Newborn pop star wins pin ball contest 10 страница

Через несколько месяцев после отъезда Грифалькони занимаемую ими квартиру Грасьоле продал Реми Роршашу. Сегодня это первый этаж дуплекса. Столовая превратилась в гостиную. Камин, на котором Эмилио Грифалькони хранил свадебный венок своей жены и две вазы с розмарином, был модернизирован и внешне представляет собой конструкцию из шлифованной стали; пол покрыт настеленными один на другой шерстяными коврами с экзотическими рисунками; из мебели — три так называемых «режиссерских кресла» из металлических трубок и серовато-коричневатой ткани, по сути это всего лишь слегка улучшенная модель складного туристского стульчика; повсюду разбросаны американские гаджеты, в частности «Feedback-Gammon», электронная игра «жаке», где от игроков требуется только бросить кости и нажать на две клавиши, соответствующие выпавшим числам, а продвижение шашек совершается благодаря микропроцессорам, скрытым в аппарате; сами же шашки, представленные световыми кружками, перемещаются по прозрачной доске, исходя из оптимально просчитанной стратегии; каждый игрок по очереди получает возможность для лучшей атаки и/или лучшей защиты, а наиболее вероятным исходом партии оказывается обоюдная блокировка фигур, означающая ничью.

После неясной истории с опечатыванием и наложением ареста квартира Поля Хебера перешла к управляющему домом, который сразу же стал ее сдавать. В настоящий момент ее снимает Женевьева Фульро с маленьким ребенком. Летиция так и не вернулась, и никто не получал от нее никаких известий. Дальнейшая судьба Поля Хебера, хотя и не полностью, стала известна благодаря малышу Рири, который случайно встретился с ним в тысяча девятьсот семидесятом году.

Младшего Рири, которому сегодня уже лет двадцать, на самом деле зовут Валентен, Валентен Колло. Это самый младший из трех детей Анри Колло, владельца кафе с табачной лавкой на углу улиц Жаден и де Шазель. Его все всегда называли Анри Рири, его жену Люсьену — мадам Рири, его дочерей Мартину и Изабеллу — малышками Рири, а Валентена — малыш Рири, все, кроме мсье Жерома, бывшего учителя истории, который предпочитал говорить «Рири-младший», а одно время даже попробовал ввести в обиход «Рири Второй», но так и не нашел ни одного последователя, даже в лице Морелле, обычно весьма благосклонного к подобным инициативам.

Итак, малыш Рири, — который целый год промучился в колледже Шапталь и все еще с ужасом вспоминал об уроках «pH» со всякими «джоулями», «кулонами», «эргами», «динами», «омами», «фарадами» и прочими «кислота плюс основание дает соль плюс воду», — служил в Бар-лё-Дюке. Однажды, в субботу пополудни, прогуливаясь по городу с ощущением непреходящей скуки, присущим исключительно солдатам срочной службы, он заметил своего бывшего преподавателя: Поль Хебер, наряженный нормандским крестьянином — синяя рубаха, красный клетчатый платок и картуз, — стоял у входа в супермаркет и предлагал прохожим деревенские колбасы и окорока, сидр в бутылках, бретонское печенье и хлеб, испеченный в дровяной печи. Малыш Рири подошел к лотку, купил несколько кружочков чесночной колбасы, но заговорить с бывшим учителем так и не решился. Когда Поль Хебер отсчитывал ему сдачу, их взгляды на какой-то миг пересеклись: по глазам учителя ученик понял, что тот смущен встречей и умоляет его уйти.

