Очередь за хлебом на Невском пр. 1917 г.

«…Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы. Железнодорожное сообщение остановлено. Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А. А. Она в это время жила на квартире проф. Срезневского, известного психиатра, с женой которого она была очень дружна…

Я перешел Неву по льду, чтобы избежать баррикад около мостов… Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А. А. «Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах». – «Я снял погоны».

Видимо, она была тронута, что я пришел. Мы прошли в ее комнату. Она прилегла на кушетку. Мы некоторое время говорили о значении происходящей революции. Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже». – «Ну, перестанем говорить об этом».

Мы замолчали. Она опустила голову. «Мы больше не увидимся. Вы уедете». – «Я буду приезжать. Посмотрите: ваше кольцо». Я расстегнул тужурку и показал ее черное кольцо на цепочке вокруг моей шеи. А. А. тронула кольцо. «Это хорошо, оно вас спасет…»

С первым поездом я уехал в Англию».

Борис Васильевич Анреп, Из воспоминаний

* * *

Там я рада или не рада,

Что иду с тобой с «Маскарада»,

И куда мы с тобой дойдем.

Но наверно вокруг тот самый

Страшный город Пиковой дамы,

С каждым шагом все дальше дом.

Из чернового варианта «Поэма без героя»

Я с Б. Анрепом возвращалась с генеральной репетиции «Маскарада» (где Мейерхольд и Юрьев получили последние царские подарки), когда кавалерия лавой шла по Невскому (25 февраля 1917).

Анна Ахматова, Из «Записных книжек»

* * *

Мы не умеем прощаться, —

Всё бродим плечо к плечу.

Уже начинает смеркаться,

Ты задумчив, а я молчу.

В церковь войдем, увидим

Отпеванье, крестины, брак,

Не взглянув друг на друга, выйдем…

Отчего всё у нас не так?

Или сядем на снег примятый

На кладбище, легко вздохнем,

И ты палкой чертишь палаты,

Где мы будем всегда вдвоем.

Март 1917, Петербург

* * *

Еще весна таинственная млела,

Блуждал прозрачный ветер по горам,

И озеро глубокое синело —

Крестителя нерукотворный храм.

Ты был испуган нашей первой встречей,

А я уже молилась о второй,

И вот сегодня снова жаркий вечер, —

Как низко солнце стало над горой…

Ты не со мной, но это не разлука:

Мне каждый миг – торжественная весть.

Я знаю, что в тебе такая мука,

Что ты не можешь слова произнесть.

14 апреля 1917б Петербург

* * *

Теперь прощай, столица,

Прощай, весна моя,

Уже по мне томится

Корельская земля[22].

Поля и огороды

Спокойно зелены,

Еще глубоки воды

И небеса бледны.

Болотная русалка,

Хозяйка этих мест,

Глядит, вздыхая жалко,

На колокольный крест.

А иволга, подруга

Моих безгрешных дней,

Вчера вернувшись с юга,

Кричит среди ветвей,

Что стыдно оставаться

До мая в городах,

В театре задыхаться,

Скучать на островах.

Но иволга не знает,

Русалке не понять,

Как сладко мне бывает

Его поцеловать!

И все-таки сегодня

На тихом склоне дня

Уйду. Страна Господня,

Прими к себе меня!

Весна 1917

* * *

И в тайную дружбу с высоким,

Как юный орел темноглазым,

Я, словно в цветник предосенний,

Походкою легкой вошла.

Там были последние розы,

И месяц прозрачный качался

На серых, густых облаках…

Июнь 1917 (вагон), Петроград

* * *

Я слышу иволги всегда печальный голос

И лета пышного приветствую ущерб,

А к колосу прижатый тесно колос

С змеиным свистом срезывает серп.

И стройных жниц короткие подолы,

Как флаги в праздник, по ветру летят,

Теперь бы звон бубенчиков веселых,

Сквозь пыльные ресницы долгий взгляд.

Не ласки жду я, не любовной лести

В предчувствии неотвратимой тьмы,

Но приходи взглянуть на рай, где вместе

Блаженны и невинны были мы.

Июль 1917, Слепнево

* * *

О нет, я не тебя любила,

Палима сладостным огнем,

Так объясни, какая сила

В печальном имени твоем.

Передо мною на колени

Ты стал, как будто ждал венца,

И смертные коснулись тени

Спокойно-юного лица.

И ты ушел. Не за победой,

За смертью. Ночи глубоки!

О, ангел мой, не знай, не ведай

Моей теперешней тоски.

