиг". И как прекрасно это слово: оно означает больше, чем движение вперед, — это "подвиг"..." И еще: "Подвиг не только можно обнаружить у вождей нации. Множество героев есть повсюду. Все они трудятся, все они вечно учатся и двигают вперед истинную культуру. "Подвиг" означает движение, проворство, терпение и знание, знание, знание. И если иностранные словари содержат слова "указ" и "совет", то они обязательно должны включить лучшее русское слово — "подвиг"..."
В дальнейшем мы видим, насколько глубок Н. Рерих в своем определении оттенков слова "подвиг", слова, выражающего какие-то сокровенные черты русского человека.
Но продолжим о движении.
Помню в детстве русскую пляску на волжском пароходе компании "Кавказ и Меркурий". Плясал грузчик (звали их крючниками). Он плясал, выкидывая в разные стороны руки, ноги и в азарте сорвал с головы шапку, далеко кинув ее в столпившихся зрителей, и кричал: "Порвусь! Порвусь! Ой, порвусь!" Он стремился занять своим телом как можно больше места.
Русская лирическая протяжная песнь — в ней также есть тоска по простору. И поется она лучше всего вне дома, на воле, в поле.
Колокольный звон должен был быть слышен как можно дальше. И когда вешали на колокольню новый колокол, нарочно посылали людей послушать, за сколько верст его слышно.
Быстрая езда — это тоже стремление к простору.
Но то же особое отношение к простору и пространству видно и в былинах. Микула Селянинович идет за плугом из конца в конец поля. Вольге приходится его три дня нагонять на молодых бухарских жеребчиках.
Услыхали они в чистом поли пахаря,
Пахаря-пахарюшка.
Они по день ехали в чистом поли,
Пахаря не наехали,
И по другой день ехали с утра до вечера.
Пахаря не наехали.
И по третий день ехали с утра до вечера,
Пахаря и наехали.
Ощущение пространства есть и в зачинах к былинам, описывающих русскую природу, есть и в желаниях богатырей, Вольги например:
Похотелось Вольги-то много мудрости:
Щукой рыбою ходить Вольгй во синих морях,
Птицей соколом летать Вольги под облока,
Волком рыскать во чистых полях.
Или в зачине былины "Про Соловья Будимировича":
Высота ли, высота поднебесная,
Глубота, глубота акиян-море,
Широко раздолье по всей земли,
Глубоки омоты днепровския...
Даже описание теремов, которые строит "дружина хоробрая" Соловья Будимировича в саду у Забавы Путятичны, содержит этот же восторг перед огромностью природы:
Хорошо в теремах изукрашено:
На небе солнце в тереме солнце,
На небе месяц в тереме месяц,
На небе звезды в тереме звезды,
На небе заря в тереме заря
И вся красота поднебесная.
Восторг перед пространствами присутствует уже и в древней русской литературе — в летописи, в "Слове о полку Игореве", в "Слове о погибели Русской земли", в "Житии Александра Невского", да почти в каждом произведении древнейшего периода XI—XIII вв. Всюду события либо охватывают огромные пространства, как в "Слове о полку Игореве", либо происходят среди огромных пространств с откликами в далеких странах, как в "Житии Александра Невского". Издавна русская культура считала волю и простор величайшим эстетическим и этическим благом для человека.
А теперь взгляните на карту мира: русская равнина самая большая на свете. Равнина ли определила русский характер или восточнославянские племена остановились на равнине потому, что она пришлась им по душе?
ЕЩЕ О ДОБРОТЕ
Мне не кажутся правильными банальные характеристики новгородских и псковских церквей как преисполненных только силы и мощи, как грубых и лаконичных в своей простоте. Для этого они прежде всего слишком невелики.
Руки строителей словно вылепили их, а не "вытягивали" кирпичом и не вытесывали их стены. Поставили их на пригорках — где виднее, позволили им заглянуть в глубину рек и озер, приветливо встречать "плавающих и путешествующих". Их строили в единении с природой, не чертили предварительно планы на пергамене или бумаге, а делали чертеж прямо на земле и потом уж вносили поправки и уточнения при самом строительстве, присматриваясь к окружающему пейзажу.
И вовсе не противоположны этим простым и веселым строениям, побеленным и по-своему "приневестившимся", московские церкви. Пестрые и асимметричные, как цветущие кусты, золотоглавые и приветливые, они поставлены точно шутя, с улыбкой, а иногда и с кротким озорством бабушки, дарящей своим внукам радостную игрушку. Недаром в древних памятниках, хваля церкви, говорили: "Храмы веселуются". И это замечательно: все русские церкви — это веселые подарки людям, любимой улочке, любимому селу, любимой речке или озеру. И как всякие подарки, сделанные с любовью, они неожиданны: неожиданно возникают среди лесов и полей, на изгибе реки или дороги.