Глава XXVIII

На лестнице, 3

Именно здесь, на лестнице, года три назад, он увидел его в последний раз: на лестничной площадке шестого этажа, напротив двери в квартиру, где жил несчастный Хебер. Лифт в который уже раз не работал, и Вален, с трудом поднимаясь к себе, встретился с Бартлбутом, который, вероятно, направлялся к Винклеру. На англичанине были традиционные серые фланелевые брюки, клетчатый пиджак и одна из тех шотландских рубашек, что так ему нравились. В знак приветствия он коротко кивнул Валену на ходу. Он не очень изменился: шел, сутулясь, но без палки; его лицо слегка осунулось, а глаза почти обесцветились. Именно это больше всего поразило Валена: взгляд, который не встречался с его взглядом, как если бы Бартлбут пытался что-то увидеть за ним, стремился пройти сквозь него, чтобы там, по ту сторону, достичь убежища — нейтральной лестничной клетки с ее окраской под мрамор и гипсовыми плинтусами с фактурой древесных волокон. В этом избегающем взгляде было что-то куда более сильное, чем пустота, не только гордость и презрение, а чуть ли не паника, бессмысленная надежда, просьба о помощи, сигнал бедствия.

Семнадцать лет назад Бартлбут вернулся, семнадцать лет назад он приковал себя к столу, вот уже семнадцать лет, как он упрямо складывал один за другим пятьсот морских пейзажей, каждый из которых Гаспар Винклер разрезал на семьсот пятьдесят деталей. За это время Бартлбут уже сложил более четырехсот пазлов! Вначале он продвигался быстро, трудился с удовольствием, с увлечением возрождал пейзажи, нарисованные двадцать лет назад, и с детским ликованием наблюдал за тем, как Морелле тщательно заполняет самые узкие щели в уже сложенных пазлах. Позднее, с годами, ему начало казаться, будто пазлы становятся все более сложными, все более каверзными, несмотря на то, что его техника, его методика, его навыки и даже озарения были доведены до совершенства. И если уготованные ему Винклером ловушки он чаще всего — причем заранее — выявлял, то уже был не всегда способен сразу же найти подходящий ход: он мог часами корпеть над одним и тем же пазлом, целыми днями сидеть в вертящемся и качающемся кресле, принадлежавшем еще его двоюродному дедушке из Бостона, но с каждым пазлом ему становилось все труднее соблюдать сроки, которые он сам себе определил.

Для Смотфа, приносившего своему хозяину чай, который тот чаще всего забывал выпивать, яблоко, которое тот надкусывал и оставлял чернеть в корзинке, или письма, которые тот распечатывал лишь в исключительных случаях, пазлы, — разложенные на большом квадратном столе, покрытом черным сукном, — все еще были связаны с обрывками воспоминаний, запахом водорослей, шумом волн, что разбиваются о высокие молы, далекими названиями: Маджунга, Диего-Суарес, Коморы, Сейшелы, Сокотра, Моха, Ходейда…

Для Бартлбута они были всего лишь нескладными фигурками в бесконечной игре, правила которой он подзабыл, уже не понимая, против кого играет, какова ставка и в чем смысл самой игры; маленькие деревяшки, чьи капризные очертания становились причиной кошмаров, предметом бесцельного перебирания в угрюмом одиночестве, бессмысленным и безжалостным условием для вялых и беспредметных исканий. Маджунга была не городом, не гаванью, не тяжелым небом, не лентой лагуны, не горизонтом с ощетинившимися ангарами и кладбищами, а лишь набором семисот пятидесяти едва различимых вариаций серого цвета, непонятными обрывками бездонной загадки, лишь образами пустоты, которую никакая память, никакое ожидание не могли заполнить, лишь еще одной ловушкой для его иллюзий.

Через несколько недель после той встречи Гаспар Винклер умер, и Бартлбут почти совсем перестал выходить из своей квартиры. Время от времени Смотф сообщал Валену новости об абсурдном путешествии, которое англичанин с интервалом в двадцать лет продолжает в тишине своего звуконепроницаемого кабинета: «мы покинули Крит» (Смотф довольно часто отождествлял себя с Бартлбутом и говорил о себе в первом лице множественного числа, но ведь они и в самом деле совершали эти путешествия вместе!); «мы заехали на Киклады: Зафорас, Анафи, Милос, Парос, Наксос, здесь придется повозиться!»

