Удивительный рассказ легендарного Алана Милна
Жил однажды король и было у него три сына. Двое старших – ленивые и бестолковые, зато третьего, младшенького, по имени Красавчик, любили все (за исключением родственников), кому доводилось хоть раз увидеть его. Если он ехал по городу, то люди прерывали свои занятия, махали шляпами и кричали: «Да здравствует принц Красавчик!» И даже после того, как он сворачивал за угол, они не возвращались к прерванным занятиям, на случай, что и обратно он поедет тем же путем, а им снова захочется махать шляпами и кричать: «Да здравствует принц Красавчик!» Сами видите, горожане в нем просто души не чаяли.
Но, увы, отец-король такой любви к Красавчику не испытывал, отдавая предпочтение старшему сыну, чем вызывал всеобщее недоумение: уж король-то не мог не знать, что в семье, где трое детей и все сыновья, какой-то прок мог быть только от младшего. Особенно странным выглядело его отношение к Красавчику, если учесть, что он сам был третьим сыном. Наверное, причину следовало искать в том, что король завидовал популярности своего младшенького.
Жила во дворце и старуха графиня Карамель, которая в недалеком прошлом была гувернанткой Красавчика. Когда королева лежала на смертном одре, графиня Карамель пообещала ей, что будет присматривать за юным принцем и постарается заменить ему мать. Действительно, Красавчик часто советовался с ней по самым деликатным вопросам. А как-то утром, после завтрака, за которым дорогие родственники совсем уж достали его, сказал ей: «Графиня, я принял решение. Уйду из дворца на поиски своей судьбы».
– Я давно ждала от тебя этих слов, – ответила старуха. – Вот волшебный перстень. Всегда носи его на мизинце, а когда тебе потребуется помощь, покрути перстень вокруг пальца.
Красавчик поблагодарил ее, надел перстень на мизинец, крутанул, чтобы убедиться в его работоспособности. Мгновенно перед ним возник седобородый, сгорбленный гном.
– Приказывай, я все исполню, – проскрипел он.
Но в тот момент у Красавчика не возникло никаких желаний, а потому после короткого раздумья он махнул рукой: «Уходи».
Гном удивленно взглянул на принца и исчез.
"Великолепно", - подумал Красавчик и с легким сердцем отправился в путь.
Солнце аккурат достигло зенита, когда Красавчик вошел в густой лес и решил прилечь в теньке, чтобы отдохнуть. Разбудил его плач. Вскочив, он огляделся и в пятидесяти ярдов от себя, на берегу ручья, увидел писаную красавицу, которая заламывала руки и рыдала в голос. Принц подошел поближе, кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание девушки.
– Принцесса, – позвал он, сердцем чувствуя, что в лесной чаще на берегу ручья можно встретить только принцессу, – у вас приключилась беда? Чем я могу вам помочь?
– Благородный сэр, – ответила красавица, – я думала, что в лесу я одна-одинешенька. Но, раз уж вы здесь, вы действительно можете мне помочь, если будет на то ваше желание. У меня есть… брат…
Но Красавчику совсем не хотелось говорить о братьях. Он сел на свалившееся дерево и, как зачарованный, уставился на девушку.
– Я думаю, что во всем мире нет более очаровательной леди, чем вы, – воскликнул он.
– Неужели? – принцесса, которую, кстати, звали Очаровашка, кокетливо улыбнулась.
Она отвернулась от него, и над берегом ручья повисла тишина. Красавчик подрастерялся, начал вертеть перстень на пальце, наконец, заговорил: «С тех пор, как я увидел…»
– Помощь нужна? – спросил внезапно появившийся гном.
– Естественно, нет, – сердито отрубил Красавчик. – С этим я управлюсь сам.
– Приказывай, я все исполню.
– Тогда уходи, – и гном, который уже начал привыкать к странностям своего нового господина, исчез.
А принцесса, которая все это время притворялась, что занята своими делами, вновь повернулась к Красавчику.
– Пойдемте со мной, и я покажу, как вы сможете мне помочь.
Она взяла его за руку и по узкой тропинке повела к маленькой поляне в глубине леса. Там она усадила принца рядом с собой на траву и рассказала свою грустную историю.
