Культ прекрасной Дамы
Культ прекрасной Дамы появляется в рыцарской среде. Служение женщине делается культурной нормой, никто из рыцарского сословия не вправе нарушить ее. Каждый посвященный в рыцари обязан избрать себе предмет поклонения и добиться права служить ему. Такая любовь, как считалось, становилась источником всяческой добродетели и входила в состав обязательных к исполнению рыцарских заповедей. Редкие достигают высшей добродетели, храбрости и доброй славы, — гласило одно из наставлений того времени, — если они не влюблены.
Нередко он связывается с культом Девы Марии, высказывается мнение о том, что именно поклонение Божьей Матери способствовало возвеличению земной женщины. Однако думается, что здесь мы сталкиваемся с обычной контаминацией. Та экзальтация, тот надрыв, которые присущи мировосприятию сироты-рыцаря, играют свою роль и в этом смешении идеалов любви и веры. Изгнание из мира проводит черту отчуждения между ним и социальной реальностью. Рыцарь стремится найти свое место вовсе не в ней, но в некой иллюзорности, идеализированной его собственным воображением конструкции. Его самого и его мечту о том месте, которого он заслуживает в ней, разделяет подвиг. Рыцарь достоин много большего, нежели то, что ему может быть предоставлено здесь и сейчас; цель, к которой стремится он, есть в то же время и мера его достоинства, его добродетелей и талантов. Здесь и форма его самоутверждения в своих собственных глазах, и способ обоснования претензий к отвергшему его миру. Подвиг — это способ доказательства своих прав, но в то же время — и мостик к тому величественному и прекрасному, что должно принадлежать ему. Чем чище и возвышенней идеал рыцаря, тем больше прав, которые он может предъявить людям в торжественном финале своего «разоблачения». Меж тем любая реально достижимая цель лежит в области обыденного, а значит, в пространстве низменного, земного. Высоты же, достойные его, принадлежат совершенно иному измерению. Поэтому ничто из осязаемого не в состоянии удовлетворить героя, каким он видится сам себе. Действительная мера его достоинства, его идеал должен граничить с чем-то беспредельным. Поэтому слиться с предметом его поклонения может только символ небесной чистоты в этом мире.
Здесь же и продолжение его личной трагедии. Олицетворение идеала, его «предмет» должен оставаться недостижимым: любое прикосновение к нему способно поменять все полюса, ибо даже самое возвышенное и святое, спускаясь в дольний мир, перестает быть свободным от присущей ему греховности. На мечту должна падать тень несбыточности — только тогда награда станет достойной его, может быть, поэтому недосягаемость Пречистой Девы и ставит Ее в самый центр формируемой певцами рыцарства культуры. В одном из первых феминистских текстов говорится: «Госпожа, насколько я вас поняла, женщина является благороднейшим созданием. Но если это так, то почему же Цицерон утверждает, что мужчина не должен служить женщине, ибо для него это унизительно, поскольку нельзя служить низшему?» Она отвечала: «Выше тот, кто более добродетелен, будь то мужчина или женщина. Возвышенность или приниженность человека никогда не определяется телом и полом, но зависит от того, насколько он совершенен в добрых нравах и поведении. И несомненно счастлив тот, кто служит Богоматери, которая выше всех ангелов»[363]. Между тем именно на поклонении Ей воспитывается культ Дамы.
Автор цитированного труда — Кристина Пизанская (1365—1430). Она происходит из семьи хорошо образованных (ее отец и дед учились в университете) людей, которые занимали высокое положение в Венецианской республике. Полученное ею домашнее образование включало изучение философии, математики, истории; она увлекается литературой, и ее собственные работы обнаруживают хорошее знание не только античных, но и современных авторов. Выйдя замуж, она живет при дворе французских королей Карла V и Карла VI. Кристина Пизанская, будучи согласной с общим мнением о том, что сотворение женщины послужило причиной падения человеческой природы, убеждена, что благодаря женщине же (Марии) человек обрел намного больше, чем потерял из-за Евы. Он получил возможность вновь воссоединиться с Богом — и в этом заслуга прежде всего ее пола.