Но если белым солнцем рая

В лесу осветится тропа,

Но если птица полевая

Взлетит с колючего снопа,

Я знаю: это ты, убитый,

Мне хочешь рассказать о том,

И снова вижу холм изрытый

Над окровавленным Днестром.

Забуду дни любви и славы,

Забуду молодость мою,

Душа темна, пути лукавы, —

Но образ твой, твой подвиг правый

До часа смерти сохраню.

19 июля 1917, Слепнево

СКАЗКА О ЧЕРНОМ КОЛЬЦЕ

Мне от бабушки-татарки

Были редкостью подарки;

И зачем я крещена,

Горько гневалась она.

А пред смертью подобрела

И впервые пожалела,

И вздохнула: «Ах, года!

Вот и внучка молода».

И, простивши нрав мой вздорный,

Завещала перстень черный.

Так сказала: «Он по ней,

С ним ей будет веселей».

Я друзьям моим сказала:

«Горя много, счастья мало», —

И ушла, закрыв лицо;

Потеряла я кольцо.

И друзья мои сказали:

«Мы кольцо везде искали,

Возле моря на песке

И меж сосен на лужке».

И, догнав меня в аллее,

Тот, кто был других смелее,

Уговаривал меня

Подождать до склона дня.

Я совету удивилась

И на друга рассердилась,

Что глаза его нежны:

«И на что вы мне нужны?

Только можете смеяться,

Друг пред другом похваляться

Да цветы сюда носить».

Всем велела уходить.

И, придя в свою светлицу,

Застонала хищной птицей,

Повалилась на кровать

Сотый раз припоминать:

Как за ужином сидела,

В очи темные глядела,

Как не ела, не пила

У дубового стола,

Как под скатертью узорной

Протянула перстень черный,

Как взглянул в мое лицо,

Встал и вышел на крыльцо…

Не придут ко мне с находкой!

Далеко над быстрой лодкой

Заалели небеса,

Забелели паруса.

1917-1936

* * *

Сразу стало тихо в доме,

Облетел последний мак,

Замерла я в долгой дреме

И встречаю ранний мрак.

Плотно заперты ворота,

Вечер черен, ветер тих.

Где веселье, где забота,

Где ты, ласковый жених?

Не нашелся тайный перстень,

Прождала я много дней,

Нежной пленницею песня

Умерла в груди моей.

1917, Слепнево

* * *

А ты теперь тяжелый и унылый,

Отрекшийся от славы и мечты,

Но для меня непоправимо милый,

И чем темней, тем трогательней ты.

Ты пьешь вино, твои нечисты ночи,

Что наяву не знаешь, что во сне,

Но зелены мучительные очи, —

Покоя, видно, не нашел в вине.

И сердце только скорой смерти просит,

Кляня медлительность судьбы.

Всё чаще ветер западный приносит

Твои упреки и твои мольбы.

Но разве я к тебе вернуться смею?

Под бледным небом родины моей

Я только петь и вспоминать умею,

А ты меня и вспоминать не смей.

Так дни идут, печали умножая.

Как за тебя мне Господа молить?

Ты угадал: моя любовь такая,

Что даже ты не мог ее убить.

22 июля 1917, Слепнево

* * *

Это просто, это ясно,

Это всякому понятно,

Ты меня совсем не любишь,

Не полюбишь никогда.

Для чего же так тянуться

Мне к чужому человеку,

Для чего же каждый вечер

Мне молиться за тебя?

Для чего же, бросив друга

И кудрявого ребенка,

Бросив город мой любимый

И родную сторону,

Черной нищенкой скитаюсь

По столице иноземной?

О, как весело мне думать,

Что тебя увижу я!

Лето 1917

* * *

Просыпаться на рассвете

Оттого, что радость душит,

И глядеть в окно каюты

На зеленую волну,

Иль на палубе в ненастье,

В мех закутавшись пушистый,

Слушать, как стучит машина,

И не думать ни о чем,

Но, предчувствуя свиданье

С тем, кто стал моей звездою,

От соленых брызг и ветра

С каждым часом молодеть.

Июль 1917, Слепнево

* * *

С первым звуком, слетевшим с рояля,

Я шепчу тебе: «Здравствуй, князь».

Это ты, веселя и печаля,

Надо мной стоишь, наклонясь,

Но во взоре упорном и странном

Угадать ничего не могу,

Только в сердце моем окаянном

Золотые слова берегу.

Ты когда-нибудь, скукой томимый,

Их прочтешь на чужом языке

И подумаешь: мне серафимы

Оснащают корабль на реке.

* * *

Когда о горькой гибели моей

Весть поздняя его коснется слуха,

Не станет он ни строже, ни грустней,

Но, побледневши, улыбнется сухо.

