Типы отношения к музыке 4 страница

Крайнее выражение ложной индивидуальности — импровизации в коммерческом джазе, которыми питается джазовая журналистика. Они старательно выдвигают на первый план непосредственность творчества — творчество в данный момент, тогда как метрическая и гармоническая схема предписывает исполнителям столь тесные рамки, что их, в свою очередь, можно свести к минимуму исходных форм. И действительно, большая часть того, что преподносится как импровизация, — за пределами весьма и весьма узкого круга джазовых экспертов — уже отрепетирована заранее. Но ложная индивидуализация проявляется не только здесь, а и вообще во всей сфере легкой музыки. Так, например, сфера гармонических и колористических раздражителей, которая введена в обиход легкой музыки, — уже венская оперетта перед Первой мировой войной никак не могла развязаться с арфой, — следует такому правилу: вызывать впечатление непосредственного и конкретного там, где за этим ничего не стоит, кроме шаблонной гармонизации и оркестровки.

Не нужно недооценивать эту рутину. Однако говоря о шлягерах, нужно опасаться впасть в апологию культуры, которая вряд ли пригодна на большее, чем культура варварства. Если стандартные формы легкой музыки и выведены из традиционных танцев, то последние были часто стандартизованы задолго до того, как коммерческая музыка приспособилась к идеалу массового производства; менуэты менее значительных композиторов XVII в. были похожи друг на друга с той же фатальной необходимостью, что и шлягеры. Зато, если вспомнить об остроумных словах, которыми лет тридцать тому назад Вилли Хаас охарактеризовал ли-

тературу, можно будет сказать, что и сегодня наряду со всякой плохой хорошей музыкой существует хорошая плохая.

Под влиянием рынка не одно истинное дарование было поглощено легкой музыкой. Хотя и не раздавлено до конца. Даже на поздней ступени развития, особенно в Америке, можно то и дело встретить свежие идеи, красивые мелодические линии, запоминающиеся ритмические и гармонические обороты. Но сферы можно отграничить друг от друга, только если исходить не из переходных, а крайних их проявлений, причем даже самые дерзкие выходки таланта в легкой музыке обезображиваются тем, что должны учитывать интересы тех, кто продает вещь. Тупость глубокомысленно продумывается и возводится в степень квалифицированными музыкантами. Последних в области легкой музыки гораздо больше, чем признает серьезная музыка с ее чувством превосходства: в Америке они встречаются и среди тех, кто оркеструет шлягеры, и среди экспертов по пластинкам, и среди band leaders, и в других группах. Они и безграмотность, от которой все же нельзя отказаться как от бизнеса, преподносят и как dernier cri* и как нечто культурное — так что музыка даже хорошо звучит, в соответствии с идеалом звучания, который весьма трудно описать.

Но для этого нужно быть мастером своего дела. Иногда — как это было с вокальным ансамблем Ревеллеров, знаменитым в 20-е годы, — возникает кричащая диспропорция между малоценными сочинениями и таким их исполнением, которому не приходится стыдиться самой практики камерного исполнительства. Преимущественное положение средств по сравнению с целями, которое господствует во всей индустрии культуры, в легкой музыке проявляется в разбазаривании исполнителей высокого класса, которым приходится играть продукцию, недостойную их. Что столь многие, кому это прекрасно известно, позволяют так злоупотреблять своим талантом, происходит по вполне понятным экономическим причинам. Но их отравленная совесть создает такую атмосферу, в которой процветает самая ядовитая злоба. И тогда с цинической наивностью, но и не без отвратительных прав на то, они убеждают себя в том, что взяли на откуп подлинный дух времени.

