Константин михайлович фофанов (1862-1911)
Был в русской поэзии конца 80-х – начала 90-х годов «талантливый самородок» из купцов – К.М. Фофанов. Считается даже, что существовал особый «фофановский период» в поэзии – после С.Я. Надсона (1887) и до появления первых символистов (1895). Может быть, насчет периода явно преувеличено, но все же какие-то основания для такого заключения были. А.Н. Майков говорил о Фофанове как о гордости русской литературы, самом крупном, талантливом поэте, приближающемся к Пушкину. Один из первых теоретиков модернистской поззии П.П. Перцов считал Фофанова «центральным светилом звездной системы – пусть и состоящей из астероидов». Были и совсем иные мнения о Фофанове: лишь немногие его стихи представляют ценность, их едва наберется на небольшой томик. Редким образчиком творчества, «почти отрешенного от условий места и времени», называл фофановскую поэзию С.А. Венгеров. Мотивы «гражданской скорби» и «тенденции» у Фофанова, – с сожалением констатировал Н.К. Михайловский, – очень «робко, стыдливо, как-то бочком протискиваются между звездами и цветами».
На портрете, написанном И.Е. Репиным в 1888 году, Фофанов выглядит претенциозно, как поэт «милостью божьей», с вздернутым подбородком и откинутой назад гривой волос; «плебейское» происхождение его, впрочем, подчеркнуто натруженными руками. Свое внешнее благообразие, столь романтизированное на репинском портрете, Фофанов растерял под влиянием бедности и главным образом «русского недуга». Спустя несколько лет встретивший его в одной из редакций Перцов вспоминал, что перед ним был уже не Фофанов, а «какой-то приказчик из лавки», и только ясные, нежные, застенчивые глаза напоминали в нем поэта, певшего когда-то «нездешний» мир.
Впрочем, такой ли уж «нездешний»? Не зря Л.Н. Толстой, не большой любитель современной поэзии, обращал внимание на Фофанова – Толстому нравились его «Стансы» (1907). Он даже написал Фофанову: «Я знаю и читал вас... думаю, что могу различать стихи естественные, вытекающие из особенного поэтического дарования, и стихи, нарочно сочиняемые, и считаю ваши стихи принадлежащими к первому разряду». Искренним почитателем таланта Фофанова называл себя Чехов. Да и Брюсов, при всех оговорках, относил себя к числу поклонников Фофанова и высоко его ценил. Следовательно, надо выявить сильные и слабые стороны творчества Фофанова, осознать, как они в нем сочетались, эволюционировали, что в конце концов определяет заметное место Фофанова в истории литературы, как модерниста.
Признавая себя поэтом «безвременья», Фофанов не хотел мириться с этим. У него много отголосков тоски и «зависти» к предыдущим поколениям, которые знали, зачем живут. Полного отрыва от жизни у Фофанова никогда не было, даже когда приходилось для поддержания оптимизма сочинять иллюзорный мир. Но это не был мир потусторонний. И наконец, в 90-е годы, годы нового общественного подъема, зазвучали у Фофанова и призывные ноты. Не может не привлечь внимания своеобразие форм отклика Фофанова на современные ему события.
В журналистике и критике того времени Фофанова как певца «безвременья» не раз сопоставляли с Чеховым. Несправедливы были обвинения в «безвременности» по отношению к обоим писателям. Никто иной, как сам Чехов отводил подобного рода наветы критиков и от себя, и от Фофанова, обращая внимание на глубокие причины своего так называемого пессимизма. Безвременье имело место, но ни Чехов, ни Фофанов певцами его не были. Не без досады писал Чехов в 1890 году: «Если критика... знает то, чего мы... не знаем, то почему она до сих пор молчит, отчего не открывает нам истины и непреложные законы? Если бы она знала, то поверьте, давно бы уж указала нам путь, и мы знали бы, что нам делать, и Фофанов не сидел бы в сумасшедшем доме, Гаршин был бы жив до сих пор... и Вас (И.Л. Леонтьева (Щеглова). – В.К.) не тянуло бы в театр, а меня на Сахалин...».