Иногда у Валена складывалось впечатление, что время остановилось, зависло, застыло в каком-то непонятном ожидании. Сама идея картины, — которую Вален планировал написать и чьи расколотые, рассыпанные образы преследовали его ежесекундно, заполняя сны и вызывая воспоминания, — сама идея представить этот развороченный дом, обнажая трещины прошлого и развал настоящего, это беспорядочное скопление грандиозных и жалких, фривольных и трогательных историй ассоциировалась у него с гротескным мавзолеем, воздвигнутым в память о статистах, застывших в финальных позах, одинаково незначительных как в своей торжественности, так и в своей заурядности, как если бы художник хотел одновременно предупредить и задержать то медленные, то быстрые наступления смерти, которая как будто задумала этаж за этажом завоевать всех жильцов: мсье Марсия, мадам Моро, мадам де Бомон, Бартлбута, Роршаша, мадмуазель Креспи, мадам Альбен, Смотфа. И его, разумеется, и его, Валена, самого древнего обитателя дома.

А иногда его пронизывало чувство невыносимой грусти; он думал о других, обо всех тех, кто уже ушел, обо всех тех, кого поглотила жизнь или смерть: мадам Уркад — в маленьком домике под Монтаржи, Морелле — в Веррьер-лё-Бюиссон, мадам Френель с сыном — в Новой Каледонии, и Винклера, и Маргариту, и Дангларов, и Клаво, и Элен Броден с ее пугливой улыбкой, и мсье Жерома, и пожилую даму с собачкой, имя которой он забыл; имя, разумеется, пожилой дамы, так как собачку, которая, кстати, была именно сучкой, звали — это он помнил прекрасно — Додека, а поскольку сучка нередко справляла нужду на лестничной площадке, консьержка — мадам Клаво — никогда не называла ее иначе, как Додекака. Пожилая дама жила на пятом этаже слева, рядом с Грифалькони, и частенько разгуливала по лестнице в одной сорочке. Ее сын хотел стать священником. Спустя годы, уже после войны, Вален встретил его на улице де Пирамид: тот пытался продавать туристам, отправлявшимся на обзорную экскурсию по Парижу в двухэтажных автобусах, порнографические книжонки; именно он рассказал Валену запутанную историю о махинациях с золотом из СССР.

И опять у него в голове кружилась печальная вереница грузчиков и служителей похоронных бюро, агентов по недвижимости и их клиентов, сантехников, электриков, маляров, плиточников, обивщиков и обойщиков; он задумывался о спокойной жизни вещей, о ящиках с посудой, заполненных стружкой, о коробках с книгами, о слишком ярком свете голых лампочек, болтающихся на проводах, о медленной расстановке мебели и утвари, о неспешном привыкании тела к пространству, обо всех тех мелких, несущественных и не поддающихся пересказу событиях — выбрать подставку для торшера, репродукцию, безделушку, поместить между двумя дверьми высокое прямоугольное зеркало, разбить перед окном японский сад, оклеить тканью в цветочек полки в шкафу, — обо всех микроявлениях, к которым будет чаще всего и достовернее всего сводиться жизнь любой квартиры, о тех непредусмотренных или неизбежных, трагических или незначительных, мимолетных или окончательных, но всегда внезапных разломах, которые время от времени сотрясают повседневность, напрочь лишенную каких-либо историй: однажды дочка Маркизо сбежит с молодым Реолем, однажды мадам Орловска решит уехать без явной причины, без причины вообще; однажды мадам Альтамон выстрелит из револьвера в мсье Альтамона, и кровь зальет блестящую терракотовую плитку на полу в их восьмиугольной столовой; однажды полиция нагрянет арестовывать Жозефа Нието и у него в комнате, в одном из медных шаров большой кровати ампир, обнаружит знаменитый алмаз, некогда похищенный у князя Луиджи Вудзоя.

