Развитие человеческой цивилизации 6 страница

Вопрос. Итак, от общественного мнения зависит, когда будет осуществлено это великое преобразование?

Ответ. Это зависит исключительно от общественного мнения.

Вопрос. Итак, по-видимому, важнейшим делом, которым может заняться человек, является содействие образованию нового общественного мнения, благоприятного для истины и враждебного лжи?

Ответ. Конечно, теперь важнейшим делом, которым человек может заняться, является устранение причины всех зол и установление вечного добра для человечества.

Вопрос. Каким образом можно образовать это новое общественное мнение?

Ответ. Усилиями друзей истины, которые настолько мужественны, что они станут бороться против заблуждений народа и распространенных предрассудков; которые будут выступать на народных собраниях, публичных лекциях, диспутах и займутся распространением дешевых изданий, отстаивающих истину против лжи; и которые станут членами образующейся ныне ассоциации для распространения во всем мире истины без примеси лжи...

Вопрос. Как она называется?

Ответ. «Ассоциация всех классов, всех наций для образования Нового Нравственного Мира».

Вопрос. Каким образом может эта ассоциация способствовать изменению общественного мнения?

Ответ. Созывая народные собрания и содействуя устройству публичных лекций и диспутов в столице для распространения этих истин, и образуя группы подобных ассоциаций во всех частях страны, а также и повсюду у других наций, пока они не распространятся во всем мире. Эти ассоциации сами себя обеспечат от недостатка денежных средств и от всех искусственно создаваемых бедствий в жизни, вытекающих из нынешней системы нравственного зла, т.е. они сами будут создавать для себя все нужное для обеспечения себе прочного счастья.