На это претендует в первую очередь джаз. Подавляющая часть всего, что общественному сознанию представляется джазом, следует отнести к сфере ложной индивидуализации. Такова исходная идея джаза, почти не изменившаяся за пятьдесят лет. Джаз, даже в самых утонченных его формах, относится к легкой музыке. Только дурная привычка превращать все в высокопарное мировоззрение покрывает туманом это обстоятельство, а в Германии делает из него нечто священное и неприкосновенное, норму того, что будто бы восстает против нормы музыки. В рамках легкой музыки у джаза несомненно есть свои заслуги. По сравнению с идиотизмом легкой музыки, идущей от оперетты периода после Иоганна Штрауса, у него есть и технические навыки, и присутствие духа, и сосредоточенность, сведенная на нет легкой музыкой в целом, и способность к тембровой и ритмической дифференциации. Атмосфера джаза освободила подростков от заплесневелой сентиментальности бытовой музыки их родителей.

Критика джаза должна начинаться там, где эта давняя мода, органи-
___________
* Последний крик (моды) (франц.).

зуемая и множимая заинтересованными лицами, придает себе вид современного и — того не легче — авангардистского искусства. Те формы реакции эпохи, которые нашли отражение в джазе, выражаются в нем не с внутренней свобддой и не опосредуются рефлексией, — они просто удваиваются, сопровождаемые жестом покорного одобрения. Сейчас, как и прежде, джаз остается все тем же, и к нему подходит характеристика, данная ему более чем двадцать лет назад одним из самых надежных знатоков джаза в Америке, Уинтропом Сарджентом: джаз — это “get together art for regular fellows” — спортивно-акустическое средство привлечения в одно место нормальных людей. “Джаз подчеркивает, — продолжает Сарджент в своей книге “Jazz, Hot and Hybrid”* — конформистское постоянство, поскольку благодаря ему индивидуальное сознание исчезает в некоем массовом самогипнозе. Индивидуальная воля подчиняется в джазе коллективной, и индивиды, которые в этом деле участвуют, не только одинаковы, но виртуально даже неразличимы”.

Социальная функция джаза совпадает с его собственной историей — история ереси, воспринятой массовой культурой. Безусловно, джаз заключает в себе потенциальную возможность бегства от культуры для тех, кто или недопущен в культуре, или же недоволен ее лживостью. Но снова и снова джаз поглощается индустрией культуры и тем самым музыкальным и общественным конформизмом; знаменитые формулы разных его этапов, как swing, be-bop, cool jazz, — одновременно и рекламные лозунги и вехи постепенного усвоения его официальной культурой. Если исходить из предпосылок и средств легкой музыки, которая запущена на полный ход, то нельзя взорвать ее изнутри — в равной мере и сфера легкой музыки не имеет никаких выходов за свои пределы.

Нельзя слишком доверчиво предполагать, что критерии автономной музыкальной продукции сохраняют свое значение в области легкой музыки и ее вариантов в несколько более высоком стиле, если вообще интерпретировать ее в соответствии с ее реальным внутренним музыкальным и даже психологическим устройством. Преимущество ее товарного характера над любым эстетическим значением социально придает механизмам распределения почти тот же вес, что и самому распределяемому товару. Каждый отдельный шлягер — это своя собственная реклама, реклама его названия, и характерно, что в американских изданиях шлягеров слова текста, повторяющие название, обычно выделяются крупным шрифтом. Вся в целом развлекательная музыка едва ли приобрела такие масштабы и оказывала такое воздействие без того, что в Америке называют plugging**. Шлягеры, избранные на роль бестселлеров, словно железными молотками вбиваются в головы слушателей до тех пор, пока те не начинают узнавать их и потому — как правильно рассуждают психологи от музыкальной рекламы — любить. Прототипы всех этих явлений — учреждения вроде hit parades, бирж шлягеров — как только они не афишируют себя; и уже трудно бывает распознать, какой шлягер сам выплыл на поверхность и потому подается публике как любимое блюдо и какой выплыл только потому, что его преподнесли так, как если бы он
___________
*“Джаз, пылкий и смешанный” (англ.).
**Примерно: навязывание, вбивание в голову, рекламирование (англ.).

уже был любимым блюдом. И все же, несмотря на все расчеты, нельзя недифференцированно подходить к материалу, даже если он сам не дифференцирован. Чтобы иметь успех, шлягер должен удовлетворять некоторым минимальным требованиям. Он должен обладать чем-то вроде свежей идеи — такой признак, который давно уже находится под вопросом в серьезной музыке, однако при “реалистической” оценке отношения этой идеи к давно привычному материалу. Исследование таких структур с помощью музыкального анализа шлягеров и с помощью статистического изучения публики должно было бы привлечь содержательную социологию музыки.

