Он был хорошим спортсменом
На самом-то деле блестящим. Ему прочили великое будущее. Надо полагать, в деле мы его толком еще и не видели. Считаете его хорошим хоккеистом? Дождитесь летнего триместра, увидите, каков он на крикетном поле. Просто подождите и увидите – так говорил его брат.
Крикетный герой в «Аппингеме» уже имелся – Джонатан Агнью, он играл потом за Лестершир и Англию, а ныне ведет, выступая под фамилией Аггерс, комментарий – остроумно и без (пока что) самолюбования и издевок – в программе Би-би-си «Международные матчи».
Началось ли мое воровство по-настоящему именно в день, когда я впервые увидел Мэтью Осборна, я, как уже было отмечено, с уверенностью сказать не могу, и все же одно с другим, несомненно, связано. Влюбленность здесь извинением служить не может, поскольку, как вы уже знаете, воровал я далеко не впервые. Однако теперь я словно попал в объятия демона. Это занятие обрело черты пристрастия, неотвратимости, мщения. Мщения красоте, порядку, здоровью, благопристойности, нормальности, всему общепринятому и любви. Сказать, что я пал жертвой этих преступных человеческих качеств, что я наказывал сам себя, было бы, пожалуй, нечестно. Существовали, надо полагать, десятки и десятки мальчиков, чьи жизни были на время испорчены и исковерканы внезапным исчезновением их денег. Кража способна взъярить и самую христианскую, самую миролюбивую душу. Вспомните к тому же о старой как мир жалобе насчет того, что жертва воровства кажется себе оскверненной, замаранной, запятнанной чужим вторжением в ее жизнь: быть может, в этом-то все дело и было – куда бы я, сражающийся на манер хассановского антигероя с «проблемами отчужденности и общности, искренности и имитации, честолюбия и молчаливого согласия», ни вторгался, я повсюду оставлял грязный след, что-то вроде капель мочи, метящих мою территорию или отменяющих границы чужой.
Да-да-да – ты был вороватым маленьким дрочилой, мы все уже поняли, сделали необходимые выводы, большое тебе спасибо.
Собственно, и внешнее поведение мое, общее социальное поведение обратилось, о чем я уже говорил, черт знает во что. Бедный старый Ронни Раттер, преподававший мне французский язык. Работать в школе он начал в семнадцать лет, сразу после Первой мировой, и был таким мягким, таким сговорчивым, таким, попросту говоря, милым человеком, что его даже директором Дома не сделали. Во время Второй мировой он в течение одного триместра возглавлял «Мидхерст», что и стало высочайшим его карьерным взлетом. Я «доставал» его, как это называлось на школьном жаргоне, столь основательно, столь всесторонне, столь унизительно, что и сейчас пунцовею, вспоминая этот мой кардинальный грех. Как-то раз я вскочил в классе на стол и, размахивая воздушным пистолетом (из тех, что стреляют дробинами, но походят – на взгляд человека несведущего – на смертоносное автоматическое оружие), завопил: «Вы меня достали! Достали, понятно? Одно движение – и вы покойники! Вы все покойники!» Однокашники мои до смерти перепугались, а Ронни постарался сделать все, чтобы меня успокоить:
– Будьте добры, положите ваше оружие на стол. Нам нужно пройти сегодня очень большой материал.
В другой раз я соорудил письмо якобы от «подруги по переписке» из Франции, напичкав его всеми грязными, похабными французскими словечками, какие я только знал или сумел отыскать. В конце урока я подошел к Ронни и спросил, не поможет ли он мне разобрать это письмо, мне, дескать, понятны не все содержащиеся в нем слова.
– Очень приятно услышать, что у вас появилась во Франции корреспондентка, Фрай, – сказал Ронни. И принялся переводить мне письмо, заменяя непристойности невинными фразами собственной выделки, старательно притворяясь, будто он держит в руках самое обычное письмо. «Я хочу сосать твой большой толстый хер» обратилось в «Я жду столь многого от посещения вашей страны», а «Лижи мою мокрую писю, пока из нее не польет струей» в «В Авиньоне можно увидеть и сделать так много интересного» – и так далее, по всему тексту.