Конечно, для верующего человека даже простое сравнение своей возлюбленной с Нею преступно, однако пылкому юношеству (не забудем, что речь идет об очень молодых людях) это не помеха. Первая любовь и должна возноситься к самым вершинам духа,— но вместе с этим оставаться платонической. Вознагражденная, она способна уничтожить свой идеал или обречь на смерть самих любовников. Так, Тристан и Изольда принадлежат друг другу, но лишь потому, что оба беспомощны перед любовным напитком. Их любовь — чиста и возвышенна, оскверненная же колдовским зельем, она обязана погубить обоих: «…пусть вспомнит о любовном зелье, выпитом вместе на море. О, это смерть свою мы там испили! <…> Такова наша любовь, что ни ты без меня, ни я без тебя не можем умереть. Я вижу перед собой твою смерть и в то же время свою»[364]. Однако не станем преувеличивать значение веры: если Божья матерь не помешает доблестным рыцарям-крестоносцам грабить христианские храмы, почему бы ей не прикрыть глаза там, где, в общем-то, речь идет о ее же восславлении? Так что поклонение сливающемуся с Ней идеалу вовсе не исключает желание обладать той, кто его воплощает.
И все же образ неодолимых (или, скажем точнее, с трудом преодолеваемых) препятствий навсегда сольется с темой любви не в одном искусстве. В юношестве для олицетворенного идеала губительно не только плотское начало, но и любое сокращение дистанции до тех опасных пределов, за которыми он начинает обнаруживать грубые черты земной обыкновенности. Ульрих фон Лихтенштейн, еще в раннем возрасте избирает дамой своего сердца некую госпожу (кстати, по нормам того времени, годившуюся ему в матери). Он начинает с того, что пьет воду, в которой моет руки его возлюбленная. Он подвергается унижениям; его заставляют сливаться с толпой прокаженных; едва не убивают, когда предмет служения, согласившись дать желанную награду, предательски сбрасывает его в замковый ров… ничто не может заставить его нарушить обет служения. Наконец она совершает нечто настолько жестокое и отвратительное, что, идеальный рыцарь, певец любви не решается доверить случившееся даже пергаменту. Словом, при всем том, что «рыцарь Ульрих был самым абсолютным, а точнее, самым примитивным почитателем женщин, какого только видел свет»[365], прикосновение к действительности заставляет даже этого глупца понять, что всё «служение» было чистым безумием[366].
Однако не будем осуждать и женщину, ведь, как и Ульрих, она — такая же бесправная раба гендерной роли. Мучить своего рыцаря ее обязывает культурная норма: предмет мужского обожания, она обязана формировать особый ритуал подхода к ней, обязана быть похожей на образец, который создается пером той же Кристины Пизанской: «И опять в словах этого Катона больше правды, чем он хотел высказать. Ведь всякая честная и добропорядочная женщина должна выглядеть и выглядит как самое приятное для глаза существо на свете. И в то же время в душе такой женщины затаился страх перед грехом и покаянием…»[367]. Другое дело, что, как не у всякого мужчины хватает ума и воображения отличить условное от реальности, не у всякой женщины для этой роли достает врожденного таланта и меры. Равно, впрочем, как и «страха перед грехом и покаянием».
Как бы то ни было, новая культура, которая создается вокруг фигуры рыцаря, обязывает его служить некоему общественному идеалу, одной из составляющих которого становится женщина. Как пишет Хойзинга: «Томительная мечта о подвиге во имя любви, переполняющая сердце и опьяняющая, растет и распространяется обильною порослью. <…> Подвиг должен состоять в освобождении или спасении дамы от грозящей ей ужасной опасности. Так что к первоначальному мотиву добавляется стимул еще более острый. На первых порах дело ограничивается основным персонажем, героем, который жаждет претерпеть страдание ради своей дамы; но вскоре уже это сочетается с желанием вызволить из беды жертву страдания»[368].
Это служение оставило нам в наследство достойные подражания примеры; рыцарское отношение к женщине — высшая похвала, которой сегодня может добиться мужчина. Однако часто служение тех дней доходит до таких чудовищных форм экзальтации, в карикатурную действительность которых в наши ни один здравомыслящий человек не способен поверить. До нас дошла история об «испытании сорочкой», рядом с которой выпавшее на долю Ульриха фон Лихтенштейна не кажется ничем исключительным. Три рыцаря искали милость одной дамы. Наконец та решила, что одарит любовью того из трех претендентов, кто на ближайшем турнире будет выступать в ее сорочке. Вот только надеть ее следует не под доспехи и не поверх железа, но на голое тело, без всяких лат. В сущности, это равнозначно смерти. В лучшем случае рыцарь мог рассчитывать на тяжелые увечья. Неудивительно, что двое из трех претендентов приняли мудрое решение и отказались. Однако третий согласился на испытание, до такой степени он потерял рассудок от своей любви и веры в рыцарскую честь. Итогом турнира стало то, что к даме его доставили обливающимся кровью. Рыцарь был едва жив, но глаза его полыхали счастьем. Как это было принято, госпожа устроила большой пир в честь своего героя. Согласно обычаю, дама сама должна была обслуживать гостей. По этому случаю она надела поверх платья перепачканную его кровью сорочку[369].