Знание социальных механизмов, которые предрешают выбор, распространение и воздействие шлягеров, особенно той рекламы, которая создает высокое давление (Hochdruckreldame) — ее специально изучал Дуглас Мак Даугалл, — может легко подвести к представлению о воздействии легкой музыки как об эффекте всецело предетерминированном. И тогда можно было бы считать, что шлягеры, имевшие успех, просто-напросто “сделаны” массовыми средствами, а вкус слушателей не имеет никакого значения. Такая концепция была бы слишком простой даже в современных условиях концентрации всей мощи индустрии культуры. Конечно, практика исполнения на радио и запись на пластинку — необходимые условия для того, чтобы шлягер стал самим собой; если у него нет шансов быть услышанным широким кругом слушателей, то вряд ли он станет их фаворитом. Это — необходимое, но недостаточное условие. Еще нужно, чтобы шлягер удовлетворял правилам игры, действующим в данный момент. Ошибки в музыкальной технике едва ли играют тут роль, но зато сразу же отпадает материал, манеры которого идут вразрез с тем, что принято; следовательно, прежде все то, что соответствует моде, объявленной passe*, и где используют существенно более новые средства, чем те, что приняты в среднем.

И хотя всем ясно, что нормы и моды искусственно устанавливаются, у них есть тенденция переходить в формы реакции публики, и в согласии с этими нормами публика быстро, почти спонтанно, оценивает то, что навязывается ей, — может быть, ей кажется, что, настаивая на стандартах моды, она осуществляет былую свободу выбора. Но мало того, — шлягерам, музыке, которую трудно причислить к искусству, присуще определенное качество, которое трудно описать, но к которому с уважением относятся слушатели. О том, что такое качество действительно есть, свидетельствуют так называемые evergreens**, шлягеры, которые как будто не устаревают и не выходят из моды. Заслуживает труда попытка проследить историю таких evergreens и установить, в какой мере их создал выбор индустрии культуры и в какой они сохранились благодаря собственным достоинствам, таким качествам, которые отличают их от эфемерной продукции хотя бы на недолгое время.

В первую очередь их неувядающая свежесть, — ее эксплуатирует индустрия культуры, — основана на примате эффекта над сутью дела во всей этой сфере. То, что вульгарный эмпиризм смешивает с искусством, то как раз хорошо подходит к музыке вульгарной, легкой, и если эмпиризм пред-
__________
* Устаревшей (франц.).
** Вечнозеленые (англ.).

ставляет искусство как battery of tests, т.е. агломерат раздражений, о которых можно судить только путем наблюдений и путем провоцирования реакций подопытных индивидов, — кто сам разбирается в деле, тот просто частный случай категории “подопытный индивид”, — то каждый шлягер в действительности есть опыт организации социально-психологического эксперимента, схема, провоцирующая возможные проекции, высвобождающая инстинкты и behaviours*. “Evergreens”, словно рычаги, активизируют и усиливают в каждом индивиде его личные эротические ассоциации. А последние потому так легко попадаются на удочку всеобщей формулы, что в период своего расцвета они были не совсем такими уж личными и сливались с индивидуальным бытием только в сентиментальных воспоминаниях.

Сам механизм evergreens, в свою очередь, синтезируется и запускается в ход особым жанром, который является предметом неустанной заботы, — шлягерами, которые получили в Америке название nostalgia. Они имитируют стремление к далеким невозвратно ушедшим событиям и переживаниям и предназначены для всех тех потребителей, которые думают, что, предаваясь воспоминаниям о прошлом, они обретают жизнь, которой лишены в настоящем. Несмотря на все это, не следует упрямо отрицать того специфического качества evergreens'ов, на котором, кстати, легкая музыка основывает свои притязания на выражение духа времени. Это качество стоит искать в том парадоксе, который достигается ими именно в том, что им удается выразить нечто конкретное и специфичное с помощью совершенно изношенного, нивелированного материала. В таких сочинениях язык шлягеров стал уже второй натурой, так что допускает даже спонтанность, свежую мысль, непосредственность. Фетишизация, начавшаяся, само собой разумеется, в Америке, иногда непроизвольно превращается в подобие гуманности и человеческой близости, и это не только видимость.