В самом начале своего поэтического поприща Фофанов посвятил не одно стихотворение памяти народовольцев, которые родились в «мятущиеся годы, в дни предрассудков роковых» («Отошедшим», 1889). Стихотворение «Погребена, оплакана, забыта...», считается, написано, с мыслью о Софье Перовской.
Фофанов произносит поэтический «тост» за тех, кто «служил измученному краю / И шел за правду смело в бой». Постоянство этого мотива у Фофанова подчеркивает история стихотворения «Тост». Оно написано в 1882 году, а последнее четверостишье дописано в 1905. В заключительных строках говорилось о «ретивом», т.е. о сердце, которое способно биться «для правды, мира и добра». Не будем упрекать Фофанова в расплывчатости чисто просветительских лозунгов; важно, что они живут в его поэтическом сознании и определяют пафос творчества. Он не раз воспоет еще тот добрый «свет», который проливали на его душу дружеские беседы: «Я солнце нес в душе своей!..» («Мы при свечах болтали долго...», 1883). И лишь сознание того, что передовое движение разгромлено, поселяло в душу поэта грусть, тяжкие раздумья:
И грустно мне, что в дни усилья
Наш век бессилием велик,
(«Чем смертоносней влага в чаше...», 1896)
Господь! Пошли иное время,
Чтобы посеять и пожать.
(«В дороге», 1904)
Как и у других поэтов той поры, у Фофанова много реминисценций. У него постоянно встречаются строки, напоминающие стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Кольцова. Это не плагиаты, не бессилие собеседника, не подражание, а вынужденное заимствование у великих, чтобы просуществовать в бесцветной современности. Нечто пушкинское слышится в таких строках: «Как быстро год прошел! Как медленные дни / Томительно текли!..»; «Прекрасна ты, осенняя пора! / Задумчивой природы увяданье...»; «Еще на ветке помертвелой / Дрожит, как сказочный коралл, / Багряный лист...». Лермонтова напоминают стихи о «веке больном»:
Не сметь любить, не сметь обидеть,
Не сметь желать во цвете лет,
Не знать, не чувствовать, не видеть, -
Ужели блага выше нет?
(«Стансы», 1898)
Тютчевское метафорическое объяснение причины дождя при помощи образа ветреной Гебы, которая «громокипящий кубок», «смеясь на землю пролила», Фофановым использовано в своеобразном преломлении, не Мороз остановил журчание ручья, не феи хороводом вились всю ночь, выстилая сугробами поля, а все это сотворилось в природе само собой, без чудес.
Кольцовское влияние слышится в стихотворениях: «Шумят леса тенистые...» (1887), «Не отходи от меня!» (1888), «Деревня скрылася. И нивы...» (1889). В незаконченной статье о Кольцове Фофанов ставил ему в заслугу неразрывную связь творчества с «организмом народной жизни». Эту черту можно усмотреть и у самого Фофанова («Волки (Рождественский рассказ)», 1887; «Старый дуб», 1887; «Хандра», 1890; «Наш домовой», 1891). А «Ревнивый муж» (1892) имеет подзаголовок «Народная былина».
Можно усмотреть и некрасовское влияние на Фофанова в грустных мотивах описания жизни бедняков, в раздумьях о светлом детстве, о первых впечатлениях бытия и главным образом в описаниях народных страданий, темноты, забитости бедных людей (Чужой праздник», 1883; «Первая заря», 1887; «Умирающая невеста», 1887). Особенно слышится некрасовское в размышлениях на тему, верным ли путем идет Муза поэта («Музе», 1885). Музе, оказывается, время предписало: «Муза, плачь или молчи!..» («Тише, Муза!», 1895). Смесь настроений (Некрасов и Достоевский) наблюдается в контрастном восприятии Фофановым Петербурга, города нищеты и роскоши («Поздние огни», 1890; «После грозы», 1893; «На проспекте», 1906). Грустные мысли приходят одиноко бредущему ночью по пустынным улицам человеку:
И снова город спит, как истукан великий,
И в этой тишине мне чудятся порой
То пьяной оргии разнузданные крики,
То вздохи нищеты больной.
