Театр и драматургия итальянского барокко 34 страница

При всем том в языческой поэзии Флеминга есть нечто тревожное. Уж очень напряжены его страсти, уж очень афиширует поэт свое клокочущее жизнелюбие, как будто стремится оглушить себя каскадом чувственных радостей. Ведь жить приходилось Флемингу в свирепое, мрачное время. Поэтому за взрывами бурного веселья у него неотступно таится мысль о быстротечности, уязвимости всего земного, и он призывает возлюбленную ловить краткие миги наслаждения («Побуждение к радости»). Поэтому в себе самом, стоически ищет он опору земного бытия (сонет «К самому себе», 1636), хотя и ощущает глубокий внутренний разлад, не дающий ему ни минуты покоя («Спор с самим собой»). Поэтому наконец, в упоении воспев солнце радости и радость солнца, Флеминг заявляет, что душа человека больна (сонет «Он все свершил достойно»), и в приступе меланхолии даже отрекается от мира, который он так любил, называя его «чадом», скоплением вредных паров (сонет «Новое намерение»). С вакхическим сенсуализмом сталкивается у Флеминга религиозное отречение. Так дух барокко, порожденный трагизмом немецкой жизни, овладевает поэзией талантливого опицианца.

Флеминг пишет духовные стихи, обрабатывает покаянные псалмы Давида (1631). В ряде стихотворений откликается он на события военного времени. Поэта-лютеранина радовали победы шведского короля Густава Адольфа («Благодарственная песнь», 1632), но ужасали страдания любимой отчизны, которая, еще не умерев, уже кажется мертвой («Господину Олеарию», 1636). В «Похвальбе пехотинца» нарисован выразительный портрет ландскнехта, которому совершенно безразлично, кому служить, лишь бы плата была высокой и можно было бы грабить мирных жителей. И Флеминг мечтает о том дне, когда Марс прекратит наконец свои кровавые затеи и меч будет перекован на мирный плуг («Ода на новый, 1633 год»).

Значительным событием в жизни Флеминга были путешествия в Россию и Персию, которые он в 1633 г. и 1636 г. предпринял с посольством герцога Голштинского. Секретарь посольства Адам Олеарий, человек ученый и склонный к литературе, помог ему принять участие в экспедиции.

241

Став «Орфеем немецких аргонавтов» (А. В. Шлегель), Флеминг написал немало стихотворений на русские темы. Ряд этих стихотворений Олеарий включил в свое «Описание нового путешествия на Восток» (1-е изд., 1647), имевшее большой успех у читателей. Несколькими годами ранее он опубликовал в 1641, 1642 гг. сборники немецких стихотворений рано умершего поэта. Судя по всему, в России многое понравилось Флемингу. Большое впечатление произвели на него красота и богатство «златоглавой Москвы» (сонет «К Москве»). Покидая «великий город», он желает ему «всего хорошего» («Когда голштинское посольство выехало из Москвы в Персию в июне 1636 года»). В форму сонетов облек он различные волжские сказания, например сказание о Казацкой горе, незадолго до того служившей пристанищем казацкой вольницы. Он советует не верить тем, которые хулят Россию, презрительно называя ее варварской. С большой теплотой вспоминает он об одной русской супружеской чете, которая пленила его своей добродетелью и трудолюбием («Новгородская идиллия»). И, радуясь тому, что он находится в стране, вкушающей блага мирной жизни, Флеминг выражает надежду, что и в его любимой отчизне вскоре воцарится долгожданный мир («К голштинским посланникам»). Ряд стихотворений Флеминга, посвященных Москве, в XVIII в. перевел на русский язык А. П. Сумароков.