– В 10 фурлонгах [1 фурлонг равен 600 футам, 220 ярдам или 201,17 метра] отсюда стоит замок, в котором живет великан Бландербас. Он – злой волшебник. Несколько лет тому назад, из-за того что я отказалась выйти за него замуж, он превратил моего… моего брата в… даже не знаю, как и сказать… в… в черепаху, – она закрыла руками лицо и вновь зарыдала.
– Почему в черепаху? – спросил Красавчик. Он понимал, что сочувствие в данной ситуации неуместно, но полагал, что отмолчаться нельзя.
– Я не знаю. Наверное, по своей прихоти. Это… Быть черепахой не сахар, не так ли?
– А почему он превратил в черепаху вашего брата? Я хочу сказать, если бы он превратил в черепаху вас… Разумеется, – тут же добавил принц, – я очень рад, что он этого не сделал.
– Спасибо, – улыбнулась сквозь слезы Очаровашка.
– Но я все-таки не понимаю почему…
– Он знал, что доставит мне больше страданий, превратив в черепаху моего брата, а не меня, – объяснила она и озабоченно всмотрелась в принца.
Для Красавчика, у которого были два брата, ее слова стали откровением. А потому в его ответном взгляде застыло изумление.
– Ой, да какая разница, в чем причина? – воскликнула она в тот самый момент, когда принц уже хотел что-то сказать. – Кому ведомо, что в голове у этих великанов? Я не знаю.
– Принцесса, – Красавчик поцеловал ей руку. Его уже терзали угрызения совести: как он мог учинить допрос попавшей в беду беззащитной девушке? Да еще такой красивой! – Скажите мне, чем я могу вам помочь.
– Я должна встретиться здесь с моим братом. Он опять опаздывает, – принцесса вздохнула. – А раньше был таким пунктуальным.
– Но как я смогу ему помочь? – настаивал Красавчик.
– Все очень просто. Единственная возможность снять наложенное на него заклятие – убить великана. Но, если заклятие не снять в течение 7 лет, оно останется навсегда.
Тут она поникла головой и разрыдалась.
– А 7 лет истекают сегодня, на закате солнца.
– Понятно, – задумчиво протянул Красавчик.
– А вот и мой брат, – воскликнула Очаровашка.
На поляну медленно выползла огромная черепаха. Очаровашка бросилась к ней, быстро объяснила ситуацию, представила друг другу принца и брата.
– Превосходно, – покивал головкой Черепах. – Замок вы найдете без труда. В здешних краях другого нет, а Бландербас наверняка дома. Наверное, нет нужды говорить, сколь я буду вам признателен, если вы убьете его. Хотя, должен отметить… – тут он запнулся, – я не очень-то представляю себе, как вам удастся это сделать.
– У меня есть приятель, который мне в этом поможет, – ответил Красавчик, повертев перстень.
– Что ж, надеюсь, что вам повезет больше, чем другим.
– Другим? – удивленно переспросил Красавчик.
– Да. Разве она не сказала вам, что другие уже пытались убить Бландербаса?
– Я забыла, – Очаровашка метнула в Черепаха сердитый взгляд.
– Да, пожалуй, сейчас не время вдаваться в подробности, – согласился Черепах. – Но, прежде чем вы отправитесь в путь, я хотел бы сказать вам пару слов наедине, – он отполз в сторону, а когда принц подошел к нему, прошептал на ухо: – Скажите, вы что-нибудь знаете о черепахах?
– Очень мало, – признал Красавчик. – Просто ни…
– А вы, часом, не в курсе, что они едят?
– Боюсь, что нет.
– Что же это такое, ну почему никто ничего не знает?! Другие-то давали нам самые нелепые советы. Мясной и печеночный пудинги… сэндвичи с креветками… гренки с маслом! Господи! Да после сэндвича с креветками мы целую ночь маялись животом. А тот болван клялся, что всю жизнь держал дома черепах!
– Если позволите сказать, – вежливо вставил принц, – мне-то казалось, что вы знаете о черепашьей диете больше других.
– Ту же неразумную мысль высказывали и остальные, – голос Черепаха сочился сарказмом. – Неужели вы думаете, что Бландербас, превратив меня в черепаху, поставил передо мной доску, взял мел и прочитал лекцию о диете и привычках черепах, а уж потом выставил меня за ворота? Отнюдь. Нет, он просто трансформировал мое тело в черепашье, а мозг и душу оставил прежними. Да, внутренности у меня, как у черепахи, а внутренности у нее очень нежные, но мыслю-то я, как человек. Иначе я бы не возражал против того, чтобы так и остаться черепахой.