Московские церкви XVI и XVII вв. не случайно напоминают игрушку. Недаром у церкви есть глаза, шея, плечи, подошва и "очи" — окна с бровками или без них. Церковь — микрокосм, как микромир — игрушечное царство ребенка, а в игрушечном царстве ребенка человек занимает главное место.
Среди многоверстных лесов, в конце длинной дороги возникают северные деревянные церкви — украшение окружающей природы.
Не случайно так любили в Древней Руси и некрашеное дерево — теплое и нежное при прикосновении. Деревенская изба и до сих пор полна деревянных вещей — в ней не ушибешься больно и вещь не встретит руки хозяина или гостя неожиданным холодком. Дерево всегда теплое, в нем есть что-то человеческое.
Все это говорит не о легкости жизни, а о той доброте, с которой человек встречал окружающие его трудности. Древнерусское искусство преодолевает окружающую человека косность, расстояния между людьми, мирит его с окружающим миром. Оно — доброе.
Стиль барокко, проникший в Россию в XVII в., особенный. Он стал особенным именно в России. Он лишен глубокой и тяжеловатой трагичности западноевропейского барокко. В русском барокко нет интеллектуальной трагедии. Он более, казалось бы, поверхностный и вместе с тем более веселый, легкий и, может быть, даже чуть легкомысленный. Русское барокко заимствовало у Запада лишь внешние элементы, использовав их для разных архитектурных затей и выдумок. Это необычно для церковного искусства, и нигде в мире нет такого радостного и веселого религиозного сознания, такого веселого церковного искусства. Царь Давид Псалмопевец, пляшущий перед ковчегом завета, слишком серьезен сравнительно с этими развеселыми и пестрыми, улыбчатыми строениями.
Так было и при барокко, и до появления барокко в России. Не надо далеко ходить за примерами: церковь Василия Блаженного. Называлась она сперва церковью Покрова на рву, а потом народ окрестил ее церковью Василия Блаженного — юродивого, святого, в честь которого был создан один из ее приделов. Василий — это святой-глупец. И действительно, стоит зайти внутрь этого храма, чтобы поразиться его дурашливости. Внутри его тесно и можно легко запутаться. Не случайно этот храм не впустили в Кремль, а поставили на посаде, среди торга. Это баловство, а не храм, но баловство святое и святая радость. Что же касается до дурашливости, то недаром в русском языке "ах ты мой глупенький", "ах ты мой дурачок" — самые ласковые из ласкательств. И дурак в сказках оказывается умнее самого умного и счастливее самых удачливых: "Старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак". Так сказано в ершовском "Коньке-Горбунке", и сказано очень по-народному. Дурак женится в конце концов на царевне, и помогает ему в этом последняя из всех лошадок — нелепый и некрасивый Конек-Горбунок. Но достается Иванушке все же только полцарства, а не целое. И что он с этим полцарством делать будет дальше неизвестно. Должно быть, бросит. И царство, в котором царствуют дураки, — не от мира сего.
Дурашливость архитектуры Василия Блаженного в ее непрактичности. Как будто церковь, а зайти помолиться почти что и некуда. Если зайдешь — заблудишься. И сколько в ней украшений без практических целей, просто так: вздумалось зодчему — и сделал (чуть-чуть не сказал "сделалось", в церкви и в самом деле много такого, что получилось как бы само собой).
Спрашивается: почему зодчие делали так, а не иначе? А ответ, должно быть, у зодчих был такой: "Чтобы чуднее было". И стоит эта чудная церковь, чудная и чудная одновременно, и чудесит среди Москвы на самом видном и доступном месте. По-древнерусски доступное место — это то, с которого легче всего доступать, брать крепость приступом. Тут бы врагам и в самом деле доступать — штурмовать Кремль, а церковь веселит собой народ, противореча соседнему лобному месту, где казнили и объявляли указы.
Во времена Грозного она была построена как своего рода вызов порядку и строгости. Русские дураки и юродивые не столько о своей глупости свидетельствовали, сколько чужую выявляли, а особенно боярскую и царскую.
Место дураков было в Древней Руси по соседству с царями, сидели они на ступеньках трона, хотя это царям и не особенно нравилось. Тут на троне царь со скипетром, а рядом дурачок с кнутиком и у народа любовью пользуется. Того и гляди Иванушка-дурачок Иваном-царевичем станет.