Среди поэтических жанров, рекомендованных Опицем, упоминалась эпиграмма, освященная авторитетом Марциала. Жанр этот с большим успехом культивировал опицианец Фридрих фон Логау (1604—1655), выдающийся поэт-сатирик. Он не стремился приукрашивать жизнь, но со скорбью и негодованием говорил суровую правду о своей злополучной отчизне, превратившейся в страну страха и ужаса, в которой торжествуют злоба, зависть, коварство, лицемерие, насилие, разбой и убийство. Чаще всего эпиграммы Логау представляют собой сжатые рифмованные изречения («Наш современный мир — совсем как тот ковчег: в нем всюду виден зверь и редок человек». Перевод Б. Тимофеева). Логау знал Марциала и учился у него. Но он также связан со старинным немецким шпрухом, с народными пословицами и поговорками. Не всегда его эпиграммы сатирически заострены, иногда это философские и лирические миниатюры, но сатирическая тенденция в них заметно преобладает.

Дворянин, придворный, Логау в то же время не был придворным поэтом, льстивым и угодливым. О придворных нравах и обычаях он всегда отзывался чрезвычайно резко. С презрением писал он о лицемерии и раболепии куртизанов, в совершенстве усвоивших только одну науку — науку быть бесстыжим. Впрочем, и князья ведь не желают иметь слуг, обладающих совестью и заботящихся об общем благе. Кто хочет жить при дворе, должен, как осел, реветь неизменно: «Да». Насмехался Логау над феодальной спесью и вслед за гуманистами эпохи Возрождения утверждал, что истинное благородство заключено не в громких титулах и древнем роде, но в добродетели, т. е. в нравственных достоинствах человека. Сословной спесью заражены также бюргеры, свысока поглядывавшие на мужиков. Но что сталось бы с бюргерами без труда землепашца? Ведь бюргеры из хлеба делают навоз, в то время как мужики из навоза делают хлеб. Между тем положение немецкого крестьянства поистине ужасно. Его душат многочисленные подати и оброки. Ландскнехты буйствуют по деревням и селам. Солдат существует, пожирая; крестьянин погибает, созидая. И Логау не устает скорбеть о бедственном положении Германии, опустошенной Тридцатилетней войной. Его не радует даже мир, которого все так страстно ждали. Ведь «немецкий мир» куплен ценой всеобщего истощения.

Но война разрушила не только благосостояние народа. Она повергла страну в пучину невежества и морального одичания. Настало время для святош и лицемеров. Все стали такими стыдливыми, что не могут видеть обнаженную правду. В упадок пришла также национальная гордость немцев. Подобно обезьянам, перенимают они французские обычаи и моды.

Характерно, что вольнодумные эпиграммы Логау, содержавшие нападки на придворные нравы, княжеский деспотизм, сословную спесь, не вызвали интереса в кругах «большого света», зато их высоко оценил великий немецкий просветитель Лессинг, издавший в 1752 г. совместно с Рамлером книгу избранных эпиграмм забытого в то время поэта.

В стране, где Реформация все время сталкивалась с Контрреформацией и на протяжении тридцати лет война шла под конфессиональными лозунгами, религиозные мотивы все время отчетливо звучали в поэзии. Ведь даже такие по сути дела светские поэты, как Опиц, Флеминг, Симон Дах и другие представители силезской школы, охотно писали духовные стихи. Но были в XVII в. поэты, всецело посвятившие свой талант религиозной теме.

Таким поэтом был, например, ученый иезуит Фридрих Шпее (фон Лангенфельд, 1591—1635), автор сборника духовных стихов «Соперник соловья», напечатанного лишь в 1639 г. Впрочем, Шпее — фигура сложная. Будучи ревностным католиком, он вместе с тем решительно выступал против ведовских процессов («Предостережение

