Возможно ли воссоздать картину гигантского преступления?
В начале 1966 года мне позвонил главный редактор журнала «Иностранная литература» Борис Сергеевич Рюриков и предложил прочитать только что опубликованный в его журнале роман Эльзы Триоле «Великое никогда» и как-то откликнуться на него. Предложение было для меня странным. Я тогда вообще не писал литературных рецензий, как, впрочем, не делал этого и позже. Мои связи с литературными кругами были только через Достоевского да журнал «Новый мир», где я после публикации в нем в октябре 1964 года моей статьи о Солженицыне стал немножко «своим человеком»
Но отказать Борису Сергеевичу я не мог. Мы познакомились с ним в Праге. Рюриков заведовал в «Проблемах» отделом культуры и к моему приезду был уже старожилом. Вечерами, за коньячком, мы говорили о многом, впадая, естественно в «ревизионистскую» ересь. Он был человеком большой культуры, в меру осторожным, прошедшим немалую школу службы в подцензурных изданиях. В Праге в те годы уже вовсю дули ветры перемен. Хрущевская «оттепель» привела к разливу вольнодумных рек. Мы полностью доверяли друг другу и расстались друзьями.
Прочитав роман, который мне не понравился, я прямо сказал, что могу написать только то, что думаю. Рюриков согласился и заверил, что постарается опубликовать все, что напишу. При этом он (видимо, намеренно) не посвятил меня в сложные семейно-родственные отношения Эльзы Триоле с Лилей Брик, их связи с руководством Французской компартии и с литературными надзирателями из КГБ. В результате после публикации моей заметки в журнале «Иностранная литература» из ЦК компартии Франции пришла «телега» в наш ЦК, но Борис Сергеевич все взял на себя.
Для меня же роман Э. Триоле послужил поводом высказаться, пусть и эзоповским языком, против наступавшего в стране реванша сталинистов, против тех, кто, решив «перепрыгнуть через поколение ХХ съезда» (это выражение было в ходу среди высшего партийного руководства), хотел побыстрее забыть о тех преступлениях КПСС, которые только приоткрылись нам в знаменитом докладе Хрущева, объявленного для Запада «фальшивкой». Поскольку упоминать Сталина в негативном плане уже было нельзя, я ввел образ «карлика», завораживающего рефлексирующих интеллигентов своей непомерно огромной тенью: служить карлику – недостойно, а великану… можно, тем более что всегда можно спрятаться за относительностью всего и вся. Ведь пафос коммунистки Триоле состоял в том, что никакое историческое преступление на самом деле никогда не может быть доказано и тем более наказано.
Ниже я приведу несколько эзоповских отрывков из статьи, названной мной «О невинности и порочности дилетанства»:
Всегда существовавшие в сознании таких людей искорки агностицизма превратились вдруг в пожар, в котором суждено было сгореть и тому знанию, которым эти люди обладали, и, конечно, в этом пожаре должна была сгореть прежде всего история человечества, вернее, убеждение в том, что она познаваема… Эти настроения превосходно выражает герой нового романа Э. Триоле «Великое никогда» (кстати, герой этот, Режис Лаланд, – и писатель, и учитель истории): «Я не верю в возможность установить историческую правду... Показания непосредственных свидетелей, даже самых честных, никогда не совпадают; в сущности, все они лжесвидетели... раскрыть истину мировой истории – это все равно, что воссоздать картину гигантского преступления с великим множеством свидетелей, лжесвидетелей, фантазеров, доказательств, отпечатков...»
…Этика исторической личности и этика историка – сегодня один из самых злободневных вопросов. Без уверенности в том, что преступники будут разоблачены, а жертвы и герои – реабилитированы, без полной отдачи себя этому делу, конечно же, труднейшему, а порой и небезопасному, без умения его вести и без постоянного совершенствования такого умения, без мужества и риска, без одной страсти – до всего докопаться, все разузнать и все понять – объективный историк немыслим. Без этого он – соучастник и продолжатель длящегося преступления, сознательно скрывающий или извращающий факты. Но можно быть уверенным и в том, что сам он тоже станет, рано или поздно – и скорее раньше, чем позже, – предметом исследования, из субъекта превратится в объект.
…Но действительный выбор – не между молчанием и ложью. Остается еще один, старый, пусть «наивный», но единственно надежный путь – исследовать истину, бороться за нее, вытравлять ложь.
…После событий последних десятилетий нельзя уже оставаться «наивным» и «добросовестно заблуждающимся» человеком в решении коренных вопросов. Такая «наивность» и такая «добросовестность» оказываются по странной случайности весьма выгодным делом. Наивно верить в такую «наивность». Но Режис Лаланд считает, что с фальсификацией бороться бесполезно (но можно принять в ней участие – хотя бы шутки ради), что не будет никакого страшного суда ни над какими преступлениями: «самые добросовестные историки не способны разобраться, кто виновен в преступлении, кто не виновен, кто жертва, кто герой и кто мученик...» Неужели это относится и к истории, например, фашизма? К истории борьбы с ним? Неужели фашизм непознаваем? Неужели антифашизм уже не истина? Или миллионы убитых в Освенциме тоже были «лжесвидетелями»? «Нельзя разобраться...» И это в то самое время, когда концлагеря стали важнейшим «историческим первоисточником». Когда многим историческим персонажам действительно место только на скамье подсудимых. Не об этом ли мечтали прежние преступники? И не вдохновляет ли это преступников нашего времени?
…Впрочем, в одном случае скептицизм Лаланда, кажется, имеет основания. В его записях читаем: «Мадлена говорит, что русские, должно быть, умеют лучше умирать, чем мы. Они глубже вжились в тайну. Они просто возвращаются в нее. Они словно дети, которые падают с меньшей высоты и расшибаются не так больно, как взрослые. А мы – мы не любим умирать... Мы – мы боимся».