На этом примере можно кое-чему поучиться, что касается высокой и низкой музыки. В легкой музыке находит свое прибежище одно качество, которое утратила высокая музыка и которое когда-то играло в ней существенную роль: это качество — существование относительно самостоятельных, качественно своеобразных отдельных элементов в рамках целого. За утрату этого свойства серьезная музыка платит высокую цену. Эрнст Кшенек и другие указывали на то, что категория идеи, свежей, новой мысли19 — не психологическая, а феноменологическая — утрачивает в серьезной музыке свой вес; дело обстоит так, что низкая музыка, и не подозревая об этом, стремится компенсировать эту утрату. Несколько действительно хороших шлягеров — это обвинение, предъявленное музыке как искусству, ставшему своей собственной мерой, хотя и не в силах легкой музыки восполнить эту утрату.

Нужно дать толчок исследованию критериев, — независимых от plugging, — которые позволили бы предсказывать, станет ли шлягер популярным. Так, специальная музыкальная комиссия, не знакомая ни с ходячими списками популярных шлягеров, ни вообще с условиями музыкального рынка, должна была бы прослушивать распространенные шлягеры, пытаясь установить, какие из них пользуются наибольшим успехом. Гипотеза состоит в том, что они угадают правильно. Затем они
____________
* Механизмы поведения (англ.)

должны были бы детально объяснить, каковы, по из мнению, причины популярности, и нужно было бы проверить, лишены ли таких свойств те шлягеры, которые не добились успеха. Таким критерием могут оказаться пластические акустические кривые S. — как в американском evergreen “Deep purple”*, которые, однако, остаются целиком и полностью в рамках апробированных средств музыкального языка. Но характерное можно обнаруживать в самых разных музыкальных измерениях. И если коммерция требует от композитора несовместимого — допустим, он должен одновременно написать и нечто банальное, и нечто запоминающееся, т.е. отличное от всего другого, то удачные шлягеры — это, вероятно, те, которым удалось разрешить эту квадратуру круга, и тщательные анализы шлягеров должны были бы дать точное описание этого явления.

Там, где кончается эта qualitas occulta** шлягеров, начинается реклама, в тисках которой они все находятся; реклама становится внутренним существом наиболее успешных шлягеров. Беспрестанно рекламируется товар, которого и без того жаждут те, на кого он рассчитан. Одна из причин такой рекламы, вероятно, заключается в амбивалентности слушателей. Они противятся не только серьезной музыке, но в глубине души и своим же фаворитам. Их противодействие находит выход в том смехе, который раздается по адресу всего того, что fan'ы сочли устаревшим. Очень скоро они начинают видеть в шлягере corny***, затхлость и старомодность, как в одежде, в которую облачались сексбомбы двадцать-тридцать лет тому назад. Что с ними при этом всегда соглашаются, имеет причину, общую для всякой рекламы, — необходимость неустанно раздувать потребность, перед которой будто бы склоняются поставщики товара. Вряд ли эти последние не подозревают, что их потребители не совсем доверяют своему энтузиазму.

С тем большей энергией аппарат рекламы забирает в свои руки не только отдельный шлягер, но и всю сферу легкой музыки, он поступает так в согласии с исходным принципом всей индустрии культуры — утверждать жизнь такой, какой она является. Это — дань той социальной власти, которая сосредоточена в руках индустрии культуры, и это несомненно тавтология. Но что эта позиция утверждения жизни, возможно, остается неосознанной, не делает ее менее опасной, чем аналогичные случаи в области словесных искусств. Только для управлений культуры, занимающихся регистрацией, легкая музыка — невинная сфера наряду с другими. Она объективно ложна, она калечит сознание тех, кто находится во власти ее, хотя наносимый ею ущерб трудно измерить в отдельном случае. Но что массовый феномен легкой музыки убивает автономность поведения и самостоятельность суждения — качества, в которых нуждается общество, состоящее из свободных граждан, тогда как большинство стало бы, вероятно, возмущаться антидемократическим вторжением в их суверенные права, если отнять у них легкую музыку, — это противоречие, которое бросает свет на существующие общественные условия.
______________
* Темнокрасный (англ.).
** Таинственное качество (лат.).
*** Косность (англ.).