Но в Кремле в свое время Василия Блаженного не удалось построить, а Иванушке царством овладеть, хоть и владел он человеческими сердцами, но полцарства, которое он получает в сказке, женившись на царевне, не настоящее царство.
Кажется, сам "батюшка" Иван Грозный завидовал славе Иванушки-дурачка и юродствовал вовсю. И женился без конца, и царство надвое делил, чтобы с полцарством остаться, и опричный двор в Александровском заводил со всяким шутовством. Даже от царства отрекался, шапку Мономаха на касимовского царевича Симеона Бекбулатовича надевал, а сам на простых дровнях в оглоблях к нему ездил (то есть проявлял высшее смирение — в простой мужицкой упряжке) и сам челобитные ему униженные писал. Балагурил в своих посланиях боярам и иностранным государям и в монастырь якобы собирался... Но все же Иванушкой Иван не становился. Шуточки у него были самые людоедские. В своих челобитных царю Симеону просил он разрешения "людишек перебрать", а в оглоблях по Москве не ездил, а носился во весь опор, давя народ на площадях и улицах. Любви народной не заслужил, хотя и пытались его когда-то изображать почти что народным царем.
Зато ходили дураки по всей Руси, странствовали, с дикими зверями и птицами разговаривали, балагурили, учили царя не слушать. Скоморохи подражали дуракам, шутки шутили, будто не понимая, будто над собой смеясь, но учили народ, учили...
Учили они любить волюшку, не принимать чужого важничания и спеси, не копить много добра, легко отрываться от своего, нажитого, легко жить, как и легко странствовать по родной земле, принимать у себя и кормить странников, но не принимать всяческой кривды.
И совершали скоморохи и юродивые подвиг — тот подвиг, который делал их почти что святыми, а часто и святыми. Юродивых нередко народная молва объявляла святыми, да и скоморохов тоже. Вспомните замечательнейшую новгородскую былину "Вавило скоморох".
А скоморохи люди не простые —
Скоморохи люди святые.
Кое-что из скоморошьей науки откладывалось в сердце народа, ибо народ сам создает себе своих учителей. Идеал существовал еще до того, как он ясно воплотился. В опере Н. А. Римского-Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже" народ обращается к медведю: "Покажи-ка, мишенька, покажи, дурашливый..." Составитель либретто оперы В. Вельский понял здесь эту важную черту народа.
Хороший в русском языке — это прежде всего добрый. "Пришли мне чтения доброго", — пишет своей жене в берестяной грамоте один новгородец. Доброе чтение — хорошее чтение. И товар добрый — это хороший товар, добротный. Доброта — это человеческое качество, ценнейшее из всех. Добрый человек уже самой своей добротой превозмогает все человеческие недостатки. В старое время, в Древней Руси, доброго не назовут глупым. Дурак русских сказок добрый, а следовательно, поступает по-умному и свое в жизни получит. Дурачок русских сказок уродливого коня-горбунка приласкает и жар-птицу, прилетевшую пшеницу воровать, отпустит. Те за него потом и сделают в трудную минуту все, что нужно. Доброта — она всегда умная. Дурак всем правду говорит, потому что для него не существует никаких условностей и нет у него никакого страха.
А в эпоху Грозного, в самый террор, нет-нет да доброта народная скажется. Сколько добрых образов в образах-иконах создали древнерусские иконописцы второй половины XVI в.: умудренных философией (то есть любовью к мудрости) отцов церкви, толпы святых, завороженных песнью, сколько нежного материнства и заботы о людях в небольших семейных иконах того же времени! Следовательно, не ожесточалось сердце всех в XVI в. Были люди и добрые, и человечные, и бесстрашные. Доброта народная торжествовала.
Во фресках Андрея Рублева во владимирском Успенском соборе изображено шествие людей на Страшный суд. На адские муки люди идут с просветленными лицами: возможно, на белом свете еще хуже, чем в преисподней...
Любит русский народ дураков не за то, что они глупые, а за то, что умные: умные высшим умом, который не в хитрости и обмане других заключен, не в плутовстве и удачном преследовании своей узкой выгоды, а в мудрости, знающей истинную цену всякой фальши, показной красивости и скопидомству, видящей цену в совершении добра другим, а следовательно, и себе, как личности.
И не всякого дурака и чудака любит русский народ, а только такого, который некрасивого конька-горбунка приголубит, голубка не обидит, деревце говорящее не сломает, а потом и свое другим отдаст, природу сбережет и родимых родителей уважит. Такому "дураку" не просто красавица достанется, а царевна из окошечка перстень обручальный отдаст, а с ним вместе и полцарства-государства в приданое.