242

судьям, или О ведовских процессах», 1631), инспирировавшихся церковью. Как поэт он, подобно Опицу, подчинял свои стихи определенным метрическим правилам (его излюбленными размерами были ямб и трохей), а также обращался к античной литературной традиции. Значительное место среди его стихотворений занимают пастушеские эклоги. О рождении, страстях, смерти, воскресении и величии Иисуса Христа красноречиво рассуждают пастухи Дамон, Гальтон и др. Даже Христос выступает в обличии юного пастуха Дафниса. Но от уравновешенных классических эклог эклоги Шпее отличаются барочной взвинченностью чувств и красочным великолепием образов и метафор. Белые жемчужины катятся из глаз Христа на зеленую мураву, из ран его падают алые кораллы («Эклога о кровавом поте Христа»). Потрясенные смертью Дафниса, земля и небо облекаются в траурные коричневые одежды. Скорбящая матерь божья, обращаясь к месяцу и звездам, называет светила небесные золотыми яблоками, золотыми звездами, золотыми жемчужинами, золотыми самоцветами и светильниками («Плач матери Христа по поводу смерти ее сына»). Летом природа облекается в зеленый шелк. Чело зари украшают багряные розы. Ярче рубина сверкает солнце. Вседержитель выступает в роли живописца, искусно разрисовывающего поля, сады и луга («Эклога, в которой пастухи рано утром славят господа»). Для поэтического мира Шпее характерно не только изобилие красок, но и изобилие звуков. Не случайно поэт назвал свою книгу «Соперником соловья». На золотой скрипке пастух Дамон прославляет воскресение Христа («Пастушеская песнь о Христе и воскресение Христа»). Творческую мощь бога воспевают лютня, скрипка, флейта, арфа, рожок и звонкие трубы («Другая хвалебная песнь творцу»). С изобилием цвета и звуков сочетается в книге Шпее изобилие чувств, изливающихся широким потоком. В этом отношении примечательны хотя бы любовные песни невесты Христовой, томящейся по небесному жениху, воспринявшие традицию мистической литературы Средних веков. Купидон пронзил ее сердце тысячью стрел, и оно пылает любовью. Ее манят алые уста Иисуса, его белые, лебединые руки. Умереть на груди Христа — для нее высшее блаженство, дарующее истинную жизнь. И она прославляет «сладость в страдании» и «страдание в сладости» и желает, чтобы они вечно пребывали в ее пылающем сердце («Вторая любовная песня невесты Христовой»). В то же время в напряженной барочной поэзии Шпее подчас ясно слышатся отзвуки старинных народных песен, простых и задушевных. Шпее присуще очень тонкое чувство природы, подкупающее своей теплотой. К лучшим образцам немецкой поэзии относятся, например, начальные строфы «Любовной песни невесты Христовой», посвященной приходу лета.

Тонкое чувство природы присуще также виднейшему лютеранскому поэту XVII в. Паулю Герхардту (1607—1676), автору ста двадцати церковных песен, появлявшихся в печати с 1648 по 1675 г. После хоралов М. Лютера песни Герхардта — самое значительное явление в немецкой евангелической поэзии. Тесно связанные с национальной традицией, они во многом отличны от евангелической поэзии предшествующего столетия. Если в хоралах Лютера звучал могучий голос церковной общины, то в песнях Герхардта на первый план выдвинулось личное начало. Между человеком и богом исчезают разделяющие их пространство и время. Человек вступает в непосредственное общение с вседержителем, который утрачивает черты иератической недоступности. Так, скорбя о страданиях Христа, поэт не только признает долю своей личной вины в этих страданиях, но и как бы стоит у подножия креста, надеясь принять в свои объятия тело умершего спасителя («Пред ликом господа нашего Иисуса», 1656). В более ранней песне «Пробудись, мое сердце, и пой» (1648) поэт слышит ласковые слова бога, обращенные непосредственно к нему, и он взамен ладана преподносит ему свои песни, уповая на то, что господь изберет его сердце своим жилищем. Радостью наполняет поэта также лицезрение цветущей и плодоносной природы, этого великого дара божьего. Особенно привлекательна «Песнь о лете» (1656), написанная удивительно просто, без модных в то время прециозных побрякушек. Естественную красоту нарциссов и тюльпанов поэт предпочитает драгоценным шелкам царя Соломона. Впрочем, и другие произведения Герхардта обычно лишены барочных украшений. Когда же в 1648 г. наступил долгожданный мир, поэт горячо приветствовал его в «Благодарственной песне в честь провозглашения мира», призывая соотечественников навсегда покинуть кровавую стезю войны. Широкая популярность песен Герхардта, несомненно, во многом объяснялась их простотой и человечностью. В пору тяжелых испытаний они укрепляли дух людей, спасали их от отчаяния. Герхардт принадлежал к числу любимых поэтов И. С. Баха, использовавшего стихи поэта в рождественской оратории и в некоторых из кантат. Стихи Герхардта звучат также и в знаменитом сочинении И. С. Баха «Страсти по Матфею».