Оуэн Р. Катехизис нового нравственного мира //

Деборин А Книга для чтения по истории

философии В 2 т. М., 1925. Т. 2 С. 382 — 393

Ф. НИЦШЕ

Нужно ли мне после всего особо говорить, что вольными, весьма вольными будут эти вольные умы — философы грядущего, — но и не просто вольными, а и большими, и высшими, и основательно иными, каких нельзя будет ни недооценивать, ни смешивать c другими? Но, произнося такие слова, я и перед ними, да и перед нами, глашатаями и предтечами их, — перед нами, вольными умами! — чувствую долг, обязанность развеять по ветру старое глупое предубеждение, старое глупое недоразумение, которое c давних пор словно туманом заволакивает понятие «вольный ум». Во всех странах Европы, а также и в Америке злоупотребляют теперь этими словами, и кто же? — некая разновидность крайне узких, плененных, посаженных на цепь умов, которые стремятся почти точь-в-точь к противоположному тому, что заключено в наших инстинктах и намерениях, — не говоря уж о том, что перед новыми философами грядущего они будут выглядеть закрытыми окнами и запертыми на засов воротами. Плохо ли, дурно ли, они — из числа нивеляторов, облыжно прозванных «вольными умами»; краснобаи и писаки, они — рабы демократического вкуса c его «современными идеями», все наперечет люди без одиночества в душе, без собственной уединенности, здоровые, крепкие увальни, — не отказать им ни в дерзости, ни в почтенном добронравии, только что они невольники, только что они смехотворно поверхностны, прежде всего со своею склонностью отыскивать в формах прежнего, досуществовавшего до наших дней общества причины всех человеческих несчастий и неурожаев, — при этом истина удосуживается счастливо приземлиться на голову! К чему стремятся они изо всех сил? Учинить на земле всеобщее зеленое раздольное пастбище, — приятное, надежное, безопасное, оно облегчит жизнь всякому; у них две запетых песенки и два затверженных урока — «равенство прав» и «сочувствие ко всем страждущим», — страдания же они рассматривают как подлежащие упразднению. Мы же, обратно, мы, c открытыми глазами и совестливо разбирая вопрос о том, где, при каких условиях мощнее всего взметало голову ввысь растение, именуемое «человек», отвечаем на него так, — всякий раз происходило то в обстоятельствах обратных и противоположных, причем еще требовалось, чтобы риск положения достигал безмерности, чтобы способность изобретать и притворяться под воздействием длительного гнета и принуждения росла и разрасталась до степени дерзновенной утонченности, чтобы жизненная воля возвышалась до самой абсолютности власти, — мы полагаем, что жестокость и насилие, рабство, опасности, подстерегающие на улицах и в сердцах, скрытность, стоицизм, соблазны и гнусное вероломство во всех видах, вообще все зло, ужасное, тираническое, все хищническое и змеиное, что только пристало к человеку, что все это так же хорошо служит целям возвышения животного вида «человек», как его противоположность, — говоря это, мы не сказали всего, не досказали даже и необходимого, и мы, говоря и безмолвствуя, во всяком случае находимся сейчас на другом конце любой современной идеологии, любых стадных чаяний, — должно быть, мы их антиподы? Чудо ли, что мы, «вольные умы», — что мы не самые сообщительные умы? Что мы не во всех отношениях спешим поделиться тем, от чего только не способен освобождаться ум и к чему только его тогда не понесет! Что же до рискованной формулы «по ту сторону добра и зла», то она хотя бы оберегает нас от путаницы: мы — не то, что «libres — penseurs» [16], «liberi pensatorb, «вольнодумцы» и как только не именуют себя досужие адвокаты «современных идей». Не в одном царстве духа как у себя дома, на худой конец как в гостях, мы не раз спасались бегством из теплых уютных уголков, куда пытались завести нас молодость и происхождение, случайные встречи c людьми и книгами, предпочитания и пред-ниспровержения, даже само утомление странствий; озлобляясь на любые приманки, чреватые отношениями зависимости, в чем бы они ни таились, — в почестях, богатстве, чинах или вдохновении чувств, — мы благодарствуем и нужде, и переменчивым недугам, потому что они избавляли нас от очередного правила и связанного c ним «предрассудка», благодарствуем богу, черту, овце и червю в нас самих; любопытные до порочной чрезмерности, мы изыскатели до жестокосердия, у нас пальцы, безрассудно ухватывающие непостижное, у нас зубы, рвущие, и желудки, переваривающие непереваримое; мы не прочь заняться любым ремеслом, требующим острого ума и остроты чувств, благодаря переизбытку «вольной воли» готовы идти на любой риск, на любую авантюру, мы c передними и задними душами, до конечных намерений которых едва ли кто доглядит, c передними и задними планами, до края которых едва ли кто добежит; скрытые под покровом света, мы завоеватели, хотя и подобные наследникам и расточителям, мы собиратели и упорядочиватели c раннего утра и до позднего вечера, скопидомы своих сокровищ и своих ящиков письменного стола, набитых доверху, расчетливые в выучивании и забывании, изобретательные в создании схем, порой гордящиеся скрижалями категорий, порой педанты, порой ночные совы труда даже в самый светлый полдень, и даже пугала по потребности, — а сегодня есть в том потребность: постольку, поскольку мы прирожденные привороженные ревностные любители уединения, нашего же собственного глубокополуночного, полдневного уединения... Вот что за порода людей мы, вольные умы! Может быть, и вы в том же роде, вы, грядущие, новые философы?..

Ницше Ф. По ту сторону добра и зла //

Вопросы философии. 1989. № 5. С. 146 — 147

Д. И. ПИСАРЕВ

Кто разбирает исторические события c тем близоруким пристрастием, c которым он рассуждает о своих добрых знакомых, тому было бы лучше вовсе не заниматься историею. История обогащает нас новыми идеями и расширяет наш умственный горизонт только в том случае, когда мы изучаем какое-нибудь событие в его естественной связи c его причинами и c его последствиями. Если мы вырвем из истории отдельный эпизод, то мы увидим перед собой борьбу партий, игру страстей, фигуры добродетельных и порочных людей; одним мы станем сочувствовать, против других будем негодовать; но сочувствие и негодование будут продолжаться только до тех пор, пока мы не поставим вырванного эпизода на его настоящее место, пока мы не поймем той простой истины, что весь этот эпизод во всех своих частях и подробностях совершенно логично и неизбежно вытекает из предшествующих обстоятельств.