– Никогда бы об этом не подумал.
– Никто не думает, кроме меня. А я не могу думать ни о чем другом, – Черепах помолчал, потом доверительно сообщил: – Сейчас мы дегустируем омлеты с ромом. Почему-то мне представляется, что черепахи их не любят, но надо попробовать. Надеюсь, вы не слышали, что омлеты с ромом противопоказаны черепахам?
– Вам более незачем волноваться об этом, – уверенно заявил Красавчик. – К вечеру вы снова станете человеком, – он похлопал Черепаха по панцирю и вернулся к Очаровашке, чтобы с поклоном распрощаться.
Оставшись в одиночестве, принц решительно повернул перстень, и перед ним тотчас же возник гном.
– Сегодня, как обычно? – спросил он и уже начал поворачиваться, чтобы исчезнуть.
– Нет, нет, – остановил его Красавчик. – Сегодня мне без тебя никак не обойтись, – он на мгновение задумался. – Мне нужен меч. Который убивает великанов.
Мгновенно у его ног возник сверкающий меч. Красавчик поднял его, осмотрел.
– Меч и впрямь волшебный? – осведомился он.
– Первая же царапина вызывает смерть, – заверил его гном.
Красавчик, который большим пальцем проверял остроту лезвия, поспешно отдернул руку.
– Теперь давай плащ-невидимку.
– Держи. Все, что укрыто этим плащом, невидимо для врагов.
– И еще… семимильные сапоги… Спасибо. На сегодня достаточно.
Гном исчез, а Красавчик скинул башмаки, сунул ноги в волшебные сапоги, подхватил меч, надел плащ и отправился исполнять просьбу Очаровашки. Но не пробежал и ста шагов, как неожиданно мелькнувшая в голове мысль заставила его остановиться.
– Значит, так, замок Бландербаса был в 10 фурлонгах. А у меня семимильные сапоги… то есть я отмахал почти 700 миль [1 сухопутная миля равна 1609 метрам]. Надо возвращаться, – он вернулся, отсчитывая шаги, и вновь очутился все в том же лесу.
– Ну как? – спросила принцесса Очаровашка. – Вы убили его?
– Н-нет, – промямлил Красавчик, – пока еще нет. Я… тренируюсь. Понимаете, – голос его зазвучал более уверенно, – надел новую пару сапог и… – ледяной взгляд Очаровашки заставил его опустить подробности. – Клянусь вам, принцесса, теперь я не вернусь к вам без его головы.
Он шагнул в сторону замка и, естественно, перемахнул через него. Отступил назад и снова предстал перед очами принцессы.
– Принес голову? – спросила Очаровашка.
– Я… должно быть, выронил по дороге, – Красавчик с деланным удивлением посмотрел на пустые руки. – Сейчас пойду и… – один шаг, и принцесса исчезла.
В 6 милях от замка, по другую его сторону, принц сел на землю и глубоко задумался. До заката оставалось два часа. Без волшебных сапог он мог и не успеть дойти до замка. Задача-то перед ним стояла простая: построить равнобедренный треугольник, основанием которого служило бы прямая, соединяющая его и замок, с боковыми сторонами – два его шага. Но происходило все это в доевклидовые времена.
Однако Красавчик все-таки добился своего. Один шаг на север, второй – на юго-запад, и вот он, замок, совсем рядом, в 2-3 фурлонгах, которые он и преодолел с сапогами под мышкой. У ворот остановился, неудобно, знаете ли, приходить в гости в чулках, но пришел к выводу, что на этикет можно и плюнуть, если решался вопрос жизни и смерти. И потом великан все равно его не увидит. И вот, укрывшись волшебным плащом, с волшебным мечом в руке Красавчик шагнул в ворота. На мгновение сердце его перестало биться, но образ принцессы, возникший перед его мысленным взором, придал ему смелости…
Великан сидел перед камином, зажав между колен сучковатую дубину. Едва Красавчик вошел в зал, он обернулся, удивленно вскрикнул, наклонился вперед, чтобы получше разглядеть пришельца, захохотал, откинулся назад. Как и большинство людей, выделяющихся своими габаритами, его отличало доброе сердце, но иной раз он бывал очень упрям. И вся эта история с черепахой как нельзя лучше характеризовала его и с лучшей, и с худшей сторон.