Театр и драматургия итальянского барокко 34 страница - student2.ru Театр и драматургия итальянского барокко 34 страница - student2.ru Театр и драматургия итальянского барокко 34 страница - student2.ru

243

ГРИФИУС

По мере того как углублялся трагизм немецкой жизни, порожденный войной и феодальной реакцией, в немецкой литературе все громче звучали голоса барокко. Характерно, что классицизм с его уравновешенностью и твердой верой в незыблемость земных гражданских ценностей, столь пышно расцветший в соседней Франции, не смог пустить в Германии того времени глубоких корней. Он был смят и раздавлен налетевшей военной бурей, нанесшей стране такой моральный и материальный ущерб, от которого она долго не могла оправиться. В сущности самой высокой вершиной немецкого классицизма XVII в. так и осталось творчество его основоположника Мартина Опица. Но и Опица коснулись веяния барокко, коснулись они П. Флеминга и других адептов Силезской школы, не говоря уже о Фридрихе Шпее, поэзия которого была барочной в своей основе.

Но подлинной силы поэзия немецкого барокко достигла в творчестве Андреаса Грифиуса (1616—1664), родившегося в семье пастора в Глогау (Силезия) накануне войны и с детских лет вкусившего горечь трагических десятилетий. Грифиус не отвергал завоеваний Силезской школы и даже стремился их приумножить. Подобно Опицу, он начал с латинских стихов (поэма «Неистовство Ирода и слезы Рахили», 1634), писал сонеты, оды и эпиграммы и создал немецкую риторическую трагедию, появления которой ждал Опиц. Вместе с тем Грифиус многим отличался от опицианцев. Если Опиц устремлялся в мир пасторали и идиллии, чтобы там обрести духовное равновесие, то Грифиус уже не тешит себя радужными иллюзиями. Земной мир представляется ему юдолью слез и страданий, зловещим хаосом, всегда готовым поглотить беззащитного человека. Правда, оставалась религия с ее заоблачными миражами, к которой в те мрачные годы многие обращались за утешением. Обращался, разумеется, и Грифиус, например, в своих «Воскресных и праздничных сонетах» (1639), написанных на евангельские тексты. Искал Грифиус опоры также в суровой стоической мудрости, не дававшей человеку потерять себя во враждебном страшном мире. Он был уверен, что нет на бренной земле такой силы, которая могла бы сковать свободный человеческий дух.

Между тем многое отяжеляло и усугубляло скорбь поэта. Прежде всего, разумеется, неслыханное разорение Германии, страдания народа, бедствия затянувшейся войны, а также злоключения самого поэта, испытавшего болезни, тяжелое ранение, пожары, преследования, смерть близких людей. Скорбью и горечью пронизаны многие лирические стихотворения Грифиуса, представлявшие собой взволнованную исповедь писателя. Уже в первой книжечке сонетов («Сонеты», 1637), за которой последовал ряд других (1649—1663, 1698 — посмертное, дополненное издание, осуществленное сыном поэта), звучит голос поэта, видящего вокруг себя «пламя и убийства, чуму, бурю и булат». Широко известен сонет «Слезы отчизны, год 1636», одно из самых потрясающих творений скорбной немецкой музы времен Тридцатилетней войны.