И сразу вспомнит зимний небосклон

И вдоль Невы несущуюся вьюгу,

И сразу вспомнит, как поклялся он

Беречь свою восточную подругу.

* * *

Течет река неспешно по долине,

Многооконный на пригорке дом.

А мы живем как при Екатерине:

Молебны служим, урожая ждем.

Перенеся двухдневную разлуку,

К нам едет гость вдоль нивы золотой,

Целует бабушке в гостиной руку

И губы мне на лестнице крутой.

Лето 1917, Слепнево

* * *

И целый день, своих пугаясь стонов,

В тоске смертельной мечется толпа,

А за рекой на траурных знаменах

Зловещие смеются черепа.

Вот для чего я пела и мечтала,

Мне сердце разорвали пополам,

Как после залпа сразу тихо стало,

Смерть выслала дозорных по дворам.

Лето 1917, Слепнево

* * *

И мнится – голос человека

Здесь никогда не прозвучит,

Лишь ветер каменного века

В ворота черные стучит.

И мнится мне, что уцелела

Под этим небом я одна, —

За то, что первая хотела

Испить смертельного вина.

Лето 1917, Слепнево

Живи Анреп в России, от роковой страсти первой поэтессы Серебряного века очень скоро и следа б не осталось. Но в год знакомства с Ахматовой (весна 1915-го) он проживал в Англии, в Петербурге бывал редко, по служебной надобности.

Впрочем, до выхода (в переводе с английского) книги Аннабел Фарджен «Приключения русского художника»[23]мы знали об Анрепе настолько мало, что составить хоть сколько-нибудь внятное представление о его личности было практически невозможно.

В том, что в руках у кого-то там, за морем, на острове зеленом , оказалась груда материалов к биографии одного из эмигрантов первой волны, разумеется, ничего удивительного нет. Удивительно другое, а именно то, что автор биографии Аннабел Фарджен – сноха Анрепа. Случай? Конечно, случай. Вот только как же могло случиться , что единственный его сын женился на девушке не просто литературно одаренной, но еще и специально выучившей русский язык, чтобы разобраться в хитросплетениях судьбы своего свекра? В военной и послевоенной Англии, когда по радио читалась «Война и мир», любопытство ко всему русскому не такая уж редкость, однако Аннабел умудрилась пронести интерес к России через всю свою жизнь. Более того: сумела написать об Анрепе и Анрепах так, что и преданья русского семейства (на редкость выразительна, к примеру, фигура Анрепа-отца, доктора медицины, основателя института им. Пастера, члена третьей Столыпинской Думы), и приключения Анрепа-младшего, бонвивана, который сам себя сделал работником, воспринимаются как бережно отреставрированные страницы русской исторической жизни, на том опасном повороте и в те минуты роковые , когда История без спроса и стука вламывается в самые прочные из дворянских гнезд.

Наверное, Аннабел Фарджен такой задачи перед собой не ставила. Ее книга слажена по западным лекалам: максимум внимания к любовным авантюрам и триумфам героя в высшем лондонском кругу . В том числе и по творческой части. Но это парадный фасад (если воспользоваться анреповским «мо» – «В России одни фасады»), а за фасадом – десятилетия черной изнурительной работы. Художественные достоинства грандиозных анреповских мозаик отнюдь не бесспорны, а вот мастером всредневековом смысле этого слова он, безусловно, был, точнее – стал. На качество выделки, похоже, и откликались осторожные англичане, испокон века умевшие ценить добротно сделанные вещи – и служители культа, и банкиры, и администрация Национальной галереи… Ни больших денег, ни славы мастер Анреп не добился, палат каменных для себя, украшая чужие «пышные дома», не выстроил, зато от унижающей бедности, душившей первую эмиграцию, и себя, и, людей своего очага застраховал.

Материалы, собранные снохой Бориса Анрепа Аннабел Фарджен, позволяют по-новому взглянуть и на известное стихотворение Ахматовой, в котором «царевич» разжалован в отступники, за то, что обменял родину на английский комфорт.

* * *

Ты – отступник: за остров зеленый

Отдал, отдал родную страну,

Наши песни, и наши иконы,

И над озером тихим сосну.

Для чего ты, лихой ярославец,

Коль еще не лишился ума,

Загляделся на рыжих красавиц

И на пышные эти дома?

Так теперь и кощунствуй, и чванься,

Православную душу губи,

В королевской столице останься

И свободу свою полюби.

Для чего ж ты приходишь и стонешь

Под высоким окошком моим?

Знаешь сам, ты и в море не тонешь,

И в смертельном бою невредим.

Да, не страшны ни море, ни битвы

Тем, кто сам потерял благодать.