Как ни проста эта истина, однако многие писатели, рассуждающие об истории, и многие историки, пользующиеся очень громкою известностью, совершенно теряют ее из виду в своих исторических сочинениях. Раскройте, например, Маколея, и вы увидите, что он на каждой странице кого-нибудь оправдывает или кого-нибудь обвиняет, кому-нибудь свидетельствует свое почтение или кому-нибудь делает строжайший выговор [17]. Все эти оправдания или обвинения, почтения или выговоры служат только признаками неясного или неполного понимания событий. Моралист вытесняет историка, потому что у историка не хватает материалов или недостает проницательности. В приговорах Маколея заключается такой смысл: я, говорит он, умнее такого-то [18]; я понимаю политику лучше такого-то; я бы не сделал такой-то ошибки и т.д. На это читатель имеет полное право возразить, что ему нет дела до тех прекрасных свойств ума и сердца, которыми обладает Маколей; ему нет дела до того, как поступил бы историк, находясь в таком или в другом положении: ему любопытно было знать, как поступила действительная историческая личность, почему она поступила так, а не иначе, и почему ее поступки имели важное значение для ее современников. Дело историка — рассказать и объяснить; дело читателя — передумать и понять предлагаемое объяснение; когда историк и читатель, каждый c своей стороны, исполнят свое дело, тогда уже не останется места ни для оправдания, ни для обвинения. Мыслящий исследователь вглядывается в памятники прошедшего для того, чтобы найти в этом прошедшем материалы для изучения человека вообще, а не для того, чтобы погрозить кулаком покойнику Сидору или погладить по головке покойника Антона. История до сих пор не сделалась наукою, но между тем только в истории мы можем найти материалы для решения многих вопросов первостепенной важности. Только история знакомит нас c массами; только вековые опыты прошедшего дают нам возможность понять, как эти массы чувствуют и мыслят, как они изменяются, при каких условиях развиваются их умственные и экономические силы, в каких формах выражаются их страсти и до каких пределов доходит их терпение. История должна быть осмысленным и правдивым рассказом о жизни массы; отдельные личности и частные события должны находить в ней место настолько, насколько они действуют на жизнь массы или служат к ее объяснению. Только такая история заслуживает внимания мыслящего человека, и в такой истории, очевидно, нет места ни для похвалы, ни для порицания, потому что хвалить или порицать массу все равно, что хвалить березу за белый цвет коры или полемизировать против дождливой погоды. Масса есть стихия, а стихию, конечно, нельзя ни любить, ни ненавидеть, ее можно только рассматривать и изучать. До сих пор масса была всегда затерта и забита в действительной жизни; точно так же затерта и забита она была и в истории. На первом плане стояла в истории биография и нравственная философия. Вся колоссальная знаменитость Маколея и все успехи его бесчисленных подражателей основаны на рисовании исторических портретов и на торжественном произнесении оправдательных и обвинительных приговоров. Эти портреты и приговоры мешают читателю додуматься до настоящего назначения истории и, следовательно, положительно вредят успехам разумного и плодотворного исторического изучения. Нравственная философия так же мало относится к истории, как, например, к органической химии или к сравнительной анатомии. Что же касается до биографии, то она должна занимать в истории очень скромное место. Частная жизнь только тогда интересна для историка, когда она выражает в себе особенности той коллективной жизни масс, которая составляет единственный предмет, вполне достойный исторического изучения.

Собираясь говорить c читателями о том перевороте, который в конце прошедшего столетия опрокинул во Франции все средневековые учреждения, я счел нелишним высказать сначала несколько общих мыслей об историческом изучении. Познакомившись c этими мыслями, читатель поймет заранее, как я намерен вести мой рассказ. Он увидит, что я не хочу произносить никаких приговоров, потому что всякий приговор над историческим событием я считаю вопиющею нелепостью; он увидит далее, что я вовсе не расположен впутываться в биографические подробности и разрывать груду тех придворных и городских скандалов, слухов и интриг, которыми так богата эта тревожная эпоха. Меня занимает исключительно общая, бытовая, всемирно-историческая сторона французского переворота. Я не буду ни ужасаться перед ним, ни оправдывать его, потому что я твердо убежден в том, что всякое отдельное событие, как бы оно ни было ужасно или величественно, есть только неизбежное и очень простое следствие таких же неизбежных и простых причин. Рассматривая французский переворот как логически необходимый результат всей средневековой истории французского королевства, я не могу питать к этому перевороту ни греховной симпатии, ни добродетельного отвращения. Я могу только разбирать его причины, рассматривать его развитие и указывать на ту связь, в которой находится самая катастрофа со всем историческим прошедшим французской нации. Мое дело объяснять и рассказывать, а не усыпать страницы восклицательными знаками.