Иллюстрация:

Портрет Андреаса Грифиуса

1656 г. Гравюра Филипа Килиана

А сколько неподдельной скорби в стихотворении «О гибели города Фрейштадта» (1637), превращенного в пепел войной! И каждый год приносит все новые и новые бедствия (сонет «На последнюю ночь моего двадцатипятилетия», 1641). Даже окончание войны не вселяет в поэта настоящей радости. Среди ликующих толп он продолжает чувствовать себя трагически одиноким (сонет «К Евгении», 1648). Мир, воцарившийся в стране, не принес мира его истерзанной душе (сонет «На начало года 1650»).

244

Как мрачная тень, за Грифиусом всегда следуют помыслы и воспоминания о пережитых несчастьях. Так, предлагая вниманию читателей сборник своих юношеских сонетов, поэт считает нужным сообщить, что сонеты эти написаны им среди лютых скорбей, когда одно бедствие обрушивалось на него за другим, а Германия стала игралищем обезумевших врагов («О своих воскресных и праздничных сонетах», 1657).

В памяти Грифиуса неотступно звучат речения «Екклезиаста» о суетности и быстротечности всего земного. Временные бедствия, выпавшие на долю отчизны, превращаются в его сознании в извечное горе жизни. Веселье для него всегда неразлучно со страхом, а радость — со стенаниями. Он убежден, что на дне человеческой души неизменно гнездятся змеи печали. Обозревая свой тернистый жизненный путь, он признается, что с тех пор, как свет солнца начал озарять его «бледный лик», он не прожил и дня, который бы не был отравлен чувством страха (сонет «Мирское наслаждение»). Рыдая, влачится Грифиус по жизненному пути («Перед концом»). В земной жизни видит он прежде всего роковые заблуждения и призраки, суету сует, прах и тлен (оды «Vanitas mundi», «Vanitas! Vanitatum Vanitas»). Его глаза не выносят яркого солнечного света, к которому был так привязан Флеминг. Его манят полутона, сумерки, ночной мрак (сонет «Полночь»). Мир представляется ему запутанным темным лабиринтом, за каждым поворотом которого притаилась неумолимая беда. Воображение поэта влекут пропасти, ураганы, страдания и мучения людей. Задыхаясь от боли и ужаса, описывает он, например, страшную засуху, унесшую множество человеческих жизней («Слезы по случаю великого голода»).

Грифиус остро чувствует человеческое горе. Он всегда хочет быть там, где страдают люди. Он знает, что страдания людей огромны. Ему даже порой кажется, что земное существование подобно смерти, более того — это сама смерть. И он молит бога поскорей вырвать его из юдоли тьмы и страданий; стоя на пороге смерти, он радостно прощается с «проклятым миром», этим «морем, чреватым жестокими бурями», предвкушая блаженство вечной жизни в светлых чертогах вседержителя (сонеты «Вечер» и «К миру»).

Грифиус в отличие от Флеминга не находит утешения в чувственном великолепии зримого мира. Когда он видит красивую розу, он думает не о ее красоте, а о том, что она скоро увянет (сонет «К Евгении»). Мир простирается перед ним необъятным кладбищем. Повсюду он находит гробницы, скелеты, косу смерти, сверкающую холодным блеском («Кладбищенские мысли», 1657, «Погребальные стихи», 1660). Он вкладывает в уста мертвецов патетические тирады о тщетности и суетности земных дел («Мертвый живому»). Все кружится в какой-то дикой пляске скелетов. Грифиус словно бредит наяву. Его речь исполнена трепета, экстаза, неистового клокотания. Он склонен нагромождать один жуткий образ на другой. Он всегда готов обрушить на читателя ураган кипящих риторических оборотов. Вместе с тем этот сложный художник способен поразить ясностью мысли, трезвостью суждений, замечательной четкостью поэтической архитектоники. Ведь и чеканную форму сонета, требующую логической завершенности, Грифиус все-таки предпочитал другим поэтическим формам. При этом особое пристрастие он питает к антитезам, в которых наглядно раскрывается трагический дуализм его мировоззрения. Он любит контрастные сопоставления: увеселительный сад и буря, красота и могила, ночь любви и кладбище, богатство и руины и т. п. Мир в представлении Грифиуса наполнен трагическими противоречиями. Ища выхода из этих противоречий, Грифиус подчас устремляется к небесам, к мистическим высям «вечной жизни».