Оттого-то во время молитвы

Попросил ты тебя поминать.

Июль 1917, Слепнево

Согласно фактам – документам и письмам, представленным Аннабел Фарджен, – даже самый восторженный завсегдатай «ахматовки» вынужден будет признать: вынесенные на суд общественности обвинения в отступничестве бездоказательны. Не думаю, чтобы со стороны А. А. имела место сознательная напраслина.

Хелен Анреп (урожденная Мейтленд) – вторая английская жена Анрепа, мать его детей – сына Игоря и дочери Анастасии

Анастасия и Игорь Анрепы

По-видимому, она, как и ближайший друг отступника Николай Недоброво, ничего не знала ни о его семейных обстоятельствах (вторая, английская жена и двое крошечных детей), ни о тех служебных (секретных) обязанностях, для исполнения которых Анреп как начальник отдела взрывчатых и химических веществ (в лондонском Русском комитете, созданном «для содействия» экспорту английского оружия для безоружной русской армии) и приезжал в Петербург. Больше того, как следует из переписки Б. В. А. фронтовых лет (1914—1916) с матерью своих детей, он очень хотел, когда окончится война, перевезти семью в Россию. Смущала лишь невозможность зарабатывать своим ремеслом. В одном из писем к Хелен Мейтленд (1915) он признается:

«Я чувствую себя таким беспомощным в России, не работником, а человеком из общества…

В Англии я чувствую себя гораздо свободнее. Кроме того, положение художника, которое есть у меня в Англии, совершенно не признается в России».

Даже после Октябрьского переворота, в течение многих лет, мнимый отступник не принимал британское подданство, все еще надеясь, что большевики не удержат власть и можно будет вернуться на родину. Единственное, что можно поставить Ахматовой на вид, так это утверждение, будто «лихой ярославец» «отдал за остров зеленый… наши иконы». Дело в том, что Анреп, единственный из офицеров Южной армии, пользуясь передышками между боями, с риском для жизни, по ночам, с помощью своей отчаянной казачьей команды не только собирал иконы и предметы культа в разрушенных галицийских церквях, но и сумел переправить собранное в Петербург – ныне спасенные им реликвии находятся в Эрмитаже. О чем – о чем, а уж об этом Анна Андреевна не могла не знать, ибо подаренный ей Борисом Анрепом бльшой деревянный крест того же происхождения, что и вывезенные им из Галиции древние иконы.

* * *

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал

И дух суровый византийства

От русской Церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет ее, —

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Осень 1917, Петроград

НА РАЗВЕДЕННОМ МОСТУ

На разведенном мосту

В день, ставший праздником ныне,

Кончилась юность моя.

25 октября 1917 года Анна Андреевна бродила по Петрограду и почти оторопела, выйдя к Неве: среди бела дня были разведены мосты. Только на следующее утро знающие люди объяснили ей, что это сделали большевики по приказу Ленина, дабы не дать войскам Временного правительства задушить пролетарскую революцию. Впрочем, Ахматовой в том октябре было не до политики. Она была совсем одна в переставшем быть своим городе. Анреп уехал. Гумилев – за границей. Обещал весной вызвать ее в Париж и как в воду канул… Сын со свекровью в Бежецке. Родные – где-то в Крыму, отрезанном от центральной России революционным хаосом, и живы ли – неизвестно. Ни денег, ни крыши над головой… Приютили подруги: Валечка Тюльпанова, теперь мадам Срезневская, да Ольга Судейкина, точнее, их оборотистые мужчины; особенно старался Оленькин экс-муж – композитор Артур Лурье, он когда-то, еще во времена «Бродячей Собаки» был сильно неравнодушен к жене Гумилева.

* * *

Тот голос, с тишиной великой споря,

Победу одержал над тишиной.

Во мне еще, как песня или горе,

Последняя зима перед войной.

Белее сводов Смольного собора,

Таинственней, чем пышный Летний сад,

Она была. Не знали мы, что скоро

В тоске предельной поглядим назад.

Январь 1917, Петербург

* * *

И вот одна осталась я

Считать пустые дни.

О вольные мои друзья,

О лебеди мои!

И песней я не скличу вас,

Слезами не верну.

Но вечером в печальный час

В молитве помяну.

Настигнут смертною стрелой,

Один из вас упал,

И черным вороном другой,

Меня целуя, стал.

Но так бывает: раз в году,

Когда растает лед,

В Екатеринином саду

Стою у чистых вод

И слышу плеск широких крыл

Над гладью голубой.

Не знаю, кто окно раскрыл

В темнице гробовой.

Конец 1917

Наши рекомендации