(«Весенней полночью бреду домой усталый...», 1882)
Фофанов не хочет знать официального, парадного Петербурга – это город скорее отталкивающий, чем влекущий. Влияние Достоевского особенно чувствуется в надломе сознания, которое петербургские контрасты побуждают к бунту.
В стихотворениях «Чудовище» (1893) и «Чудище» (1910) таинственные силы, кажется, управляют человеком, следят за каждым его шагом в каменных петербургских трущобах. Если, описывая народную жизнь, Фофанов касался его мрачных поверий, то темные силы не колебали у него общего светлого, оптимистического тона. Но чудовище и чудище гнетут на каждом шагу. Человек смятен духом, зловещее «растет и ширится везде». Нет ему названия, но оно, чудовище с «неясными, свинцовыми очами», присутствует в каждом вздохе, в каждом шаге. «Свинцовые», «оловянные» глаза – это признаки деспотизма, умопомрачения, потери разума, символы давящей силы. Топчется и шепчется чудовище с вечерними фонарными огнями, столь лживыми уже в «Невском проспекте» Гоголя, в «Белых ночах» Достоевского. Чудовище идет по пятам за своей жертвой, как двойник за Голядкиным, чудится в каждом шорохе, как Раскольникову:
И в сумраке неосвещенных
лестниц
У тусклого, прозрачного окна
Оно стоит, и вдруг стремится
выше.
Услышав шаг иль кашель,
точно вор...
Глядит в пролет, и дышит в
темной нише,
И слушает унылый перебор
Глухих шагов по ступеням
отлогим...
(«Чудовище»)
При характеристике творчества такого поэта, как Фофанов, надо сопоставить его гражданские мотивы с мотивами «чистой поэзии». Если первые хорошо раскрывают его генезис, моральную основу его творчества, то вторые дают возможность почувствовать его оригинальность и понять, почему именно этими стихами он прославился. Только потому, что Фофанов не видит великих тем, целей, он забивается в лабиринты камерности, уходит в поэзию импрессионистических намеков, впечатлений, тонких наблюдений над природой и психологией современного человека. Он воспевал современного человека, неустанно ищущего исхода и в то же время радующегося жизни, ее краскам – залогу того, что и общественная жизнь будет лучше. Это-то гуманистическое утверждение человеческих начал в мироустройстве и подкупало современников у Фофанова.
Фофанов по-своему упоен возможностью создавать иной, вымышленный мир. Вымысел для него – естественный элемент искусства. Со своей способностью домысливать художник никогда не перестанет наслаждаться и гордиться. Забвение ему не само по себе сладко, оно только момент сложной работы духа. Весьма четко говорит поэт, от чего он отталкивается и в какую сторону идет:
Блуждая в мире лжи и прозы,
Люблю я тайны божества:
И гармонические грезы,
И музыкальные слова.
Люблю, устав от дум, заботы,
От пыток будничных минут,
Уйти в лазоревые гроты
Моих фантазий и причуд.
(«Блуждая в мире лжи и прозы...», 1887)
Фантазия, причуды манят, они связаны актами творения, открытия мира. И открывает Фофанов взамен лжи и прозы (а тут, казалось бы, все должно сойти за благо) не потусторонний мир, а все тот же реальный, но утонченный, не связанный (лучше сказать, прямо не связанный) с заботами. Это – мир реальной красоты.