Писарев Д И Исторические эскизы //

Избранные статьи. М., 1989. С. 197 — 200

Н. Ф. ФЕДОРОВ

Крайнее развитие личности, разделение занятий, приведшее людей к совершенной внутренней разобщенности, заставляет и Запад обращаться c надеждою к тем странам, где сохранилась еще община, общинный быт. Нечто подобное замечается и в религиозной жизни; католицизм и протестантизм одинаково чувствуют свои недостатки, и некоторые из католиков и протестантов c надеждою обращаются к Востоку, ожидая света оттуда. (По мнению Запада, христианство возвысило только личность; очевидно, в этом случае Запад смотрел односторонне, потому что в самом главном догмате христианства, в догмате о Триедином Боге, не только придается высокое значение личности, но вместе c тем установляется и глубочайшее единство между личностями.) Кризисы всякого рода, философский, религиозный, социальный, приводят Запад к предчувствию, если не к сознанию, что выработанная им цивилизация не заключает в себе спасения. Итак, даже здесь, по-видимому, вопрос о восстановлении после революционно-критических разрушений становится на очередь. Крайности, к которым пришел Запад вследствие односторонности своего развития, могут вызвать этот вопрос как реакцию и могут произвести соединение Запада c нами. Оно может произойти в той области знания, в которой нельзя не видеть перехода к воскресению как действию (как знание оно было не далеко от мысли о воскресении). Вопрос о положении земли в небесном пространстве, о незначительности величины ее, о звездах (планетах), как о подобных земле телах, исследование междупланетных и междузвездных пространств и т.п., если все это и не привело человека к сознанию его истинной цели, к сознанию, что не земля только, но и весь мир требует внесения в него целесообразности, что весь он должен стать поприщем деятельности человека — если все это еще не сознано и не совершилось, то благодаря лишь тому, что и мысль, и деятельность отделились одна от другой и воплотились, так сказать, в особые сословия. Вследствие этого даже та система, которая отвергла центральное положение земли и вместе c тем признала в земле такое же небесное тело, как и другие, могла быть идеализирована и превращена в целесообразное здание, мистическою силою тяготения управляемое, т. е. в храм; человеку же остается только удивляться, поклоняться и воспевать оды этому космосу. Бэкон идеализировал даже само это отделение мысли от деятельности; в его «Атлантиде» [19] наука есть достояние только общества мудрых, т.е. экспериментаторов, наблюдателей, производящих свои опыты в подземельях, в воздушных пространствах и проч., делающих разные открытия, но не в видах обеспечения бытия сосущественно, консубстанциально природе, а в видах избавления лишь от страданий и увеличения наслаждений. Поставив такие цели науке, Бэкон первый положил начало порабощению ее торгово-промышленному классу. Вследствие этого и химия, стремясь к открытию превращения (т.е. пресуществления) неорганического в органическое, растительного в животные вещества, ограничивала свои изыскания, исследования, открытия тем, что возможно было достигнуть путем лабораторным; даже такие важные исследования, как исследования над действием органической пыли, зародышей, процессов окисления, брожения, гниения, не могли поднять человека до мысли о консубстанциальном природе обеспечении бытия всем. Хотя физиологические и всякого рода исследования и ставили вопросы о жизни и смерти, и Западу иногда даже казалось, что ключ от жизни уже в его руках (как это было, например, при открытии гальванизма), тем не менее даже сама мысль о таком обладании не производила в людях стремления к тому, чтобы знание было приложено к обеспечению бытия всем. Не свидетельствует ли это о том, что поставившие на своем знамени «братство» утратили в действительности братские чувства и оказались в необходимости во всем вращаться в удивительных противоречиях...