В конце концов исчезнет весь дом; умрет вся улица, а затем и весь квартал. На это потребуется время. Сначала это будет восприниматься как выдумка, как едва ли достоверный слух: кто-то услышит, как кто-то рассказывает о возможном расширении парка Монсо или о предполагаемом строительстве большой гостиницы либо магистрали, связывающей Елисейский дворец и Руасси, которая, на пути к окружной дороге, должна будет пройти через авеню де Курсель. Позднее слухи подтвердятся; станут известны названия подрядческих фирм, их конкретные цели и намерения, что будет отражено в роскошных буклетах, изданных с использованием четырехцветной печати:

«…В соответствии с седьмым планом, в рамках проекта по расширению и перестройке корпусов Центрального Почтамта XVII округа (улица де Прони), обусловленных значительным увеличением объема почтовых услуг, оказываемых населению за два последних десятилетия, представляется желательным и технически возможным осуществить полное преобразование всех близлежащих кварталов…»

Затем:

«…Результат совместных усилий государственной политики и частного предпринимательства, этот обширный многоцелевой комплекс, — призванный сохранить экологическое равновесие окружающей среды, но также имеющий все предпосылки для развития социально-культурной и бытовой сферы, необходимого для приоритетной гуманизации условий современной жизни, — внесет свой вклад в своевременное и эффективное обновление инфраструктуры города, уже давно находящейся в состоянии перенасыщенности…»

И, наконец:

«…В нескольких минутах от Этуаль-Шарль де Голль (ветка метро RER) и вокзала Сен-Лазар, в нескольких метрах от зеленого массива парка Монсо, ГОРИЗОНТ 84 предлагает на площади в три миллиона квадратных метров ТРИ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ самых прекрасных офисов в Париже: трехслойный палас, плавающие панели, обеспечивающие термическую и фоническую изоляцию, antiskating, съемные перегородки, телекс, сеть внутреннего телевидения, терминалы для компьютеров, конференц-залы с кабинами для синхронного перевода, корпоративные рестораны, кафе, бассейн, club-house… ГОРИЗОНТ84 — это еще и СЕМЬСОТ квартир, от однокомнатной студии до пятикомнатных апартаментов, оснащенных полностью — от электронной охраны и наблюдения до программируемой кухни, это еще ДВАДЦАТЬ ДВЕ представительские квартиры, — триста квадратных метров гостиных и террас, а еще коммерческий центр, объединяющий СОРОК СЕМЬ магазинов и офисов, и, наконец, ДВЕНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ парковочных мест на подземной стоянке, ТЫСЯЧА СТО СЕМЬДЕСЯТ ПЯТЬ квадратных метров зеленых насаждений, ДВЕ ТЫСЯЧИ ПЯТЬСОТ установленных телефонных линий, антенна AM-FM, ДВЕНАДЦАТЬ теннисных кортов, СЕМЬ кинотеатров и самый современный гостиничный комплекс в Европе! ГОРИЗОНТ 84, 84 ГОДА УСПЕШНОЙ ПРАКТИКИ НА СЛУЖБЕ НЕДВИЖИМОСТИ БУДУЩЕГО!»

Но перед тем как из земли вырастут эти коробки из бетона, стали и стекла, будут вестись долгие прения о продажах и перекупках, выплатах, обменах, переездах, выселениях. Один за другим будут закрываться магазины, одно за другим будут заколачиваться окна освобождаемых квартир, а полы — разбираться в пику сквотерам и клошарам. Вся улица превратится в череду слепых фасадов, — с окнами, что глаза без мысли , — и заборов, заляпанных изорванными афишами и ностальгическими граффити.

Кому, при взгляде на какой-нибудь парижский дом, не приходила в голову мысль о том, что он неуязвим? Конечно, дом может рухнуть во время бомбардировки, пожара, землетрясения, но что может случиться еще? Отдельно взятому человеку, семье и даже нескольким поколениям город, улица, дом представляются чем-то неизменным, неподвластным ни времени, ни превратностям человеческой жизни, причем до такой степени, что можно, кажется, сопоставить и противопоставить шаткость нашего положения и незыблемость камня. Но та же самая лихорадочная сила, которая в середине девятнадцатого века в кварталах Батиньоль и Клиши, Менильмонтан и Бют-о-Кай, Балар и Пре-Сен-Жерве заставляла здания словно вырастать из земли, отныне их неумолимо разрушала.