– Чего это ты в чулках? – спросил он Красавчика. – Тут никто не спит.
Принц замер.
– Вы меня видите? – в изумлении спросил он.
– Разумеется, вижу! Неужели ты думаешь, что я не замечу человека, который входит в мой замок в чулках? Да я бы обратил на тебя внимание и в толпе!
– Паршивый гном! – прорычал Красавчик. – Он же поклялся, что плащ скроет меня от глаз врагов.
– Значит, мы не враги, – улыбнулся великан. – Ты мне очень даже нравишься. Что-то в тебе есть… так вот взять и войти в мой замок… Думаю, это любовь с первого взгляда.
– Так вот как он провел меня!
– Нет, нет, дело не в этом. То, что под плащом, действительно невидимо. Но ведь некоторые части тела он не закрывает. Ты и представить себе не можешь, какой забавный у тебя вид. Голова, две ступни, пара локтей…
Но Красавчику надоела пустая болтовня. Выхватив волшебный меч и скинув бесполезный плащ, он бросился на Бландербаса и прекрасным выпадом поцарапал мечом лодыжку.
– Победа! – вскричал он, вскидывая меч над головой. – С брата Очаровашки снято заклятие!
Великан целую минуту смотрел на него. Потом откинулся на спинку стула, все его громадное тело содрогалось от хохота.
– Ее брата! – проревел он. – Так вот, значит, как… Ее брата! – он сполз на пол, из глаз текли слезы. И он смеялся, смеялся, смеялся. – Ее брата! О-о-о… Я сейчас умру! Ее б-р-р-рата! Ее б-б-б-б… ее б-б-б-б…
Красавчика словно громом поразило. Он вертанул перстень.
– Чего? – проскрипел гном.
– Я хочу вернуться домой, чтобы гулять по улицам моего города, где все меня знают и любят… Немедленно!
Часом позже принцесса Очаровашка и принц Удо, который доводился ей совсем не братом, смотрели друг другу в глаза. И иллюзии Очаровашки таяли, как дым.
– Ты изменился, – резонно заметила она.
– Да уж, теперь я совсем не похож на черепаху, – добродушно ответил Удо.
– Я про то, каким ты был 7 лет тому назад. Ты сильно располнел.
– Для тебя, Очаровашка, время тоже не стояло на месте.
– Однако ты видел меня каждый день и продолжал любить.
– Ну… э… – Удо отвернулся, переминаясь с ноги на ногу.
– Так ты меня не любил?
– Видишь ли… конечно, я хотел обрести прежний облик, а пока ты… я хочу сказать, пока мы… пока ты думала, что мы любим друг друга… ты, естественно, старалась мне помочь. А теперь…
– Ты старый и лысый. Как я не заметила этого раньше?
– И не могла заметить, потому что я был черепахой, – ответил Удо. – По черепашьим меркам я был совсем молодым. Насчет лысины я и не говорю. Какая может быть лысина у черепахи?
– Я думаю, – говорила Очаровашка медленно, тщательно выбирая слова, – что за последние день или два ты сильно подурнел.
Домой Красавчик вернулся аккурат к обеду. А на следующее утро уже ехал верхом по улицам, наслаждаясь восторженными приветствиями горожан: в городе его любили все, кроме ближайших родственников. Бландербас же лежал мертвым в своем замке. Мы-то с вами знаем, что его убил волшебный меч, однако смерть великана породила странную легенду. Если кто-то рассказывал соседу особенно смешной анекдот, последний между приступами гогота говорил: «Ну ты даешь! Я сейчас умру от смеха! – а потом, вытерев слезы, добавлял со вздохом: – Как Бландербас».
«Последний лист»
Трогательный рассказ О. Генри о любви к жизни и доброте.
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!
И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель ХVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».
Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая - из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.
Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.
Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. И он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.
Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.
— У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?
— Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.
— Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?
— Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.
— Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти вместо одного из десяти.
После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая регтайм.
Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.
Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в литературу.
Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке.
— Двенадцать, — произнесла она и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно.
Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.
— Что там такое, милая? — спросила Сью.
— Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.
— Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.
— Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?
— Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.
— Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.
— Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.
— Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси.
— Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.
— Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.
— Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.
Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.
Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.
— Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!
— Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.
— Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!
Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.
На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.
— Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси.
Сью устало повиновалась.
И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.
— Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.
— Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?
Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.
День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.
Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.
Лист плюща все еще оставался на месте.
Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.
— Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.
Часом позже она сказала:
— Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.
Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.
— Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.
На другой день доктор сказал Сью:
— Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно.
В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой.
— Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.
«Аравия»
Один из лучших рассказов сборника Джеймса Джойса "Дублинцы".
Норт Ричмонд-Стрит оканчивалась тупиком, и это была тихая улица, если не считать того часа, когда в школе Христианских братьев кончались уроки. В конце тупика, поодаль от соседей, стоял на четырехугольной лужайке пустой двухэтажный дом. Другие дома на этой улице, гордые своими чинными обитателями, смотрели друг на друга невозмутимыми бурыми фасадами.
Прежний хозяин нашего дома, священник, умер в маленькой гостиной. Воздух во всех комнатах был затхлый оттого, что они слишком долго стояли запертыми, чулан возле кухни был завален старыми ненужными бумагами. Среди них я нашел несколько книг в бумажных обложках, с отсыревшими, покоробленными страницами: «Аббат» Вальтера Скотта, «Благочестивый причастник» и «Мемуары Видока». Последняя понравилась мне больше всех, потому что листы в ней были совсем желтые. В запущенном саду за домом росла одна яблоня и вокруг нее — несколько беспорядочно разбросанных кустов; под одним из них я нашел заржавленный велосипедный насос покойного хозяина. Он был известен благотворительностью и после смерти все свои деньги завещал на добрые дела, а всю домашнюю обстановку оставил сестре.
Зимой, когда дни были короче, сумерки спускались прежде, чем мы успевали пообедать. Когда мы выходили на улицу, дома уже были темные. Кусок неба над нами был все сгущавшегося фиолетового цвета, и фонари на улице поднимали к нему свое тусклое пламя. Холодный воздух пощипывал кожу, и мы играли до тех пор, пока все тело не начинало гореть. Наши крики гулко отдавались в тишине улицы. Игра приводила нас на грязные задворки, где мы попадали под обстрел обитавших в лачугах диких туземцев; к задним калиткам темных, сырых огородов, где вонь поднималась от мусорных ведер; к грязным, вонючим стойлам, где кучер чистил и скреб лошадей или мелодично позванивал украшенной пряжками сбруей. Когда мы возвращались на улицу, темноту уже пронизывал свет кухонных окон. Если из-за угла показывался мой дядя, мы прятались в тень и ждали, когда он благополучно скроется в доме. Или если сестра Мэнгана выходила на крыльцо звать брата к чаю, мы смотрели, притаившись в тени, как она оглядывается по сторонам. Мы хотели знать, останется она на крыльце или уйдет в дом, и, если она оставалась, мы выходили из своего угла и покорно шли к крыльцу Мэнгана. Она стояла там, ожидая нас, и ее фигура чернела в светлом прямоугольнике полуотворенной двери. Брат всегда поддразнивал ее, прежде чем послушаться, а я стоял у самых перил и смотрел на нее. Ее платье колебалось, когда она поворачивалась, и мягкий жгут косы подрагивал у нее за плечами.
Каждое утро я ложился на пол в гостиной и следил за ее дверью. Спущенная штора всего на один дюйм не доходила до подоконника, так что с улицы меня не было видно. Когда она показывалась на крыльце, у меня вздрагивало сердце. Я мчался в переднюю, хватал свои книги и шел за ней следом. Я ни на минуту не терял из виду коричневую фигурку впереди, и уже у самого поворота, где наши дороги расходились, я ускорял шаг и обгонял ее. Так повторялось изо дня в день. Я ни разу не заговорил с ней, если не считать нескольких случайных слов, но ее имя было точно призыв, глупо будораживший мою кровь.