В эпоху общественного спада всегда повышается внимание к внутренней, духовной жизни человека. И тут в поэзию врываются бытовые прозаизмы. Символика пафоса борьбы сменяется символикой самонаблюдений. Вторжение в поэзию прозаизмов и импрессионистической зарисовки происходит постоянно. Может быть, мы ошибаемся, приписывая такие вторжения только поэзии «чистого искусства» и лишая этих прав гражданскую поэзию? Ошеломляли же в свое время читателей пушкинские «обломки самовластья» и написанные на них «наши имена» или лермонтовский «промотавшийся отец», которого упрекнет «потомок-гражданин».
Так и Фофанов вводит массу ошеломляющих прозаизмов и деталей, считая, что таким способом он избежит штампов. В стихотворении «Все то же» (1889) он выводит полукомический образ капризной девы-книгочеи, которой надоели однообразные мотивы современной поэзии: «Все сирени да сирени!..» Скучно пишут поэты, все сонеты переполнены избитыми рифмами. Чтобы расшевелить задремавшую над книгой деву, поэт «хватается» именно за ветку сирени. Начав нарочно фразу банальностью: «Горячо лазурь сверкала...», он затем ошеломляет неожиданным: «...На песке узорной сеткой / Тень от веток трепетала». Фофанов готов развивать всем известный державинский мотив «палевого» лунного луча, который окна рисовал на «лаковом полу», но развивать по-фофановски, с озорством:
...Ложится желтой змейкой
На стене и на полу,
По доскам и под скамейкой
Луч, прорвавшийся во мглу.
(«Луч», 1903)
У Фофанова часты реминисценции. Его не волнуют прецеденты: он сам продолжает изучать мир, блеск «природы необъятной», у которой один закон и одна цель – быть везде и всегда самой собой. Так философские ценности компенсируют потерю ценностей гражданских. В стихотворении «На поезде» (1887) у Фофанова тоже «дрожат» огни городов: он видит мир уже не из окна кареты, а в современной круговерти. Березы так и остались задумчивыми, жмутся друг к другу по три, по четыре, но из окна несущегося поезда, кажется, что они кружатся в дружном хороводе. Кружатся и поля, и леса, и овраги. С грохотом проносится что-то встречное, неожиданное, небывалое. Недвижная луна долго «следит» за поездом (само понятие «долго» связано именно со скорой ездой). Мир у Фофанова предстает в разных ракурсах, измерениях, темповых движениях. Случайность, непоследовательность оказываются и закономерностью, и последовательностью: «Мелькает телеграф решеткою стальной / И зеленеющие кручи. Мелькнуло кладбище».
Умение наблюдать, вживаться в миры «безвременья» – залог того, что жив человек-строитель, который вырвется когда-нибудь на простор великого деяния. В стихотворениях «Не правда ли, все дышало прозой...» (1885), «У печки» (1888) и «Лунный свет» (1889) – один мотив: сотворение мира грез, чудесных видений. Вглядитесь, как горят угли в печке, в перемены, которые происходят с жаром: вот образовался мост через огненную реку, вот возникли золотые терема, вот лес пламенных кораллов. А мороз и лунный свет из снежных льдин создают «хрустальные хоромы». Невольно вспоминается Чехов: Григорович восхищался его чувством пластичности. В «Агафье» – несколько строчек, а целая картина: полоска зари «стала подергиваться мелкими облачками, как уголья пеплом». Восхищало современников описание метели в «Ведьме».
Знает Фофанов, как урбанизм заглушил чувства в современном человеке. Но прозу жизни побеждает, утепляет чувство. Вокруг влюбленной пары может грохотать современный город, его дыхание гибельно для роз и соловьев, но любящие способны так уйти в себя, что ничего этого не замечают. Наоборот, они прозу превращают в поэзию личного счастья. Здесь будущие мотивы Ахматовой. Влюбленным все нипочем; они слышат музыку своих чувств и в лязге колес, и в громе солдатских барабанов: «Нас в душном городе теплом гостеприимном / Все грело, все влекло...» («Ты помнишь ли, подруга юных дней...», 1894). Потом у Блока «по вечерам над ресторанами» будет кривиться лунный диск, и рядом с пьяной компанией предстанет Прекрасная дама, и увидится «берег очарованный». А у Фофанова подобные контрасты встречаются постоянно:
Лягушка серая подпрыгнула в траве
И снова скрылась за оградой.