Придут ликвидаторы и эвакуаторы, и их полчища ринутся сбивать штукатурку и плитку, сносить перегородки, выкручивать железную арматуру, разбирать балки и стропила, выбивать известняк и камень: гротескные образы дома, низвергнутого, низведенного до свалки утильсырья, которое будут делить старьевщики в больших рукавицах: свинец труб, мрамор каминов, дерево стропил и паркетин, дверей и плинтусов, медь и латунь дверных ручек и водопроводных кранов, высокие зеркала и позолоту рам, каменные раковины и столешницы, ванны, кованый чугун лестничных перил…

Неутомимые бульдозеры нивелировщиков займутся тем, что останется: тоннами и тоннами строительного мусора и пыли.

Глава XXIX

Четвертый этаж справа, 2

Большая гостиная в квартире на четвертом этаже справа могла бы послужить классической иллюстрацией того, что бывает на следующее утро после праздничной вечеринки.

Это просторная комната, отделанная светлыми деревянными панелями, в которой скатали или отодвинули ковер, открыв взору фигурно выложенный паркет. Вся стена в глубине занята книжными стеллажами в стиле режанс, центральной частью которых на самом деле является дверь, расписанная с эффектом обманки. Через эту полуоткрытую дверь можно увидеть длинный коридор, по которому идет девушка лет шестнадцати, держа в правой руке стакан молока.

В гостиной, на сером замшевом диване, лежит другая девушка, возможно, та самая, для которой предназначен спасительный стакан; зарывшись в подушки, она спит, накрытая черной шалью с вышитыми цветами и листьями, и на ней, кажется, нет ничего, кроме нейлоновой блузки, которая ей явно велика.

На полу по всей комнате — последствия вчерашнего раута: разрозненная обувь, белый гольф, пара чулок, цилиндр, фальшивый нос, сложенные в стопки, лежащие порознь и смятые картонные тарелки с объедками и остатками, хвостики редиски, головы сардин, куски хлеба, куриные кости, сырные корки, корзиночки из гофрированной бумаги из-под птифуров и шоколадных конфет, окурки, бумажные салфетки, картонные стаканчики; на низком столе — различные пустые бутылки и едва початый брикет масла со старательно вмятыми в него окурками; рядом — целый ассортимент маленьких треугольных салатниц с оставшимися закусками: зеленые оливки, жареные орехи, соленые крекеры, креветочные чипсы; чуть дальше, на более расчищенном пространстве, — бочонок вина «Côte du Rhône» на маленьких козлах, под которым расстелены половые тряпки, несколько метров оторванных от рулона и беспечно размотанных бумажных полотенец, целая батарея пустых, а иногда частично наполненных бокалов и пластмассовых стаканчиков; то там, то здесь попадаются кофейные чашки, кубики рафинада, рюмки, вилки, ножи, лопаточка для торта, ложечки, банки из-под пива и кока-колы, почти непочатые бутылки джина, портвейна, арманьяка, «Marie-Brizard», «Cointreau», бананового ликера, шпильки для волос, бесчисленные ёмкости, служившие пепельницами и переполненные горелыми спичками, пеплом, трубочным табаком, измазанными или не измазанными губной помадой окурками, косточками от фиников, скорлупой от орехов, миндаля и арахиса, огрызками яблок, кожурой апельсинов и мандаринов; в разных местах стоят блюда с обильными остатками снеди: ветчинные рулеты в уже успевшем растечься желе, куски ростбифа, осыпанные кружками огурцов, половина сайды, украшенная пучками петрушки, четвертинки помидоров, майонезные завитушки и зубчатые лимонные дольки; другие останки яств приютились в самых невероятных местах: чуть не падая с радиатора — большая японская салатница из лакированного дерева с остатками, на самом донышке, рисового салата с маслинами, анчоусами, вареным яйцом, каперсами, ломтиками сладкого перца и креветками; под диваном — серебряное блюдо, на котором нетронутые куриные ножки соседствуют с полностью и частично обглоданными костями; в глубине кресла — пиала с липким майонезом; под бронзовым пресс-папье, воспроизводящим статую «Отдыхающий Арес» работы Скопаса, — блюдце, полное редиски; почти на самой верхушке книжного стеллажа, над шеститомным собранием либертинских романов Мирабо, — уже вялые огурцы, баклажаны, манго, подкисшие листья салата, а также чудом уцелевшая от фигурного торта и опасно втиснутая меж складок одного из ковров гигантская меренга, вылепленная в форме белки.