Объединение по типу организма обезглавливает большинство людей и обращает их в механические орудия; тогда как истинное единство, или родство по мысли и чувству, не может допустить такого противородственного, преступного изуродования; напротив, оно возглавливает всяческая. Истинное единство по образу Троицы [20] есть теснейший союз личностей, в коем выражено то начало, которое мы называем нраственностью; объединение же по типу организма построено прямо на отрицании нравственного начала, потому-то оно и может держаться только насилием, принуждением. Общество по образу Троицы не нуждается во внешнем принуждении, в насилии, которое удерживало бы людей в обществе, и тем не менее это глубочайший союз личностей; держится он психическою, душевною силою, взаимознанием; следовательно, в таком обществе знание не может оставаться достоянием только некоторых, оно необходимо принадлежит всем, так как взаимопознание есть основа общества, без него и не будет такого общества. Наоборот, в обществе по типу организма, в котором чем больше разделяются занятия, тем больше оно приближается к своему идеалу, т.е. к типу организма, и по новейшим воззрениям делается совершеннее, в таком обществе знание становится достоянием одних, меньшинства, а дело, действие, работа — уделом других, большинства. Поэтому, чем такое разделение в обществе совершеннее, тем менее оно делается способным к просвещению, ибо просвещение, не поддерживаемое главным занятием, не имеющее ничего общего c ним, не обращающее в исследование главного занятия человека (а таким занятием может быть лишь труд земледельческий и ни в каком случае не мануфактурный), просвещение на досуге, такое просвещение не может быть плодотворным. Для рабочего, исполняющего роль руки в течение шести дней, голова точно шляпа, которую он надевает по праздникам (если он только будет ее надевать; не предпочтет ли он этой шляпе что-либо другое, разгул, например?). В обществе по типу организма одни, так сказать, имеют право производить исследования, а другие могут только читать на досуге, если умеют, или же слушать популярное изложение этих исследований. Не напоминает ли это кастовое устройство, при котором одни могли читать и толковать, другие только читать, третьи только слушать и т.д.? Конечно, все это неизбежно; обойтись без этого нельзя, разве без такого разделения возможно произвести такие горы брошек, сережек и т.п. безделушек, горы, неизмеримо превосходящие пирамиды и другие сооружения древних? Откажется ли когда человек от всех этих пустяков, осуждающих его на египетскую работу?.. Красивое оперение (разумеем фабрикацию хлопчатобумажных и других тканей), развиваемое в человеческом роде, как и в царстве животных, половым подбором, обходится чрезвычайно дорого, наряды покупаются утратою взаимности (т.е. внешнее заменяет внутреннее).

Эти два типа общественного строя (по типу организма и по образу Троицы), один в полном расцвете сил, другой же в зачатке, представлены в настоящее время, первый — Англиею или Западом вообще, а второй — Россиею (если только Россия не окончательно еще объевропеилась) и всеми земледельческими народами. Второй тип, как зачаток, принадлежит всем без исключения, потому что он истинно человеческий и истинно Божественный (в Боге же он полная действительность); но сохранился этот тип наиболее у отсталых, у дикарей, в захолустьях...

Вина России заключается в том, что тот общественный тип, коего задаток содержится в родовом быту, не выражен ею во всей полноте в самом устройстве общества или государства и даже не формулирован надлежащим образом; напротив, мы подражаем вовсе несвойственному нам западному образцу. По западному же взгляду, утратившему сознание истинной цели, цель соединения людей состоит в достижении материального и нравственного благосостояния; но таковое невозможно для общества, устроенного по типу организма, ибо это устройство по существу своему безнравственно; при таком строе большинство делается механическим орудием c вознаграждением за односторонность красивыми нарядами и тому подобными благами, а также правом на досуге, если будет охота, составлять мнение о чем угодно; незначительному же меньшинству предоставляется заниматься познанием, носить в себе целый мир в виде мнимом или мысленном, подчинять понятию всю вселенную, ибо приложения знания лишь случайны и незначительны. Усовершенствование подобного общества, так называемое развитие, состоит в наибольшем разделении занятий, т.е. цель состоит в том, чтобы оставить за каждым человеком только одну какую-либо способность и лишить его всех других, так что лишь в совокупности люди составляют целого человека. Такое общество состоит не из личностей, не из людей, а из органов производства. Просвещение является только задержкою естественного развития этого организма, искусственным внесением чего-то чуждого, инородного, из другого мира взятого. Хотя просвещение со своей стороны и старается приладиться к новой родине, обращаясь в грамотность, счет, катехизис, популярные рассказы, и не переходит в дело, но, несмотря и на такое искажение, оно все-таки плохо прививается к несвойственной ему среде. При такой бесцельности общества никакое распределение занятий между особями не может улучшить положение человека.

