Трехслойная схема науки
Вполне приемлемым для наших целей описанием науки можно считать такое, в котором научная деятельность характеризуется познавательным отношением (установка на выявление не явлений, а сущности) и наличием трех слоев (уровней) существования — эмпирического, теоретического и оснований науки. В эмпирическом слое, как показывают науковедческие исследования, находятся реальные объекты той или иной практики, на которые направлены процедуры манипулирования и эмпирического познания. В теоретическом слое выделяются идеальные объекты и теоретические процедуры (доказательства, решения задач, построение теории, объяснения и т.д.). В отличие от эмпирических объектов идеальные объекты специфицируются не относительно практики, хотя и имеют к ней отношение, а относительно идеальной деятельности. Например, в античной науке — это сущности и «начала», в естественной — природа, «написанная на языке математики», в гуманитарной — психика, деятельность, диалог и т.д., т.е. разное в разных концепциях. Именно к идеальным объектам относят теоретические знания (знания теории). Получают теоретические знания или в процессе преобразования одних идеальных объектов в другие (сведение в теории новых случаев к уже познанным), или при теоретической интерпретации эмпирических знаний (путь снизу, от практики), или при интерпретации определенных «внепредметных» знаний, ассимилированных из других наук или из «оснований наук» (путь сверху).
Но как бы ни получались теоретические знания, вводятся они в науку с помощью стандартных теоретических процедур, регулируемых специальными правилами, нормами, законами. Совокупность (органон) этих правил, норм и законов (непротиворечивости, исключенного третьего, системности и т.д.) фактически образует третий слой научной деятельности — «основания науки». Именно в основаниях науки формируются критерии «строгости» научных процедур, задаются научные предметы и объекты изучения, формируется научная онтология и научные картины мира. Все эти образования — уже не просто множество объектов, знаний и процедур (как эмпирических так и теоретических), но множество упорядоченное и организованное в соответствии с правилами, нормами, законами, регулирующими научную деятельность и мышление [136; 150].
В своих основных чертах и познавательная установка и трехслойная структура науки сложились в античной науке, однако осознавались они иначе, чем в наше время, и на первый план выдвигались другие элементы. Античный идеал научного познания связывает науку прежде всего с непротиворечивой организацией научных знаний, описывающих определенную область бытия (действительности); эмпирические знания и процедуры в науку не включались, не было и требований к экспериментальной проверке теоретических построений.
Отдельные этапы и характеристики формирования античных представлений о науке можно проследить, анализируя генезис самой первой в истории человечества сознательно построенной науки — системы геометрических знаний — «Начал» Евклида.
Предыстория «Начал» Евклида уходит корнями в древнеегипетскую и шумеро-вавилонскую практику восстановления границ полей, смываемых разливами рек, и сравнения полей по величине. Чтобы восстановить конфигурацию поля и указать положение поля среди других полей '(а это необходимое условие восстановления системы прилегающих друг к другу полей), вавилонские и древнеегипетские писцы, как мы помним, использовали планы полей — рисунки полей, на сторонах которых проставлялись числа.
Если первоначально планы полей использовались только для восстановления полей, то в дальнейшем с их помощью стали изображаться различные операции с полями (соединение, разделение, передел полей и т.п.). В связи с этим планы полей превращаются в знаковые модели, на которых получают одновременно две группы знаний: о величине поля и его элементов, а также конфигурации поля.
Следующий этап — восстановление и осмысление греческими философами решений вавилонских задач, планов полей и относящихся к ним числовым отношениям. Греческих философов, вероятно, не могло удовлетворить формальное осмысление образцов решения шумеро-вавилонских задач, для них, очевидно, был неясен объект знания. Что такое, спрашивается, прямоугольное или треугольное поле как сущее, а не явление? В попытке ответить на этот вопрос они перешли от рассмотрения полей к изучению фигур, представленных в планах полей, и прибегли к идее «мысленного наложения» одних фигур на другие. В этой ситуации знания о числовых отношениях величин, полученные при анализе вавилонских задач, превращаются в геометрические отношения («равно», «больше», «меньше», «подобно» и т.д.), а планы полей, к которым эти знания относятся, в геометрические объекты — фигуры. Постепенно складывается процедура получения новых геометрических знаний, опирающаяся на схематизацию в «геометрическом языке» образцов решения шумеро-вавилонских задач и анализ геометрических фигур. Однако главное звено этой процедуры — доказательство геометрических «положений», в ходе которого геометрические знания и объекты сводились (преобразовывались) друг к другу и к «началам» (определениям фигур, аксиомам, постулатам), а все рассуждения строились в соответствии с правилами мышления.