По комнате раскидано большое количество пластинок — в конвертах и без — преимущественно танцевальной музыки, но встречаются и другие, совершенно неожиданные жанры: «Марши и Духовые оркестровки 2-й б.д. », «Земледелец и его Дети в арготическом пересказе Пьера Дево», «Фернан Рейно: номер 22, Аньер », «Май 68 года в Сорбонне », «La Tempesta di Mare , концерт ми-бемоль мажор, оп. 8, n°5 Антонио Вивальди, в исполнении Леонии Пруйё, синтезатор»; и, наконец, повсюду раскрытые коробки, небрежно разорванные упаковки, бечевки, золотые ленты, закрученные в спираль, указывающие на то, что праздник устраивался по случаю дня рождения одной из девушек и именинница была избалована дружеским вниманием: так, среди прочих вещей, не считая продуктов и напитков, принесенных некоторыми гостями в качестве подарков, ей вручили маленькую музыкальную шкатулку, которая — рассуждая логически — должна играть «Happy birthday to you»; рисунок пером Торвальдсена, изображающий норвежца в свадебном костюме: короткий жакет с частыми серебряными пуговицами, накрахмаленная рубаха широкого покроя, жилет, окаймленный шелковым сутажом, узкие панталоны, перехваченные у колена связками шерстяных помпонов, фетровая шляпа, желтоватые сапоги и — на ремне, в кожаных ножнах — скандинавский нож Dolknif , с которым никогда не расстается ни один настоящий норвежец; крохотную коробочку с английской акварелью, из чего можно заключить, что именинница с удовольствием занимается рисованием; ностальгический плакат, где бармен с лукавыми глазами и длинной глиняной трубкой в руке наливает себе рюмку можжевеловой настойки «Hulstkamp», которую — на висящей сразу за ним афишке в манере mise-en-abîme[1]— он намеревается уже попробовать в то время, как толпа готовится заполнить кабачок, а трое мужчин, один в соломенном канотье, другой в фетровой шляпе, третий в цилиндре, толкаются перед входом; еще один рисунок под названием «The Punishment» («Наказание»), выполненный неким Уильямом Фолстеном, американским карикатуристом начала века, изобразившим маленького мальчика, лежащего в постели и представляющего, — видение материализовано в облаке, плывущем у него над головой, — как его родственники поедают роскошный торт, которого он лишен за какую-то провинность; и, наконец, подарки шутников с явно болезненным вкусом, образчики всяких штучек для розыгрышей и мистификаций, в частности, нож с пружиной, поддающейся самому легкому надавливанию, и до ужаса скверно сымитированный огромный черный паук.

По общему виду комнаты можно заключить, что праздник получился пышным и, возможно, даже грандиозным, но закончился без эксцессов: несколько перевернутых бокалов, несколько подпалин от сигарет на подушках и коврах, немало жирных и винных пятен, но ничего непоправимого, если не считать того, что абажур из пергаментной бумаги был продырявлен, острая горчица вытекла из банки на золотой диск Иветты Орне, а водкой из бутылки, разбившейся в жардиньерке, залило лежащий там хрупкий папирус, который от этого уже, наверное, никогда не сумеет оправиться.