Если бы даже каждый употреблял одинаковое время как на механическую, так и на умственную работу, то и тогда от мнения, каково бы оно ни было, положение несамостоятельное не изменится; оно и останется несамостоятельным, пока действие человека ограничивается подделкою под природу, т.е. мануфактурного промышленностью, которою напрасно думают создать материальное благосостояние. Дело в том, что при таком строе общества одинаково парализованы и знание, и деятельность: первое вращается безвыходно в области мысли, а вторая, эксплуатируя природу, дает лишь сырому материалу все более и более красивый вид. В таком виде этот материал способен в высшей степени возбуждать и усиливать вражду в обществе. Вся задача промышленности, как и современного искусства, — скрыть настоящее положение человека, отвлечь его от истинного назначения; если даже и на трупы наводят лоск жизни, белят и румянят мертвецов, то действуют весьма последовательно.

Совершенно иная задача; она не изобретенная, не выдуманная, не может служить для нас и предметом гордости (она была для нас предметом порицания со стороны западного соседа и тех из нас, кои не устояли против этого порицания); все наше преимущество заключается лишь в том, что мы сохранили самую первобытную форму жизни, c коей началось истинно человеческое существование, т.е. родовой быт. В основе его лежит пятая заповедь, и тем не менее мы пережили смерть предков! Мы одного только греха не совершили — это то, что весь народ не отрекся еще от отеческого завета. Христианство, можно сказать, придало окончательную форму пятой заповеди; и в этой окончательной форме пятая заповедь есть самая сущность христианства. Откровение о предвечном рождении Сына заключается в том, что Сын, рождаясь, как Дух исходя, и будучи оба самостоятельными лицами, не отделяются, однако, от Отца, а пребывают c Ним в неразрывном единстве; и это как противоположность отживающей формы вселенной, не пришедшей еще через человека к самосознанию, в коей всякое последующее поглощает предыдущее, чтобы быть поглощенным в свою очередь, и где жизнь вследствие изолированности миров не может проявляться иначе как сменою поколений; личности чувствующие, сознающие умирают, живет же только род, он один не умирает, не исчезает, сохраняется. c пятою заповедью наступает новая эпоха во вселенной, устанавливаются новые отношения между последующими и предыдущими, между отцами и детьми, а в христианстве эта заповедь переходит в заповедь о воскрешении, которая долг к родителям не ограничивает уже только почтением, европейским ли то или китайским; и последствием исполнения этой заповеди будет уже не долгоденствие, а бессмертие. Сыны, поставленные между умирающими отцами и расцветающими дщерями человеческими, не увлекаются последними до оставления первых, а дщери, поставленные между отходящими родителями и цветущими сынами, не оставляют первых ради последних; сочетание сынов и дочерей тогда только будет приближаться к своему образцу, когда союз для рождения будет превращаться в союз для воскрешения...

Наше время отличается глубочайшим разрывом между детьми и отцами. Дети, утратив связь c отцами, утратили и цель в жизни. Пятая заповедь подтвердилась: дети, утративши связь c отцами и естественную цель в жизни, при всяком ничтожном случае лишают себя ее; потому-то настоящее время нуждается уже в заповеди о любви к самому себе или, лучше сказать, о любви к жизни, к сохранению ее. Такая заповедь будет противодействием усиливающемуся самоубийству, которое можно рассматривать так же как любовь к самому себе, выразившуюся в желании избавиться от неприятностей жизни. Напрасно думают, что материальное улучшение жизни, наслаждения могут уменьшить число самоубийств; человек не дорожит даровым, а жизнь, конечно, есть дар, и напрасный и случайный, нужно прибавить — и бесцельный, если только он не будет выкуплен трудом, объединенным в общей цели, — для человека дорого лишь то, что он сам выработал, приобрел трудом. Любовь к детям увеличивается преимущественно продолжительным трудом воспитания. Дети для родителей не только плод их рождения, но и их труда, забот и проч. Любовь же детей к родителям не имеет таких сильных побуждений. Поддержание угасающей жизни родителей не может усилить любовь к ним, как дело отчаянное.