Но это вовсе не означало, что Грифиус был чужд или хотя бы безразличен к земным интересам. Именно потому, что он так сильно любил свою отчизну, бывал он столь мрачен и недоверчив к жизни. Как можно было, например, не скорбеть по поводу гибели Фрейштадта? Но, скорбя о гибели города, поэт вместе с тем выражал надежду, что настанет радостное время, когда погаснет злоба, разжигающая пламя войны, прилежные руки подымут город из пепла и меч будет перекован на плуг или топор. А заставляя мертвеца твердить о неизбежности смерти, Грифиус не уподоблялся сумрачным анахоретам Средневековья, отвергавшим земную жизнь, а только призывал людей прожить эту дарованную им жизнь достойно, оставив по себе добрую, а не худую память. Даже самого Христа осмеливался Грифиус осыпать упреками за то, что он бездействует, когда люди безмерно страдают. «Помоги, пока утлый челнок еще не разбился о скалы! — восклицает поэт, обращаясь к Христу. — Неужели же вопли отчаяния не могут пробудить тебя от сна?» (сонет «Вставай! Вставай! Пробудись, владыка Христос! Смотри, как неистовствуют ветры!»).

Представляя себе мир юдолью слез и страданий, ареной неутихающей борьбы враждующих сил, Грифиус вполне закономерно обратился к жанру трагедии, еще не получившему в Германии заметного развития. Он явился первым выдающимся немецким «ученым» драматургом,

245

стремившимся привить немецкой драматической литературе формы новейшей европейской риторической драмы, основанной на определенных «классических» правилах.

Будучи полиглотом, человеком всесторонне образованным, Грифиус мог непосредственно опираться на богатый опыт как современной, так и древней европейской драматургии, в том числе на практику нидерландского (Вондел) и французского театра. Он культивировал александрийский стих, членил трагедии на пять актов, стремился соблюдать единство времени или под занавес выводил на сцену хор. При всем том Грифиус оставался драматургом самобытным, тесно связанным с немецкими условиями. Подчас в его трагедиях заключена огромная эмоциональная и интеллектуальная сила, заставляющая вспоминать о Шиллере.

В предисловии к своей первой трагедии «Лев Армянин, или Цареубийство» (1646) на сюжет из византийской истории начала IX в. Грифиус заявлял, что намерен извлечь горький урок из бедственного положения страны, «погребенной под собственным пеплом и превратившейся в игралище мирской тщеты». Тридцатилетняя война подходила к концу, породив невероятный хаос во всех сферах жизни. При этом источником народных бедствий являлись не только военные опустошения, но и господство реакционных сил в стране, душивших все живое. Немецкий партикуляризм придавал княжеской тирании особенно уродливые, циничные формы. Понятно, что мимо вопроса о тирании не мог пройти такой писатель, как Грифиус, глубоко скорбевший о страшном падении отчизны. Тирания, попирающая нравственный закон, была для него одним из наиболее мрачных выражений «мирской тщеты». В связи с этим тираноборческие мотивы звучат почти во всех его трагедиях, начиная с «Льва Армянина...».

В этой ранней трагедии Грифиуса изображена заслуженная гибель коронованного деспота — императора Льва V, преступно захватившего византийский престол. Заговор против узурпатора организует военачальник Михаил Бальба. В кругу заговорщиков он гневно обличает преступления императора. При этом рисуемая Михаилом картина византийского неустройства, несомненно, во многом напоминала состояние феодальной Германии XVII в. Государство изнывает под бременем деспотизма. Двор стал притоном убийц, логовом предательств. Здесь тон задают временщики и льстецы, бесследно исчезла свобода, повсюду царят страх и ужас. Свирепый нрав монарха, его необузданная алчность, разлад в империи, раздоры в церкви, неверность в государственном совете, волнения в городе уже довели страну до крайней степени падения. Во имя попранной свободы и справедливости Михаил поднимает стяг мятежа.