Глава XXX

Маркизо, 2

Это ванная комната. Пол и стены выложены блестящей шестигранной плиткой охристо-желтого цвета. В ванне, наполовину заполненной водой, стоят на коленях мужчина и женщина. И ему и ей лет по тридцать. Мужчина держит женщину за талию и лижет ей левую грудь, в то время как она, слегка выгнувшись, левой рукой гладит себя, а правой сжимает член партнера. При этой сцене присутствует третий персонаж: это растянувшаяся на бортике ванны молодая черная кошка, чьи желто-зеленые глаза взирают на происходящее с величайшим удивлением. У нее на плетеном кожаном ошейнике висит обязательная бляха с кличкой «Пальчик», регистрационным номером ОЗЖ и номером телефона хозяев, Филиппа и Каролины Маркизо, но не парижской квартиры, — так как маловероятно, что Пальчик из нее выберется и потеряется в Париже, — а их дома в деревне: 50, Жуи-ан-Жозас (Ивлин).

Каролина Маркизо получила эту квартиру от своих родителей, Эшаров. В 1966 году, едва ей исполнилось двадцать лет, она вышла замуж за Филиппа Маркизо, которого несколькими месяцами раньше встретила в Сорбонне, где они оба изучали историю. Маркизо был родом из Компьени, а в Париже жил в крохотной комнатушке на улице Кюжас. Молодожены поселились в комнате, в которой Каролина выросла, а ее родители оставили за собой спальню и гостиную-столовую. Нескольких недель оказалось достаточно для того, чтобы совместная жизнь этих четверых людей стала невыносимой.

Первые перепалки разразились из-за пользования ванной комнатой. Филипп, — вопила мадам Эшар как можно истошнее и желательно при настежь распахнутых окнах, чтобы было слышно всему дому, — Филипп часами просиживал в туалете и всякому входящему туда после него ни разу не отказал в удовольствии вымыть за ним унитаз; Эшары, — замечал в ответ Филипп, — специально клали свои искусственные челюсти в стаканы, которыми он и Каролина пользовались для полоскания рта. Благодаря миротворческому посредничеству мсье Эшара эти стычки удерживались на стадии оскорбительных высказываний и уничижительных намеков; в результате некоторых проявлений доброй воли и мер, направленных на облегчение совместной жизни — как с той, так и с другой стороны, — удалось выработать приемлемый status quo: временной регламент на использование мест общего пользования, строгое разделение пространства, распределение полотенец, мочалок и прочих туалетных принадлежностей.

Но если мсье Эшар — пожилой библиотекарь на пенсии и страстный собиратель доказательств того, что Гитлер все еще жив — был воплощением самого добродушия, то его жена оказалась настоящей мегерой, чьи постоянные попреки за обеденным столом очень скоро разожгли нешуточный конфликт; каждый вечер старуха поносила своего зятя, всякий раз придумывая новый повод: опаздывает, не моет руки перед едой, не зарабатывает того, что съедает, к тому же еще и привередливый, мог бы иногда помогать Каролине накрывать на стол, мыть посуду и т. д. Чаще всего Филипп спокойно сносил неиссякаемый поток этой брани, а иногда даже пытался подтрунивать, — например, как-то вечером он подарил мадам Эшар маленький кактус, «идеально выражающий ее характер», — но однажды, в конце воскресного обеда, когда теща приготовила то, что он больше всего ненавидел — гренки из черствого хлеба, вымоченные в молоке, — и попыталась его заставить их съесть, зять не сдержался, вырвал из ее рук лопаточку для торта и этой лопаточкой несколько раз ударил ее по голове. Затем спокойно собрал чемодан и уехал в Компьень.

Каролина уговаривала его вернуться: оставаясь в Компьени, он не только расстраивал их брак, но еще и ставил под угрозу свою учебу и возможность сдавать экзамены в ИПСО, что, в случае успеха, позволило бы им на следующий год снять отдельное жилье.

Филипп позволил себя убедить, и мадам Эшар, уступая настоятельным просьбам мужа и дочери, согласилась еще какое-то время терпеть присутствие зятя под своей крышей. Но ее природная сварливость очень быстро одержала верх, и на молодую чету посыпались притеснения и ограничения: запрещалось пользоваться ванной после восьми часов утра, запрещалось входить на кухню, если только не для мытья посуды, запрещалось пользоваться телефоном, запрещалось принимать гостей, запрещалось возвращаться после десяти часов вечера, запрещалось слушать радио и т. д.

