Ушла душа. Земле до лампочки.

С тобой с Земли исчезли ландыши.

ПОЭТАРХ

I

Как быни ярился сегодняшний Плутарх,

во ко мне явился

Поэтарх.

Он был в летах

предвоенного Пастернака,

дух, ищущий форму, сполох мрака.

Он шел, прогнув горизонт за Мамонтовкой.

Я его чувствовал потрохами.

Державин и Пушкин, строя памятники,

были первыми поэтархами.

А в глубине золотого взгляда

Данте сидел, архитектор ада.

Электричеством тряхануло.

Он сказал мне: «Литература,

мысль изреченная — утомлена.

Тебе трудно. Мне архитрудно.

Я — поэтическая архитектура.

Я тебя выбрал.

Выстрой меня».

Жизнь моя кончилась с этого дня.

Струны, как стропы, струились сверху,

снизу же — ни опор, ничего.

Поэтическая атмосфера

сферу поддерживала его.

Живу в лачуге патриархальной.

Поэтархальны мои запросы.

Латунный шарик-модель порхает,

поддутый трубкою от пылесоса.

И распускаются над ним нити.

И в небе откликнутся струны арф.

В это мгновение —

извините —

ко мне является Поэтарх.

II

Зачем посещаешь меня, Поэтарх?

Что-то не так? Что-то не так?

Зачем освещаешь мой темный этап?

Ты жадное солнце. Я жалкий пятак.

Моя ли вина, что в подлунном краю

две силы боролись за душу мою?

Небесна — одна,

а другая — земна.

Несоединимое соединю.

Две музы летели — добра или зла —

и каждая правду свою несла.

Одна на лире сводила с ума.

Другая сработала лиру сама.

Я юность в земную науку вдолбил.

Своей золотою свободой обил.

Я дом спалил и развеял прах.

Тебе недостаточно, Поэтарх?

А вдруг, Агасфер, обманул глазомер?

Модель удавалась на первых порах.

Врага пригвоздил, чтобы серой не пах.

Но где же разгадка твоих атмосфер?

Где воздуха взять в загазованный час?

Не помню, не помню, в столетье каком

поэт розу с жабой хотел повенчать?

Повис между полом и потолком.

Бил мой молоток. И стучал в потолок

сосед. Я был бог. Я обшивку толок.

Сломав молоток, я прервал монолог.

Спустился сосед: «Возьми мой молоток».

Он принял глоток и ушел в потолок.

А рядом стояли года и дни,

и чьим-то прообразом были они.

И зданье сирени в махровых цветах

воздвиг неведомый Поэтарх.

Я дверь отворил. Я прошел на балкон.

Он был на уровне облаков.

Попробовал воздух — был крепок, как пол.

Та дверь была меньше. Я дальше прошел.

Я шел по открытым дверям анфилад,

в мужском туалете мыл руки Пилат.

Мерцали таблички и справа и слева:

«Власть», «Слава», «Котельная атмосферы».

Спросили, дыша фимиамом и серой:

«Чего тебе?»

Я сказал: «Атмосферы!»

Откройте! Я не был большим человеком,

но я атмосфера двадцатого века,

глоток городской, загрязненной донельзя,

но все же поэзии.

Меня очищали, ловили ушами,

но все же дышали.

Как врач, говорю, проходя общежитие:

дышите! дышите! дышите!

Как мне хочется во всех сферах

поэтической атмосферы!

Дома, в обществе ли — душевных

поэтических отношений.

Хочет даже шавка ошейная,

даже волк, политически серый,

человеческого отношения,

поэтической атмосферы.

Кто-то в точку опоры верил.

Для меня она — атмосфера.

Все таланты, по Демосфену,

погибают без атмосферы.

Воду горную лет на тыщи

запечатывают в консервы.

Так хранится в четверостишии

глоток пушкинской атмосферы.

Дайте каждому атмосферы

от рассвета и без отсева —

сердцу малому, странам целым,

без предвзятости осовелой.

Чтоб дышала донизу сверху

поэтическая атмосфера.

Если нет ее — задыхаюсь.

Я хочу, чтобы ей дышал

ею поддерживаемый над хаосом

поэтический земной шар.