Иллюстрация:

А. Грифиус. «Оды и сонеты»

Фронтиспис лейпцигского издания 1663 г.
Гравюра Чернинга

Но не только люди судят тирана. Грифиус обрушивает на него гнев небес. Заговорщики лишь выполняют волю всевышнего, предрешившего гибель венценосного злодея. Все начинания Льва оборачиваются против него. Со всех сторон теснят его грозные пророчества. Бессилие императора становится все более очевидным. Он знает, что рука всевышнего настигнет его в любом месте. И действительно, вскоре заговорщики убивают его в храме, у алтаря, во время пасхального богослужения. Не спасает тирана даже «животворный» крест, к которому он прильнул всем телом. Его черная кровь пятнает древо, на котором некогда был распят спаситель. Свершилась воля небес. Деспот повержен, но события в храме бросают зловещий

246

свет на грядущие судьбы нового императора. Ведь торжество Михаила воздвигается на предательском убийстве и святотатстве. От трона до темницы — один шаг, а высота и бездна неразлучны. Напрасно цари мнят себя живыми богами. Все в мире изменчиво и бренно (хор придворных).

Эти экклезиастические мотивы, столь характерные для барокко, придавали трагедии мрачный оттенок. Ведь тираноборческий порыв Михаила Бальбы ничего не мог изменить в трагическом круговороте жизни. Византия не пробуждалась от тяжелого сна, а божественная справедливость в руках людей оборачивалась святотатством и предательством. Но ведь и Германия, угадываемая за контурами византийской истории, истекая кровью, блуждала в то время в кромешном мраке. Суровая правда жизни водила трагическим пером Грифиуса. И все же пьеса осуждала тиранию и ее мрачные порождения, отражая протест лучших людей Германии против произвола коронованных деспотов.

Однако, когда в Англии в 1649 г. восставший народ казнил короля-тирана, Грифиус не только не понял огромного исторического значения Английской буржуазной революции, но и осудил казнь венценосца в трагедии «Убиенное величество, или Карл Стюарт, король Великобритании». Пьеса (в первой редакции) была написана в 1649 г. под свежим впечатлением казни короля. Грифиус окружает Карла I ореолом мученичества, а пуритан, сокрушивших королевский трон, рисует извергами и тиранами. В заключительном акте трагедии хор убиенных королей взывает к небесам о мщении за смерть английского самодержца. Все это говорит о том, что свободолюбие бюргерского драматурга витало в мире абстракций, а его политические идеалы отнюдь не были революционными. Следует, однако, иметь в виду, что после ужасов Тридцатилетней войны любое кровопролитие и общественное потрясение казались немецкому писателю преступными и враждебными человеку.

К событиям недавнего прошлого обращена и трагедия-мартиролог «Екатерина Грузинская, или Несокрушимая стойкость» (изд. 1657). В ней Грифиус изобразил судьбу царицы Кахетии Кетеваны, матери грузинского царя-поэта Теймураза I, которую иранский шах Аббас I повелел в 1624 г. предать лютой смерти за то, что она отказалась отречься от христианства и стать его супругой. В трагедии Екатерина обнаруживает беспримерную стойкость. Решительная моральная победа на ее стороне. Ради Иисуса Христа готова она вытерпеть самые страшные пытки. Смерть ее не страшит. Мученический венец представляется ей высшей наградой. Поэтому с восторгом выслушивает она свой смертный приговор.