По мокрому шоссе, в мерцающем платке.
Прошла усталая цыганка.
Кричат разносчики, и где-то вдалеке
Гнусит печальная шарманка.
(«Умолк весенний гром...», 1889)
И снова вспоминается Чехов: его манера переносить самые большие трагедии в дачные условия, ошеломлять импрессионистическими деталями, которые заменяют целые картины, сокращать описания, перетасовывать старую иерархию понятий, образов, картин. У Фофанова такое же сочетание поэзии и прозы:
Мы утомилися долгой прогулкой,
Верно, давно поджидает нас дома
Чай золотистый со свежею булкой...
Глупое счастье, а редким знакомо.
(«На даче»)
Вот он, дачный Чехов! Люди пьют чай, а в это время решаются их судьбы. Живущий в пригороде дачник одинаково воспринимает явления, сосуществующие в новом индустриальном мире: «Пахнет почкою березовой, / Мокрым щебнем и песком» («После грозы», 1892). Но разобщенный мир впечатлений связывался у Фофанова не только по законам природы, но и по законам судьбы человеческой. В восприятии мелочей жизни Фофанов субъективен: у него посреди всякой прозы свои «музыкальные слова» и «лазоревые гроты».
Когда обозначится новый общественный подъем, в поэзии Фофанова появятся старые просветительские лозунги. Что ж, эти лозунги были еще живы, они по-прежнему звали вперед:
Вставайте, наши кормчие,
Вожди вставайте смелые,
Проснись и бодрствуй, праведный
Рабочий, друг и брат!
(«Волны», 1911)
И в разработке гражданских мотивов Фофанов выступает как прямой предтеча Блока. Он воспринимает революцию 1905-1907 годов как вихрь, ломку старого, где как раз кормчих пока и не хватало:
Ломка! Новая Россия
Из развалин – старых груд -
Появилась как стихия,
Люди грабят, бьют и жгут.
(«Ломка», 1906)
Ритм времени схвачен. Поэтому ясно, что кузнецом счастья должен стать сам народ. Новый «свиток идей» озаряет Россию, но Фофанов этого «свитка» не читал. Бурю он чувствовал и приветствовал как желанное обновление. Радостно было само сознание, что
И, как феникс величавый,
Из мгновенного костра Русь
воспрянет с новой славой
В час свободы и утра.
Фофанов не обольщался идеями псевдоноваторов как в искусстве, так и в политике. Лозунговый характер стихотворения Фофанова «Ищите новые пути!..» (1900) нравился символистам, абстракционисты чуяли родную душу в некоторых его призывах: «Мечты исчерпаны до дна...». Но сам Фофанов, бросая свои лозунги, вовсе не имел в виду угождать декадентам. Он призывал дерзать в искусстве. Точнее свою позицию Фофанов определил в стихотворении «Декадентам» (1900). Он называл декадентов «фиглярами» и «гаерами», напялившими маску гениев:
Бьют они в горячечную грудь,
И вопят о чем-то непонятном,
Но не их кадилом – ароматным,
Свежим воздухом пора вздохнуть!.,..
Нет, не гром вас божий покарает,
Хохот черни злобно вас убьет...
<...>
Чернь дерзка, но искренна порой...
Ваша Муза – мумия пред нею...
И пророк грядущего – метлою
Вас прогонит...
Давний спор решен Фофановым весьма оригинально. Пришло новое время, речь идет о гениях и светской черни. Голос народа все слышней, и «пророк грядущего» будет вместе с народом.