Функция

Вопрос о функции музыки в современном обществе встает постольку, поскольку эта функция, которую механизмы официальной музыкальной жизни стремятся представить как нечто само собой разумеющееся, далеко не разумеется само собою. Музыка считается искусством наряду с другими; она выработала представление об эстетической автономности искусства — по крайней мере в ту эпоху, которая вообще доступна живому сознанию сегодня; даже более или менее скромные музыкальные сочинения претендуют на то, чтобы их понимали как произведения искусства. Но если верно, что значительно преобладает тип слушателей, которые воспринимают музыку как развлечение и которым нет никакого дела до требования эстетической автономии, то это как раз означает обратное: целая, количественно весьма значительная область так называемой духовной жизни выполняет совершенно иную — не принадлежащую ей по смыслу — социальную функцию. Мало ссылаться на то, что эта функция и состоит как раз в развлечении. Стоит задать вопрос, как может хотя бы развлекать то, что как таковое вообще не находит путей к сознанию или несознанию? В чем же тогда развлечение? В чем социальный смысл феномена, который именно как таковой и не доходит до общества? Чтобы не пришлось уличать эту функцию — слишком суммарно — в абсурдности (это свойство нельзя замазывать, но им, видимо, дело не кончается), можно задуматься над тем, что непонимание, с которым встречается музыка, внутренне поражает и перестраивает все ее элементы, но все же доводит до сознания какие-то крупицы их смысла. И слушатели, надо заметить, не сознают своего непонимания. Клочки, обрывки смыслового целого заменяют им утраченное понимание. Так, тональная музыкальная речь, включающая всю традиционную музыку, которая сегодня потребляется, тождественна универсальному жаргону потребителей. И если уж не понимают, что сказано на этом языке, т.е. не понимают специфического содержания музыкальных произведений, то внешние, поверхностные связи все же хорошо известны — привычная речь совершенно автоматически образует эти связи; слушая музыку, плещутся в потоках этой речи, что заменяет постижение смысла объекта, но не может быть абсолютно отделено от этого процесса; по аналогии отношений между речью как средством общения и речью в структуре литературных произведений искусства и строго оформленных текстов.

Некоторые качества, которые выкристаллизовались в музыке, например тембры, и которые должны конкретизировать композицию в чувственном материале, сами по себе являются и чувственными раздражителями, уже имеют в себе что-то от тех гастрономических достоинств, которые только и смакует в них внехудожественное сознание. Так же обстоит дело с тем, что сегодня в нетребовательном словоупотреблении фигурирует под названием ритма или мелодии. Из автономного языка музыки как искусства духу времени доступна только коммуникативная функция. Последняя как раз и обеспечивает нечто вроде социальной функции искусства. Вот что остается от искусства, когда из него уходит момент искусства. А этот остаток потому столь легко, без труда обнару-

живается в музыкальном искусстве, что искусство это весьма поздно достигло полной автономии и, даже достигнув ее, всегда влачило за собой гетерономные моменты, как, например, дисциплинарную функцию в средневековом музицировании. Функцию музыки, остающуюся у нее после социальной утраты того момента, который превращал ее в большую музыку, можяо правильно понять, если только не замалчивать того обстоятельства, что музыка никогда не исчерпывалась понятием автономности: всегда привносились внехудожественные моменты, связанные с контекстом ее применения. В общественных условиях, которые уже не благоприятствуют конституированию ее автономии, эти моменты вновь выходят на поверхность. И только потому из растерзанных и разъятых членов музыки образуется нечто вроде вторичного, массового музыкального языка, что эстетическая интеграция ее чувственных в буквальном смысле, вне- и дохудожественных элементов всегда была неустойчивой; эти элементы на протяжении всей ее истории только и ждали случая, чтобы избежать энтелехии структуры и разрушить свою интегрированность.