В противоположность Екатерине, обретшей внутреннюю цельность в религиозном подвижничестве, шах Аббас исполнен глубокого внутреннего смятения. Любовь борется в нем с ненавистью и жаждой мести. Он словно весь соткан из непримиримых противоречий, которые в конце концов доводят его до порога безумия. В истолковании Грифиуса шах Аббас — воплощение деспотизма и дурных эгоистических страстей, чреватого раздорами, смутой, устрашающими контрастами и преступлениями, в то время как жертва царского произвола — Екатерина олицетворяет собой нравственную чистоту и могущество духа. И хотя царство героини трагедии не от мира сего, все же пьеса Грифиуса, клеймившая религиозный деспотизм, звучала достаточно злободневно в Германии, сотрясаемой разгулом религиозной нетерпимости.

К теме самодержавного произвола Грифиус обращается также в трагедии «Великодушный правовед, или Умирающий Эмилий Павел Папиниан» (1659). Опираясь на труды римских историков, он изображает в ней трагическую гибель знаменитого римского юриста Папиниана, который предпочел умереть, но не уступить тираническим проискам императора Каракаллы. Автор не щадит мрачных красок при изображении деспотизма и той порочной придворной среды, которая окружает самодержца.

Драматурга восхищает гражданское мужество и нравственное благородство Папиниана. Однако, ненавидя тиранический произвол, он оказывает ему только пассивное сопротивление. Он такой же подвижник и мученик, как Екатерина Грузинская. Оба они способны одерживать лишь моральные победы. Зато в их моральном подвиге заключена огромная сила духа, неподвластная низкому миру эгоизма и тирании. Правда, герои Грифиуса погибают, а этот низкий преступный мир остается, но их гибель утверждает незыблемый нравственный принцип, освященный небесами. Так тленное сталкивается в трагедии Грифиуса с вечным, в царстве мрака вспыхивает свет, уводящий за пределы косного земного бытия. В связи с этим в трагедии Грифиуса в качестве безымянного героя нередко появляется потусторонний мир. К нему тянутся многочисленные нити. О нем напоминают призраки, встающие из могил. О нем гласят вещие сны и хоры погибших.

Подчас сверхъестественные силы, долженствующие, по мысли Грифиуса, олицетворять неусыпную бдительность и всемогущество небес, непосредственно вторгаются в ход мирских

247

дел, обуздывая греховные влечения людей и тем самым спасая их от козней дьявола. Так дело обстоит в трагедии «Карденио и Целинда» (ок. 1649), героями которой выступают не монархи и царедворцы, как обычно в драматургии классицизма, а простые люди, в силу чего эту пьесу можно рассматривать как один из ранних опытов немецкой «мещанской» драмы. К тому же в пьесе отсутствует и обычная для «высоких» трагедий кровавая развязка. Но, конечно, пьеса Грифиуса только отчасти соприкасается с более поздней мещанской драмой, тяготевшей к очень трезвому изображению повседневных будничных событий. «Карденио и Целинда» — это прежде всего драматизированная новелла о демонической страсти, украшенная всеми цветами барочного вымысла. Страсть заставляет студента Карденио помышлять об убийстве своего счастливого соперника, и только вмешательство потусторонних сил (появление призрака) разрушает его преступные планы. Безумная, темная страсть толкает гетеру Целинду на путь святотатства. Желая вновь привязать к себе Карденио, полюбившего другую женщину, Целинда по совету колдуньи Тихе спускается в гробницу некоего рыцаря, убитого в свое время Карденио, чтобы добыть сердце покойника, необходимое для колдовства. Но вновь вмешательство потусторонних сил (говорящий мертвец) разрушает преступные планы. Потрясенные пережитым, Карденио и Целинда принимают твердое решение навсегда покинуть этот грешный, суетный мир. И хотя победу над дурными страстями им удалось одержать благодаря вмешательству таинственных сил, приведенных в действие благими небесами, тем не менее их нравственное очищение знаменует торжество в человеке светлого начала над темными силами преступных влечений. Характерно только, что средством нравственного очищения выступают в барочной драме Грифиуса страх и ужас.

Наши рекомендации