В направленном им под конец триместра письме к моим родителям он описал меня, если не ошибаюсь, словами «одарен с избытком». «Временами несколько чрезмерным, что не идет ему на пользу». Никакого тебе «дурного влияния», «гнилого яблочка» и «слишком высокого мнения о себе», коими пестрели письма других учителей. Он приглашал меня к себе на домашнее чаепитие с его супругой. У меня ком в горле встает, когда я вспоминаю о мягкости Ронни, о его абсолютной доброте.
И ведь у него не опускались руки. Мы говорим иногда, глядя на школьных учителей сверху вниз, что после десяти лет работы они превращаются либо в циников, отрабатывающих положенные часы, либо в чудаков не от мира сего. Ронни не стал ни циником, ни сентименталистом и каждому своему уроку отдавался целиком. В том, что касается дисциплины на уроке, поведение, быть может, совершенно бессмысленное, однако я не знаю ни одной другой жизни, о которой можно с меньшими основаниями сказать, что сложилась она неудачно.
В «Случае Портного»[241] (книге, которую я прочитал с алчностью и весельем, очаровавшись смелостью сцен мастурбации в ванной) есть такое место:
…общество не только одобряет низменное, бесчестное отношение людей друг к другу, оно еще и подстрекает к нему… Соперничество, конкуренция, зависть, подозрительность – система вскармливает все, что есть в природе человека злостного. Имущество, деньги, собственность – по таким недостоверным меркам вы, люди, оцениваете счастье и успех.
Да, конечно, не бог весть какая новость, однако и Евангелия тоже не новы, тем не менее в них содержатся мысли, которые не грех повторять и повторять. Только дурак отмахивается от мысли на том основании, что он ее уже слышал.
«Тогда человек станет лучше, когда вы покажете ему, каков он есть», – полагал Чехов. Возможно, Ронни пытался показать мне, каков я есть. И делал это куда более умело, чем многие из прочих учителей, норовивших растолковать мне, каков я есть, что далеко не одно и то же. В конечном счете меня начало мутить после каждого урока французского у Ронни Раттера, я стал ощущать приливы тошноты, в которых быстро распознал отвращение к себе. И спустя какое-то время отступился и принялся с ярым лицемерием противиться любым попыткам «достать» Ронни. Кого угодно другого – пожалуйста, с ними все идет на равных, но Ронни заслуживает особого к себе отношения.
А может быть, Ронни видел, вот в чем все дело. Может быть, она просто была написана у меня на лице – мука любви, которую мне приходилось сносить.
Ну вот, уже второй триместр года. Я познакомился с Мэтью немного поближе, отчасти потому, что сошелся с Ником, отчасти потому, что следовал наущениям невостребованной любви, которая с замечательным мастерством обучает человека искусству случайных встреч.
Когда любишь, весь распорядок твоего дня подстраивается к перемещениям любимого человека. Расписание Мэтью я знал наизусть. Знал, в каких местах он, скорее всего, появится. Знал, в каких матчах будет участвовать (его уже включили в первую крикетную сборную новичков), знал, в какие клубы и общества он вступил, – и вступил в них тоже. Знал, какую он любит музыку, знал, когда он, по всем вероятиям, заглянет в «Центр Тринга», а когда, по ним же, останется в своем Доме.
И с каждым днем он становился все более и более прекрасным. Он еще продолжал восходить по пологому склону к пику совершенства. И никогда никаких прыщей, сальных волос, неуклюжести. Что ни день, он обретал все новую грацию, продвигаясь к окончательной завершенности своей красоты.
Я был искусен, бог ты мой, как же я был искусен. Мэтью и на десять секунд не смог бы вообразить, будто я питаю к нему хоть какое-то влечение, не смог бы вывести это ни из наших бесконечных случайных встреч, ни из совпадения наших взаимных увлечений. Неудовольствия при виде его я никогда не выказывал, однако и удовольствия тоже. Я относился к нему с добродушным интересом и…
Я развлекал его.
Сколько в этом было радости…