Но помнится, я поломал молоток.

Спустился сосед и с обшивкой помог.

Сказал мне:

«А твой «Пахтакор» — молоток».

И шарик повис, как в стакане желток.

Спустиласьсоседка — дай шар подержу

и помолодела,как сняв паранджу.

И котна помойке сказал: «Покажу

я стрелочкукомпаса в желтом глазу».

Сокурсник нашел и помог в монтаже,

ошибка в душе, а не в чертеже.

Да здравствует дружба, которой талант

нас держит невидимый, но Атлант!

Я мистику бросил. Прошел на балкон,

он был на уровне облаков.

Попробовал воздух — был крепок, как пол.

Над городом я, как по трапу, прошел.

По стрелочке компаса передо мной

я вышел, где жмурился шар золотой.

Уже в конце трапа по арфам в дверях

почти понимал, что вхожу в Поэтарх.

Сидела там ты — непрощенный мой грех,—

тетрадку стихов под себя запихав,

и щеткою волосы впопыхах

от шеи зачесывала наверх.

И пели в них струны небесные арф.

Так вот чьей моделью ты был, Поэтарх!

Упала тетрадка. Но не Петрарка

был автор первого Поэтарха:

ПАМЯТНИК

Я прожил, как умел. На слове не ловите!

Но, видно, есть в стихе свобода и металл,

я врезал в небеса земные алфавиты.

Мой памятник летал.

И русский и француз, в Нью-Йорке и на Дальнем

пусть скажут:

«Был поэт, который кроме книг,

не в переносном смысле, а в буквальном

нам памятник воздвиг».

Я бросил тетрадку. Все бабьи дела!

По куполу, вывинтив ножку стола,

я врезал! Я рушил ошибку. Сбивал

обшивку. И сыпались звезды в провал.

Свобода вылупливалась из скорлупы.

Лупи за прозренье, за глупость лупи!

Кретину треногому в пах угодил.

Он рухнул. Конструкции выли — добей.

Сочтемся, кастрюлька, тебя я родил.

Шло самоубийство идеи моей.

Все перекроив, я упал, как дурак.

Вокруг невредимо стоял Поэтарх.

«Готовы?» И я понимал, что летим,

и сразу все стало внизу золотым. .

Несло в неопознанном измерении,

где чувства реальней, чем море и время.

Над огородами пролетали мы —

уроды делались идеальными.

Под нами раскаивались убийцы

и все обнимались и сразу любились.

Где раньше чернели неурожаи,

как отсветы шара пшеницы лежали.

Мы плыли по ненависти столетий,

и дикие лебеди бредили Ледой.

Из смертных морей, кто устал через край,

мы брали в ковчег, точно зайцев Мазай.

Соседи. И кот. И сокурсник верный.

И враг, отложивший баллоны с серой.

От светлых дел и печальных дел

по шару своя набегала тень.

Две силы летели — добра или зла? —

и каждая правду свою несла.

Одно полушарие золотое,

другое — легкое, теневое.

Одна, как песнь, ушла за водою,

другая тайно осталась дома.

Одно полушарие золотое,

другое — легкое, теневое.

Но почему душа заколола?

Летим над Невою или виною?

Одно полушарие золотое,

другое — легкое, теневое.

Но солнце одно. И, гонясь за собою,

они никогда не сольются, двое.

Одно полушарие наплывает,

а то, получается, убывает.

Алтушка-жизнь. Не дрожу над сором.

Но улетает — держите вора! —

одно полушарие золотое,

другое — легкое, теневое.

Как сладко лететь! И как тайно знать —

по струнам сейчас пробежала мать!

IV

Так вот для чего я губил пылесос.

Провел полжизни в аэропортах.

Великим народам кричал в лицо —

осуществите Поэтарх!

Я слышал в ответ изреченную мысль,

я беспокоил зодчих земли.

Твердил себе — торопись, не уймись,

покуда варвары не пришли.

Не в смысле того, что проект без затрат,

но он отношений иных дубликат.

За Матриархато-патриархатом

я вижу эру Поэтархат.

Там зданья стоят на воздушных столбах,

из горного воздуха стилобат,

там люди добры, как сегодня пора б,

я вечной свободы сегодняшний раб.