Параллельно с этим процессом развернулся и второй — сознательное построение в работах Платона и Аристотеля науки геометрии и попытки обосновать сами начала — исходные геометрические знания и объекты, к которым сводились все остальные. «Начала» Евклида, как показывают исследования, удовлетворяют принципам, выдвинутым Платоном и Аристотелем. Эти принципы могут быть рассмотрены как своеобразный проект первой античной науки, а доказательства и совокупность полученных в них геометрических знаний — как материал, в котором такой проект реализовался. Вероятно, только с этого этапа можно говорить в строгом смысле этого слова о формировании науки геометрии, содержащей все три слоя — эмпирический, теоретический и «оснований геометрии» (заданный принципами).
Рассмотренный здесь материал позволяет сделать два важных вывода. Происхождение науки — сложный исторический процесс, в котором сходятся два разных вида человеческой деятельности: с одной стороны, деятельность знакового моделирования и надстраивающиеся над ней процедуры с идеализированными объектами, с другой — логическая и философская деятельности, выросшие из рационального объяснения явлений. Наука складывается, когда логическая и философская деятельности начинают нормировать и перестраивать процедуры со знаковыми моделями и идеализированными объектами. Именно в этом процессе формируются все три слоя науки, а также первые системы научных знаний. Второй вывод касается функционирования науки, оно происходит под влиянием по меньшей мере трех факторов: а) действия познавательного отношения (стремление к познанию сущности и истины); б) ассимиляции в теории новых эмпирических знаний и объектов и в) удовлетворения требований, предъявляемых к научному мышлению и деятельности со стороны философии.
Если по отношению к античным и естественным наукам трехслойная схема науки не вызывает особенных сомнений, то в сфере гуманитарной науки требует доказательство даже само существование идеальных объектов. Такое доказательство, действительно, можно провести, показав, что в гуманитарной науке существуют все три слоя, характерных для античной и естественной наук. Чтобы в этом убедиться, рассмотрим сначала одну иллюстрацию — гуманитарное исследование В. Плугина, посвященное произведению А. Рублева «Воскрешение Лазаря».
Что изобразил Андрей Рублев на иконе «Воскрешение Лазаря»? Взгляды исследователей-искусствоведов относительно композиции (иконографии) этого произведения не совпадают. Большинство (Г. Милле, Л. Рео, В. Лазарев, И. Лебедева и др.) считают, что «Воскрешение Лазаря» «не представляет ничего нового и неожиданного ни в деталях, ни в построении целого» (сюжет иконы прост — Христос воскрешает умершего Лазаря, являя свою божественную сущность и знаменуя будущее собственное и всеобщее воскресение) [122. С. 60]. Однако В.А. Плугин утверждает, что «иконография рублевского "Воскрешения" при всей традиционности деталей уникальна...» Он обращает внимание на новое расположение в композиции апостолов. Обычно они изображались за Христом, это можно наблюдать в тысяче других «Воскрешений», здесь же апостолы идут навстречу Христу. Апостолы поменялись местами с иудеями. Христос в своем движении как бы наталкивается на обращенных к нему апостолов. «Его вытянутая вперед правая рука словно врезается в эту группу». В то же время изображение Лазаря отходит на второй план. Божественная благодать как бы адресуется теперь только апостолам [122. С. 60, 66]. Другое важное отличие — изображение белоснежной фигуры воскресшего Лазаря, обернутого погребальными пеленами, не на черном фоне входа в пещеру (как это делалось всегда), а на белом. Рублев написал его белым на белом?! Фон пещеры, как показали обследования иконы Плугиным, «действительно был изначально белым или, может быть, охристым. И на этом фоне проецировалась одетая в чуть желтоватый, моделированный белилами саван, фигура воскресшего. Другие исследователи, также заметившие это новшество, однако не придали ему особого значения: так, В. Лазарев считает иконографию рублевского «Воскрешения» «привычной и освященной вековой художественной практикой», а Э. Смирнова интерпретирует ее в русле новых веяний «московской живописи XV в.» [122. С. 60].