В другое время эта история могла бы служить симптомом умственного помешательства, и здесь уместно вспомнить балладу Шиллера, в которой дама бросает свою перчатку львам…
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верный,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идёт,
Перчатку смело он берёт
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет её очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».
Однако рыцарское сословие жило не в другое, а в свое время и подчинялось его законам. Именно их требования проявляются и в поэзии трубадуров. К слову: вкусы меняются, и даже от этой поэзии сохраняется, как правило, лишь то, что близко к сегодняшним культурным нормам. Но («рукописи не горят!») вот один из примеров тогдашнего восславления женщины: «О, Утренняя Звезда, Майская Почка, Роса на Лилии, Райское Поле Цветов, Осенняя Гроздь Винограда, Сад Пряностей, Сторожевая Башня Радостей, Восторг Лета, Родник Счастья, Цветочный Лес, Любовное Гнездо Сердца, Долина Прелестей, Лечебный Источник Любви, Соловьиная Песня, Звуки Арфы Души, Цветок Пасхи, Запах Меда, Вечное Утешение, Груз Счастья, Цветочный Луг, Зернышко Сладкого Миндаля, Рай для Глаз»[370].
Согласимся, сегодня это звучало бы едва ли не насмешкой над воспеваемой дамой… А впрочем, может быть, именно здесь, как в фокусе, проявляется самая суть времени. Мы привыкли к тому, что восславление женщины — дело лучших поэтов. Собственно, поэзия, во всяком случае поэзия того времени, начинается именно там, где рождается образ прекрасной Дамы и пламенная мечта о подвиге всецело преданного ей героя. Этот же пример со всей очевидностью демонстрирует полное отсутствие культуры слова, чувства меры, даже такта, в общем, всего, без него немыслимо обращение к Ней. Однако наш рыцарь, как и положено рыцарю, бесстрашно вступает в это ристание, справедливо полагая, что при таком напоре словоизвержений его решительно невозможно проиграть (и ведь побеждает, если о его красноречии помнят через века). Впрочем, и сегодня в Интернете можно найти бесчисленные множества подобных же графоманских безвкусиц, которые не принял бы к публикации ни один журнал.
Так что (пусть даже отдающие чрезмерным преувеличением, рассчитанной на восхищенного зрителя театральностью) все эти примеры не могли не влиять на формирование новой культуры, а с нею — и новых норм гендерного поведения.
Впрочем, дух куртуазии, культ Дамы создавали и подлинное искусство, способное тронуть даже нашего современника. Появляется множество самых разнообразных форм куртуазной поэзии: кансона (песня, развивающая тему любви), альба («утренняя заря», где повествуется о рассвете, а значит, и о необходимости расставания), пасторела (поющая о любви благородного рыцаря и прекрасной пастушки), тенсона (спор о любви, сторонами которого выступают Поэт и Дама, Поэт и Любовь…), плач, сирвентес и др. В XII в. появляется рыцарский роман; как всякая проза, он предполагает уже не только пылкое чувство, но и высокую образованность. Другими словами, в нем мы явственно различаем взросление новой культуры.
Новая культура рождается в Провансе, на Юге Франции. Пусть она существует недолго, уже в первой половине XIII века все уничтожит нашествие. Причиной военных действий послужит развитие еретических учений и вызванное ими общественное движение. Но выжигаться будет не только ересь — придет в упадок и поэзия трубадуров. (Впрочем, возможно, в этом разгроме проявится и глубинный инстинкт социума, протестующего против не одной религиозной ереси, но и навязываемого ему гендерного сдвига.) Однако инерция культурного развития останется. И эта инерция будет по-прежнему влиять на формирование мужчины. А значит, нет ничего удивительного в том, что его «томительная мечта о подвиге во имя любви», о которой говорит Хойзинга, и стремление к идеализации своей дамы рождает встречный взгляд на вещи: сама женщина начинает осознавать себя неким высшим существом. И «Книга о граде женском» показывает это со всей выразительностью и безапелляционностью.
Таким образом, мы вправе заключить: женщина выходит на самую авансцену светской жизни.