Мы жили, чтоб жизнь стала вечно чиста,

пусть люди живут в облаках на лету.

Мир, как известно, спасет Красота.

Если мы сами спасем Красоту.

V

В стране Бояна или Артюра,

уже не помню какого дня,

«Я поэтическая архитектура,—

он сказал мне.— Выстрой меня!»

Но ответствовал я бедняге:

«Дуй на Щусева'. Здесь СП.

Мы союзов не объединяли».

Повернув, он пошел к себе.

Я за ним побежал, но ах...

«Поэтарх,— кричал,— Поэтарх!..»

ЗОДЧИЕ РЕЧИ

Народ, зодчий речи,

творит себе памятник.

Без паники!

Куда нас зазвали

волшебные шрифты

на небо с асфальта

ведущего лифта?

Монтажники речи,

поэты как будто,

качают за плечи

великие буквы.

Меня взвейте в небо

строительным краном —

как буквицу,

выпавшую из грамот!

Вы были ли буквицей,

взвитой над улицей,

одетою в каску для безопаски?!

Вершина качается речевая —

людская печальница вечевая.

И ветер рвет с плеч мою голову в каске.

И Вечность разит коррозийною краской.

До Пушкина видно, до Киева даже...

О речь четырнадцатиэтажная!

Веревка и каска

и ноги предтечи.

Великая качка

заоблачной речи!

Стою на вершине,

случайная буква.

Мчит реамашина

безумною клюквой.

Простимся, Тишинка!

Ах, буковки рынка,

стручки —

как пуговицы в ширинке.

Внизу вечереет,

стоит за черешней,

гудит в чебуречных

народ, зодчий речи.

Народ — зодчий речи.

Мы — только гранильщики.

Во Времени вечном

Речь — наша хранительница.

Мы — буквы живые

в отпущенном сроке,

у высшего Пушкина

в сказанном слоге.

Стоит он над нами,

презрев безопасность,

с цилиндром в руках,

что служил ему каской.

Над светскою чернью,

над сплетней усердной,

над окололитературною серью!

Великие ветры пронзают лопатки.

Он даже и летом

не снимет крылатки.

И, чувствуя силу,

что не программируется,

шепчу я: «Спасибо,

Речь, наша хранительница!»

II

С земли корректирует медную ковкость

народ Маяковский,

И горло другого от выси осипло.

Не стойте под Словом,

чтоб вас не зашибло!

Не медь — матерьял

речевого состава —

людская печаль,

и мученья, и слава.

Зураб Церетели в комбинезоне,

как меч, целовал

эту медь бирюзовую.

А вы подымались,

где я подымался?

Где речь — опора,

а не туманность.

Не надо мне крана!

Как раньше провидцы,

сам в небо подтягиваюсь

рукавицами.

И с пушкинским профилем

спутник курчавый

кричал мне: «Попробуй!

Качает? Качает?»

Я лесенкой лез —

позвоночником Речи.

Народ Кузьмин

говорил мне: «Полегче!»

Кузмин Михаил —

чародей Петербурга.

Кузьмин Алексей —

пишет по небу буквы.

Не смоете губкой,

не срезать резинкой

с небес эти буквицы

русско-грузинские.

Такого ни в Цюрихе,

ни в Семиречье —

прокрашенный суриком

Памятник Речи.

Два века

Георгиевскому трактату.

А через два века

кто-то, когда-то,

прочтя наши впайки,

шепнет над гранитами:

«Спасибо за памятник,

Речь, наша хранительница'»

Взойдет и над ним

голубой позолотой

венец в виде «О»,

что венчает работу.

О небо! О вечность!

О трудные годы...

Народ — зодчий речи.

Речь — зодчий народа.

Ill

Что думаешь, Речь,

нам лица не показывая,

тяжелым венцом

над Москвою покачивая?

А может быть, это

в руке у Вечности

чуть-чуть покачивается подсвечник?

Другая рука с непонятною силой

луну донцем к нам

как свечу наклонила.

Вставляйте в подсвечник

луну небосвода!

НАРОД — ЗОДЧИЙ РЕЧИ.

РЕЧЬ—ЗОДЧИЙ НАРОДА.

Наши рекомендации