Каролина и Филипп героически сносили эти жесткие условия. По правде говоря, у них не было выбора: мизерного пособия, которое Филипп получал от своего отца — богатого негоцианта, не одобрявшего брак сына, — и мелочи, которую отец Каролины тайком совал ей в руку, едва хватало на то, чтобы доехать до Латинского квартала и пообедать в студенческой столовой: в те годы посидеть на террасе кафе, сходить в кино, купить «Монд» было для них почти роскошью, а чтобы купить Каролине шерстяное пальто, незаменимое в февральские холода, Филипп решился продать антиквару с улицы де Лилль единственный действительно ценный предмет, который у него был: мандолу XVII века с выгравированными на деке силуэтами Арлекина и Коломбины в домино.

Эта тяжелая жизнь длилась почти два года. В зависимости от настроения мадам Эшар то проявляла человечность и могла даже предложить дочке чашку чая, то, наоборот, усиливала гнет и репрессии и, например, отключала горячую воду именно в тот момент, когда Филипп собирался бриться, включала на полную громкость работающий с утра до вечера телевизор в те дни, когда молодые люди в своей комнате готовились к устному экзамену, или вешала замки с шифром на все шкафы под предлогом того, что ее запасы сахара, печенья и туалетной бумаги систематически разворовываются.

Финал этих тяжких лет учения оказался столь же внезапным, сколь и нежданным. В один прекрасный день мадам Эшар насмерть подавилась костью; мсье Эшар, который лет десять только того и ждал, переселился в маленький домик под Арлем; еще через месяц мсье Маркизо погиб в автомобильной катастрофе, оставив сыну в наследство неплохое состояние. Филипп, так и не сдавший экзамены ИПСО, зато успевший получить ученую степень лицензиата, как раз намеревался писать докторскую диссертацию «Использование болотистых земель под овощные культуры и хлебопашество в Пикардии во времена царствования Людовика XV», но охотно от нее отказался и с двумя товарищами основал рекламное агентство, которое сегодня процветает и отличается тем, что продвигает не какие-нибудь чистящие средства, а звезд мюзик-холла: среди его лучших питомцев — «Трапеции», Джеймс Чарити, Артюр Рэйнбоу, «Гортензия», «The Beast» и «Heptaedra Illimited».

Глава XXXI

Бомон, 3

Мадам де Бомон сидит в своей спальне, на кровати в стиле Людовика XV, опираясь на четыре искусно вышитые подушки. Это пожилая женщина семидесяти пяти лет с серыми глазами, снежно-седыми волосами и лицом, испещренным морщинами. Она одета в белую шелковую ночную накидку, на левом мизинце — кольцо с топазом ромбовидной формы. На коленях у нее большой альбом по искусству «Ars Vanitatis», раскрытый на странице с репродукцией одного из знаменитых натюрмортов «суета сует» страсбургской школы: череп в окружении далеко не канонических по сравнению с традиционной трактовкой, но все же прекрасно узнаваемых атрибутов, символизирующих пять чувств; вкус представлен не свежезабитым жирным гусем или кроликом, а подвешенным к балке окороком и изящным белым фаянсовым кувшинчиком для отваров вместо классического бокала вина; осязание — игрой в кости и алебастровой пирамидой, увенчанной хрустальной, граненной под алмаз, пробкой; слух — иногда используемой в духовых оркестрах маленькой трубой, но не с пистонами, а с отверстиями; зрение, которое, согласно аллегории подобных картин, есть еще и восприятие неумолимого времени, символизируют сам череп и драматично ему противопоставленные богато украшенные стенные часы с маятником, называемые картелями; и, наконец, обоняние ассоциируется не с традиционными букетами роз или гвоздик, а с жирным растением, эдаким антуриумом, чьи двухлетние соцветия испускают сильный запах мирры.

Наши рекомендации