Как же Плугин объясняет, почему Андрей Рублев разрывает с традиционным каноном? Он доказывает, что Рублев в своих иконописных произведениях пытался провести исихастские идеи. Речь идет прежде всего об идеях прижизненного обожествления человека, об апостольской миссии и роли божественной энергии («Фаворского» света славы, исходящего от Христа на людей и всю природу). «Ясная, спокойная уравновешенность рублевских композиций, удивительно лиричный линейный ритм, — замечает Плугин, — исследователи давно связали с именами Сергия Радонежского, Нила Сорского, которые, как известно, проповедовали на Руси идеи исихазма» [122. С. 57]. По мнению искусствоведа Н.А. Деминой, Рублев меньше, чем другие средневековые люди, разделял дух и материю, он видел в их неразрывном единстве светлую, воздушную, живую плоть. Ему не нужна тень, чтобы подчеркнуть силу света [61. С. 318—319].
Исихасты считали, что человек должен преодолевать противоположность между материальным и духовным. Воспринимая божественную энергию, он, будучи во плоти, может «обожиться не только душой, умом, но и телом, стать Богом по благодати и постичь весь мир изнутри — как единство, а не как множественность, ибо только благодаря этой энергии един столь дробный и множественный в своих формах мир» [122. С. 59]. Свет от Христа, изображенный Рублевым, считает Плугин, понимается русским художником именно как благодать, «как энергия, которая животворит весь мир» [122. С. 59].
Если традиционная иконография «Воскрешения» подчеркивала факт удостоверения чуда прежде всего для неуверовавших иудеев («иудеи мечутся и жестикулируют, ощупывают тело воскрешенного и затыкают носы от трупного запаха» [122. С. 62, 65]), то Рублев переносит центр тяжести всей композиции и драматургии на взаимоотношения Христа с апостолами. Именно апостолов, а не простых иудеев, доказывает Плугин, убеждает Христос в первую очередь, а поэтому именно к ним и обращается («Тогда Иисус сказал им (ученикам) прямо: Лазарь умер. И радуюсь за вас, что меня не было там, дабы не уверовали; но пойдем к нему» [65. С. 15—16]). Плугин уверен, что вифанские иудеи, как народ темный, неодухотворенный, мало интересуют Рублева. Им отведена третьестепенная роль статистов. Главное внимание Рублев сосредоточивает на апостолах, идущих по пути богопознания [122. С. 71].
Однако, изменив «центр тяжести» «Воскрешения», Рублев, как убедительно показывает Плугин, вынужден был для сохранения «художественного равновесия» изменить и другие ее элементы. Так, он снижает и отодвигает на второй план старую ось и центр — Христос и Лазарь; именно этому служит изменение фона пещеры («белое на белом» уже не бросается в глаза, не приковывает к себе взор). Еще одно назначение этого приема — передать божественный свет славы Христа, освещающий пещеру и воскресшего, свет, одновременно физический и мистический, который заново созидает человека из тлена (в «Апологии» 1868 говорилось: «Верю и принимаю, что свет Господня Преображения на Фаворе есть несозданный и вечный, что он есть безначальное и вечное божество, физический луч, существенная и божеская энергия, осияние и блеск и красота божества Бога—Слова» [155. С. 359]).
И еще один новый момент: Рублев искусно группирует цвета одежды Христа и апостолов; компонует, связывая силуэтные линии фигур Христа и апостолов формой овала, снимает натуралистические подробности (так, персонажи иконы уже не зажимают носы от нестерпимого смрада, как это любили изображать средневековые художники) [122. С. 66-67].
Интерпретация Плутина, безусловно, интересна и убедительна. И тем не менее, нельзя с достоверностью утверждать, что так и было на самом деле. Нет строгих исторических свидетельств того, что Рублев был исихастом (известно лишь, что он родился, вероятно, в 1360 г., сорок лет жил в миру, затем постригся в монахи, еще в миру получил признание и известность, всех превосходил в мудрости). Но даже, если бы подобные свидетельства остались, нет прямых доказательств, что Рублев в своих произведениях выражал исихастское мировоззрение. К тому же ведь возможны и другие интерпретации «Воскрешения Лазаря». Например, можно (наша собственная интерпретация) предположить, что, расположив апостолов перед Христом, Рублев всего лишь следовал канону средневекового видения. Он изображает толпу, следующую за -Христом двумя группами: апостолов как более значимую группу он, выдвинул вперед и развернул к Христу, а простых иудеев дал традиционно, идущими вслед за Христом. Средневековое художественное видение вполне допускало не только изображение рядом видимых и невидимых с фиксированной точки зрения поверхностей (и внешних, и внутренних), но также изображение частей одного предмета разнесенными в пространстве и различно повернутыми (особенно толпы; это прекрасно видно, например, на миниатюре из «Древнего летописца» — желая показать план фундамента возводимой церкви, летописец разбил толпу на три части и разнес их в живописном пространстве; средневековый зритель, однако, видел на миниатюре одну толпу, а не три). Изменение же фона пещеры действительно понадобилось из чисто художественных соображений, чтобы более органично согласовать изображение толпы с осью Христос — Лазарь.