В таком случае вопрос о функции музыки в широких масштабах современного общества — это вопрос о роли этого вторичного языка музыки (остаточных пережитков былых произведений искусства в быту масс) в обществе. Музыка, традиционные произведения вместе с тем престижем культуры, который аккумулирован в них, во-первых, просто-напросто существуют. И уже благодаря этому простому факту своего существования они утверждают себя и там, где вообще больше не познаются, тем более что господствующая идеология препятствует сознанию их непонятности. Совершенно явно непонятые вещи, как, например “Missa Solemnis”, могут исполняться из года в год и вызывать восторг.

Было бы слишком рационалистическим подходом непосредственно сводить современную функцию музыки к ее воздействию на слушателей, к реакциям людей, которые встречаются с нею. Интересы людей, которые заботятся о том, чтобы слушателям вовремя поставлялась музыка, и сами произведения — их собственный вес, раз уж они существуют, — это факторы слишком сильные, чтобы потребление музыки каждый раз и в каждом отдельном случае соответствовало реальной потребности в ней. Здесь — здесь тоже — потребность используется сферой производства как предлог. Если говорят об иррациональности музыки, то эта фраза получает ироническое оправдание, поскольку предложение музыкального товара уже имеет иррациональный аспект, диктуется скорее количеством накопившегося товара, чем действительным спросом на рынке, на который охотно ссылаются в объяснение.

Социологии известно много иррациональных институций внутри радикально обуржуазившегося общества. То, чего никак нельзя вывести из его собственной функции, все же имеет функцию; существующее общество не может развиваться, просто следуя своему принципу, оно вынуждено соединяться и смешиваться с докапиталистическими, архаическими элементами; если бы оно стало осуществлять свой собственный принцип без этих гетерогенных “некапиталистических” примесей, оно сняло бы себя как таковое. В обществе виртуально насквозь рационализированном, где тотально господствует меновой принцип, все нефункциональное становится функцией в квадрате.

В функции нефункционального пересекается истинное и идеологическое. И сама автономия произведения искусства порождена этим пересечением: в функциональном целом общества создаваемая людьми вещь “для себя” — произведение искусства, не отдающее себя целиком во власть этого функционального целого, — есть символ и обетование того, что существовало бы, не будучи объектом всеобщей погони за прибылью, т.е., было бы природой. Но одновременно прибыль ставит себе на службу это нефункциональное и низводит его до уровня бессмысленного и бессодержательного. Эксплуатация того, что бесполезно само по себе, того, что скрыто от людей, которым оно всучивается, навязывается, ненужного им, — причина фетишизма, который покрывает пеленой все культурные блага и особенно музыку. Он настроен на конформизм. Повинуясь наличному и уже потому неизбежному, мы начинаем любить существующее только потому что оно существует; к такому повиновению психологически приводит только любовь. Принятие, утверждение как должного того, что существует, наличествует — вместо опоры на идеологию как специфическое представление о существующем или даже как его теоретическое оправдание, — стало сильнейшим элементом, скрепляющим, связующим все наличное в жизни. Желтое пятно безоговорочного принятия всего данного, всего находящегося на своем месте — один из инвариантов буржуазного общества. И это со времен Монтескье придает существующему достоинство исторически сложившегося и ставшего.

Абстрактности такого принятия действительности, замещающего фактом своего существования определенную прозрачную функцию, соответствует столь же абстрактная идеологическая роль — роль отвлекающая. Она способствует тому же, чему служит сегодня большая часть культуры: помешать людям задуматься над собой и над миром, создать у них иллюзию, будто все в порядке, все в целости в этом мире, раз в нем такое изобилие приятного и веселого. Иллюзия значительности культурной жизни — ее невольно укрепляет всякий, кто так или иначе имеет с ней дело хотя бы в форме критики, — саботирует осознание самого существенного. Что так ясно и понятно всем, если взять идеологическую функцию кинозвезд (настолько ясно, что даже ворчание по этому поводу в свою очередь стало дополнительным предметом общественного комфорта), то же самое распространяется и на области, в высшем достоинстве которых не допускает никакого сомнения религия искусства, опустившаяся до самопародирования, — на те области, где исполняют Девятую симфонию.