Ее образ не оставлял меня даже в таких местах, которые меньше всего располагали к романтике. В субботу вечером, когда тетя отправлялась за покупками в лавки, я всегда нес за ней сумку. Мы шли ярко освещенными улицами, в толкотне торговок и пьяниц, среди ругани крестьян, пронзительных возгласов мальчишек, охранявших бочки с требухой у лавок, гнусавых завываний уличных певцов, тянувших песню про О'Донована Россу или балладу о горестях родной нашей страны. Все эти шумы сливались для меня в едином ощущении жизни; я воображал, что бережно несу свою чашу сквозь скопище врагов. Временами ее имя срывалось с моих губ в странных молитвах и гимнах, которых я сам не понимал. Часто мои глаза наполнялись слезами (я не знал почему), и мне иногда казалось, что из сердца у меня поднимается волна и заливает всю грудь. Я думал о том, что будет дальше. Не знал, придется ли мне когда-нибудь заговорить с ней и если придется, как я скажу ей о своем несмелом поклонении. Но мое тело было точно арфа, а ее слова — точно пальцы, пробегающие по струнам.
Как-то вечером я вошел в маленькую гостиную, ту, где умер священник. Вечер был темный и дождливый, и во всем доме не раздавалось ни звука. Через разбитое стекло мне было слышно, как дождь падает на землю, бесчисленными водяными иглами прыгая по мокрым грядкам. Где-то внизу светился фонарь или лампа в окне. Я был рад, что вижу так немного. Я был словно в тумане, и в ту минуту, когда, казалось, все чувства вот-вот покинут меня, я до боли стиснул руки, без конца повторяя: «Любимая! Любимая!»
Наконец она заговорила со мной. При первых словах, которые она произнесла, я смутился до того, что не знал, как ответить. Она спросила, собираюсь ли я в «Аравию». Не помню, что я ей ответил — да или нет. Чудесный будет базар, сказала она; ей очень хочется побывать там.
— А почему бы вам не пойти? — спросил я.
Разговаривая, она все время вертела серебряный браслет на руке. Ей не придется пойти, сказала она, потому что на этой неделе у них в монастырской школе говеют. Ее брат и еще двое мальчиков затеяли в это время драку из-за шапок, и я один стоял у крыльца. Она держалась за перекладину перил, наклонив ко мне голову. Свет фонаря у нашей двери выхватывал из темноты белый изгиб ее шеи, освещал лежавшую на шее косу и, падая вниз, освещал ее руку на перилах. Он падал с одной стороны на ее платье и выхватывал белый краешек нижней юбки, едва заметный, когда она стояла неподвижно.
— Счастливый вы, — сказала она.
— Если я пойду, — сказал я, — я вам принесу что-нибудь.
Какие бесчисленные мечты кружились у меня в голове во сне и наяву после этого вечера! Мне стали невыносимы школьные занятия. Вечерами в моей комнате, а днем в классе ее образ заслонял страницы, которые я пытался прочесть. Слово «Аравия» звучало мне среди тишины, в которой нежилась моя душа, и околдовывало меня восточными чарами. Я попросил разрешения в субботу вечером отправиться на благотворительный базар. Тетя очень удивилась и высказала надежду, что это не какая-нибудь франкмасонская затея. В классе я отвечал плохо. Я видел, как на лице учителя дружелюбие сменилось строгостью; он спросил, уж не вздумал ли я лениться, я не мог сосредоточиться. У меня не хватало терпения на серьезные житейские дела, которые теперь, когда они стояли между мной и моими желаниями, казались мне детской игрой, нудной, однообразной детской игрой.
В субботу утром я напомнил дяде, что вечером хотел бы пойти на благотворительный базар. Он возился у вешалки, разыскивая щетку для шляп, и коротко ответил мне:
— Да, мальчик, я знаю.
Так как он был в передней, я не мог войти в гостиную и лечь перед окном. Я вышел из дому в дурном настроении и медленно побрел в школу. День был безнадежно пасмурный, и сердцем я уже предчувствовал беду.
Когда я вернулся домой к обеду, дяди еще не было. Но было еще рано. Некоторое время я сидел и смотрел на часы, а когда их тиканье стало меня раздражать, я вышел из комнаты. Я поднялся по лестнице в верхний этаж дома. В высоких, холодных, пустых, мрачных комнатах мне стало легче, и я, напевая, ходил из одной в другую. В окно я увидел своих товарищей, которые играли на улице. Их крики доносились до меня приглушенными и неясными, и, прижавшись лбом к холодному стеклу, я смотрел на темный дом напротив, в котором жила она. Я простоял так с час, не видя ничего, кроме созданной моим воображением фигуры в коричневом платье, слегка тронутой светом изогнутой шеи, руки на перилах и белого краешка юбки.