Вот почему нельзя ограничивать долг к родителям одним почтением. Христианство устраняет этот недостаток ветхозаветной заповеди, превращая дело отчаянное в дело упования, надежды, в дело воскрешения, и из долга воскрешения выводит самый долг к детям. Дети — надежда будущего и прошедшего, ибо будущее, т.е. воскрешение, есть обращение прошедшего в настоящее, в действительное. И любовь братская может получить твердую основу только в воскрешении же, ибо только оно объединяет каждое поколение в работе для общей цели, и чем ближе к ней будет подвигаться эта работа, тем более будет усиливаться братство, ибо воскрешение есть восстановление всех посредствующих степеней, кои и делают из нас, братии, единый род, уподобляя наш род тому неразрывному единству, в котором пребывает Отец, Сын и Св. Дух. Если наш род распался и мы обратились в не помнящие родства народы и сословия и если тот же процесс распадения продолжается внутри самих народов, сословий и отдельных обществ, то причину этого явления нужно искать в отсутствии, в недостатке прочной основы, т.е. общей цели и общей работы; а иной высокой цели, естественной, невыдуманной, неискусственной, кроме воскрешения отцов, или восстановления всеобщей любви, нет и быть не может. Итак, долг воскрешения, или любовь к отцам, и вытекающая отсюда любовь братии, соработников (разумея оба пола), и любовь к детям как продолжателям труда воскрешения — этими тремя заповедями и исчерпывается все законодательство. Нет в человеческом роде чуждых, оттого и весь закон заключается в одной богоподобной заповеди о родстве...

Вопрос об участи земли приводит нас к убеждению, что человеческая деятельность не должна ограничиваться пределами земной планеты. Мы должны спросить себя: знание об ожидающей землю судьбе, об ее неизбежном конце, обязывает ли нас к чему-либо или нет? Или, иначе сказать, такое знание естественно ли, т.е. необходимо ли и нужно ли оно на что-нибудь в природе, или же неестественно и составляет бесполезный придаток? В первом случае, т.е. если такое знание естественно, мы можем сказать, что сама земля пришла в нас к сознанию своей участи и это сознание, конечно, деятельное, есть средство спасения; явился и механик, когда механизм стал портиться. Дико сказать, что природа создала не только механизм, но и механика; нужно сознаться, что Бог воспитывает человека собственным его опытом; Он — Царь, который делает все не только лишь для человека, но и чрез человека; потому-то и нет в природе целесообразности, что ее должен внести сам человек, и в этом заключается высшая целесообразность. Творец чрез нас воссоздает мир, воскрешает все погибшее; вот почему природа и была оставлена своей слепоте, а человек — своим похотям. Через труд воскрешения человек, как самобытное, самосозданное, свободное существо, свободно привязывается к Богу любовью. Поэтому же человечество должно быть не праздным пассажиром, а прислугою, экипажем нашего земного, неизвестно еще, какою силою приводимого в движение, корабля — есть ли он фото-, термо- или электроход. Да мы и знать не будем достоверно, какою силою движется наша земля, пока не будем управлять ее ходом. Во втором же случае, т.е. если знание о конечной судьбе земли неестественно, чуждо, бесполезно для нее, тогда остается сложить руки и застыть в страдательном (в полном смысле этого слова) созерцании постепенного разрушения нашего жилища и кладбища, т.е. погубить не себя только, не живущее лишь поколение, но лишить будущего и все прошедшее, совершить грех, преступление не против братьев только, но и против отцов. Естественно ли это?! Такое положение может быть нормальным только для кабинетного ученого, который и сам есть величайшая аномалия, неестественность...

Наши рекомендации