Но и принимая исихастскую трактовку, можно предложить несколько иную интерпретацию, чем это сделал Плутин. Если присмотреться к «Воскрешению», то можно заметить, что Христос находится не в той же плоскости, что и апостолы, он, к чему и стремились обычно средневековые иконописцы, пребывает в другом пространстве и реальности (мистической). Например, анализ новгородской иконы «Успение», приписываемой Феофану Греку, показывает, что две группы событий — смерть Марии в окружении апостолов, стоящих около ее ложа, и встреча ее души с Христом — осуществляются хотя и одновременно, но первое — в обычной реальности, а второе — в мистической. На иконе изображены два плана — реальный, где находятся ложе Марии, апостолы, святители и архитектурный фон; и план мистический с Христом. Взоры всех персонажей, подчеркивает Б. Раушенбах, «обращены к умирающей Марии, и никто не смотрит на Христа, хотя совершенно очевидно, что появление Христа среди его учеников потрясло бы их тем более, что он появляется в сияющих и светящихся одеждах. Желание более четко выделить границу, разделящую обычное и мистическое пространство, обусловило то, что с начала XV в. такая граница часто обозначается не только цветом, но и изображением непрерывного ряда ангелов, расположенных вдоль границы пространств» [128. С. 152—154].
Рублев, конечно, действует не столь прямолинейно, но, тем не менее: взгляд и движение Христа, динамика иконных горок, подчеркивающая его ход, направлены в «Воскрешении» не к апостолам и не к Лазарю, а вовне; они выводят Христа за пределы реальных взаимоотношений и событий, в которые погружены люди. Соответственно, взгляды иудеев и апостолов обращены не прямо на Христа, а как бы проходят сквозь него, мимо него (такое впечатление, что они его не видят). Сделано это, конечно, весьма тонко и деликатно, без жесткого деления пространства на две сферы — обычную и мистическую. Рублев как бы хочет сказать: Христос сделал свое дело и уходит, а на земле остаются апостолы и иудеи, вот они стоят друг против друга. Им жить дальше, как же они будут жить, что делать, после того, как воочию увидели чудо Воскрешения. Прокомментируем теперь данное исследование.
Плутин добивается новой, оригинальной интерпретации произведений Андрея Рублева прежде всего, привлекая представления культурологии и теории творчества. Он помещает произведения Рублева в контекст русской культуры XIV—XV вв. и художественного творчества. Плугин доказывает, что Рублев проводил. в своем творчестве исихастские идеи (мировоззрение), и это обстоятельство вместе с законами художественного творчества обусловили совершенно иную, нетрадиционную структуру иконописного произведения. Следовательно, полагается особый сложный объект — «творчество художника в культуре», утверждается влияние культуры на мировоззрение художника и трансформация художественной деятельности под воздействием этого мировоззрения и законов художественного творчества. Что же это за объект?
Ясно, что его нельзя наблюдать, нельзя описать как эмпирическую данность. Он сконструирован исследователем, причем на основе гипотетических соображений: утверждается соответствие мировоззрения исихазма мировоззрению Рублева и полное воплощение этого мировоззрения в его художественном творчестве. Следовательно, Плугин строит идеальный объект. Отнесенные к нему теоретические знания, безусловно, объясняют, и на хорошем современном уровне гуманитарного мышления, особенности произведений Рублева. Однако, естественно, может возникнуть вопрос: соответствует ли этот идеальный объект (творчество Рублева в русской культуре XIV—XV вв.) эмпирическому объекту, т.е. реальному творчеству Рублева? Кроме того, как быть с другими, приведенными мной интерпретациями того же самого произведения Рублева, ведь эти интерпретации выводят исследователя к другим идеальным объектам. Таким образом, критерий истины один — возможность объяснить особенности произведений Рублева и, если есть несколько конкурирующих объяснений этих особенностей, нужно решать, какие из них более убедительны и почему. Здесь, правда, обнаруживается, что для разных исследователей и зрителей более привлекательными и убедительными оказываются разные объяснения. Получается парадокс — множество гуманитарных истин, каждая из которых вполне оправдана позицией и ценностями человека. Если Плугин специально не обсуждает природу и категориальные особенности полагаемого им идеального объекта, то в сходной по задаче исследования работе С.С. Аверинцева «Поэтика ранневизантийской литературы» этот момент уже присутствует в виде развернутого культурологического описания ранневизантийской культуры. Аверинцев и другие литературоведы "не только задают идеальные объекты, позволяющие объяснить определенные литературные произведения и целые жанры, но и пользуются для этой цели специальными методами и средствами, особой методологией. Поэтому можно говорить не только о формировании в гуманитарной науке идеального слоя, но и об элементах «оснований» (к ним относятся методология гуманитарного исследования, а также специальные категории, используемые при конструировании идеальных объектов).