Идеологический момент не специфичен именно для музыки, но он очерчивает область пространства, занятую музыкой, — пространства всевозможной болтовни. Нетрудно заметить, как широко распространена вера в то, что все неразрешенные и неразрешимые проблемы можно решить, говоря о них и обсуждая их: этим объясняется приток людей на всякие диалоги и дискуссии по вопросам культуры, которые повсеместно организуются. С этим схоже то положение дел, о котором не должен забывать именно теоретик. Для многих так называемых “культуртрегеров” рассуждать о музыке и читать о ней важнее самой музыки. Такие извращения — симптомы идеологически нормального: музыка совсем не воспринимается как таковая, в своей ложности или истинности, а вос-

принимается только как нечто неопределенное и неподконтрольное, что освобождает от необходимости заниматься истиной и ложью. Музыка — неистощимый повод для безответственного и бесполезного разглагольствования. Неутомимо и даже не замечая этого по-настоящему, большинство тратит свое время на то, что скрыто от него.

Но простое наличие музыки, сила истории, которая запечатлелась в ней, и невозможность для незрелого, несовершеннолетнего человечества выйти за рамки навязанных ему учреждений, — всего этого недостаточно, чтобы объяснить приверженность масс к определенным объектам, и уж тем более недостаточно, чтобы объяснить активный спрос. Если нечто, существуя просто так, без всякого raison d'etre*, уже способно утешить и успокоить (хотя известно, что все существует для чего-то другого), то среди функций музыки, безусловно, не последнее место занимает функция утешения — анонимное увещевание одинокой заброшенной общины. Тон музыки внушает представление о голосе коллектива, который не оставит в беде тех, кто включен — насильно — в него. Но при этом музыка в том как бы внеэстетическом своем облике, который она назойливо обращает к людям, возвращается назад к более старым, добуржуазным формам, даже, может быть, к таким, какие вообще предшествовали становлению ее как искусства.

Трудно поверить, действительно ли подобные элементы могут еще оказывать воздействие, но совершенно очевидно, что они одобряются идеологией музыки, и этого достаточно, чтобы в сфере господства этой идеологии люди соответственно реагировали, даже не веря ушам своим. Для них музыка приносит радость — и все тут, хотя развитое искусство на расстояние световых лет удалилось от выражения радости, которая стала реально недостижимой в самой действительности, так что уже герой “Dreimaderlhaus”20 мог задаваться вопросом, бывает ли вообще радостная музыка. Если кто-то напевает, то он уже считается человеком довольным жизнью, ему пристало ходить с поднятой головой. Но ведь звук всегда был отрицанием печали — как немоты, и печаль всегда находила выход и выражение в нем. Примитивно-позитивное отношение к жизни, которое тысячу раз разбивала и разрушала музыка, отрицая его, снова всплывает на поверхность как функция музыки; не случайно потребляемая по преимуществу музыка сферы развлечений вся без исключения настроена на тон довольного жизнью человека; минор в ней — редкая приправа. Так управляют здесь архаическим механизмом, социализируя его. И если сама музыка опускается до наиболее бедного и ничтожного своего аспекта — бездумной радости, то она хочет, чтобы и люди, которые отождествляют себя с ней, уверовали в свою веселость.

Музыка беспредметна, ее нельзя однозначно отождествлять с какими-либо моментами внешнего мира, но у музыки как таковой в высшей степени определенное содержание, она членораздельна и как следствие этого вновь соизмерима с внешним миром, с общественной действительностью, хотя бы и очень опосредованно. Музыка — это язык, но не язык понятийный. Ее свойство и ее способность утешать и укрощать слепые мифические силы природы — действие, которое приписывали ей со вре-
________
* Разумное основание (франц.).

Наши рекомендации