В работах Плугина и Аверинцева идеальные объекты используются лишь в целях интерпретации и объяснения художественных и литературных текстов, здесь в явном виде не просматривается ни процесс конструирования идеальных объектов, ни действия с ними в теоретической плоскости, т.е. сведения одних идеальных объектов к другим и получение за счет этого новых теоретических знаний. Оба указанных момента (и конструирование идеальных объектов и действия с ними) можно увидеть в замечательном исследовании М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского».
В этой работе Бахтин соединяет, связывает, в одно целое (представление о многоголосье) различные теоретические построения (идеальные объекты): отношение «автор—герой», идеологичность героя, диалогические отношения. Если к тому же учесть, что отношения «автор—герой» и диалога связаны со схемой «Я и Другие», то в целом можно говорить о следующем ряде идеальных объектов (в порядке сложности их строения): «Я и Другие», диалог, идея (человек-идея), «автор-герой», отдельный самостоятельный голос (включающий идеологическое отношение и отношение «автор—герой»), многоголосье. Задав подобный объект изучения, Бахтин действует вполне по рецептам естественно-научного познания: он сводит новые случаи к уже изученным, т.е. представляет интересующие его феномены как диалог, противостояние голосов, идеологические отношения и т.д.
Во-первых, даже само согласие он трактует как диалог. В о -вторых, слово в произведениях Ф.М. Достоевского Бахтин представляет как диалог, столкновение идей, голосов. В-третьих, на основе представлений о диалоге, а также противостояния «Я и Другие» Бахтину удается объяснить функцию двойников в романах Достоевского. По сути Бахтин показывает, что герой и его двойник моделируют амбивалентность сознания героя (столкновение и противостояние его внутренних голосов). Наконец, в-четвертых, Бахтин показывает, что такие предшествующие полифоническому роману литературные жанры как «сократические диалоги» и мениппея также основываются на диалоге и идеологических отношениях. Более того, Бахтин задает своего рода онтологию для построенных им идеальных объектов. Он показывает, что диалог, диалогические отношения, многоголосье живут в особой реальности — карнавальном мире. Идея карнавала у Бахтина это не просто еще одно теоретическое представление наряду с другими, это именно задание онтологии, т.е. объектной и смысловой действительности, своеобразных правил и норм конструирования идеальных объектов и действий с ними. Перечисляя карнавальные категории (перевертывание «мира наоборот», отмену дистанции между людьми, вольный фамильярный контакт, карнавальные мезальянсы, профанацию), Бахтин отмечает, что на протяжении тысячелетий эти категории «транспонировались в литературу, особенно в диалогическую линию развития романной художественной прозы».
Итак, Бахтин строит полноценный теоретический слой (теорию), который включает не только идеальные объекты и действия с ними, но и онтологию. Что же здесь является эмпирическим слоем и эмпирическими объектами? Вопрос законный. Эмпирический слой образует действительность, которая стала видна сквозь призму построенной Бахтиным теории (онтологии). Это конкретные диалогические отношения героев в конкретных романах Достоевского, конкретные виды многоголосья, конкретное диалогизированное художественное слово Достоевского в конкретных его произведениях и т.п. А слой оснований, вроде бы его нет? В «Проблемах поэтики Достоевского» он действительно не зафиксирован, но он присутствует в других, более ранних исследованиях Бахтина, посвященных методам решения тех вопросов, которые рассматриваются в «Проблемах...». Слой оснований в исследованиях Бахтина представляет собой методологическую проработку определенных проблем литературоведения и гуманитарной науки [25].
Итак, гуманитарное познание не менее строго, чем естественнонаучное. Более того, оно с точки зрения трехслойной схемы науки сходно с естественно-научным. Но и различия этих видов познания и ориентированных на них идеалов науки достаточно очевидны. Чтобы в этом убедиться, сравним эти два подхода.