Мои первые уроки живописи в особняках Витте
Я был единственным ребенком в семье и, должен признать, поэтому считался избалованным. На моем первом рисунке изображался орел в горах, о чем любила вспоминать моя мать, уверенная, что я стану художником. Помню детскую школу искусств «в садике Дзержинского» на берегу Невки, размещенную в бывшем доме графа Витте. Дети рисовали незатейливые натюрморты, гипсовые орнаменты, композиции по впечатлениям. Мне было лет шесть, но отчетливо помню рисунок на заданную тему о Марине Расковой – женщине-летчице, имя которой не сходило со страниц газет и заполняло программы радиопередач. Как ни стараюсь изобразить женскую фигуру в синем комбинезоне – все мужчина получается. В душе поднялась волна отчаяния. Подошла учительница: «Ильюша, фигура женщины отличается от мужской тем, что у нее бедра шире плеч. Понимаешь?» Она ногтем провела линию по моей незадачливой работе. Я, набрав темно-синей краски на кисть, прибавил в линии бедер, и – о чудо! – передо мной появилась женская фигура. Ушел с ожидавшей в приемном зале мамой домой счастливый, глядя на вечерний синий снег, сгибающиеся под его тяжестью черные ветви старого парка с замерзшим прудом, где даже вечером, в тусклом желтом свете фонарей, гоняли юные конькобежцы под присмотром бабушек.
Потом мы стали заниматься в другом доме (почему-то тоже принадлежавшем знаменитому масону Витте, так много сделавшему для приближения революции в России), рядом с памятником «Стерегущему» у мечети, затем в первой художественной школе на Красноармейской улице. С благодарностью вспоминаю учителя Глеба Ивановича Орловского, влюбленного в высокое искусство. Семья ликовала, когда в журнале «Юный художник» была упомянута моя композиция «Вечер» – за наблюдательность и настроение. Помню, что темой акварели был эпизод, как я с отцом шел домой через Кировский мост. Над нами огромное, тревожное, красное, словно в зареве, небо. Стоял страшный холод. Шпиль Петропавловской крепости, как меч, вонзался в пламенеющую высь. Отец шел в своем поношенном пальто с поднятым воротником. Это было во время советско-финской войны, когда бывший флигель-адъютант государя Николая II Маннергейм сдерживал агрессию советских коммунистов линией укреплений, носящей его имя. Многие годы спустя, находясь в Финляндии по приглашению президента Кекконена, где работал над его портретом, я увидел старое фото, на котором счастливый и трепетный Маннергейм запечатлен рядом с Государем.
Глеб Иванович Орловский показывал нам репродукции картин великих художников, ставил красивые натюрморты. Он благожелательно поддерживал мою страсть к истории Отечественной войны 1812 года. У него было такое «петербургское» лицо, строгий костюм, а на ногах серые штиблеты, чем-то похожие на те, что у Пушкина. Глаза добрые, но строгие. Однажды он меня обидел, сказав, что мою композицию «Три казака» «где-то видел». Но, честное слово, я не позаимствовал ее, просто мама начала читать мне «Тараса Бульбу» Гоголя. Меня потрясла история Тараса, Андрия и Остапа. «Батько, слышишь ли ты меня?» – кричал в смертных мучениях Остап. «Слышу, сынок», – раздался в притихшей толпе голос Тараса. Какая глубина и жуткая правда жизни сопутствовали нашему гениальному Гоголю!
В 1938 году я был отдан в школу напротив нашего дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Накануне этого события мать почему-то проплакала весь вечер, а дядя Кока утешал ее: «Что ты так убиваешься, не на смерть же, не в больницу?» Понижая голос» мать возражала ему: «Они будут обучать его всякой мерзости. Он такой общительный… Чем это все кончится? Детства его жалко». В первый же день поручили разучить песню о Ленине: «Подарил апрель из сада нам на память красных роз. А тебе, январь, не рады: ты от нас его унес». «Но ведь тебе не обязательно петь со всеми, ты можешь только рот открывать», – печально пошутила мама.
* * *
Наступила весна. Мы, мальчишки, радостно играли во дворе у старого дерева. Дети жили дружно. Русские, татары, евреи – кого только не вмещал наш старый петербургский дом! Грустная, скорбящая женщина вместе с мужем выносила лежащего в коляске больного полиомиелитом сына. Он ползал по песку, движения его были нескоординированными, словно кто-то изнутри заставлял его, открывая рот, сведенный спазмом, выкручивать руки, ноги, закрывать глаза. Родители шептали нам: «Вы не обижайте его, не смейтесь. Это горе для него, и для папы и мамы». Но никто и не думал смеяться над ним. Детские души в сущности своей добры и чутки. Когда он начинал вертеться и биться на земле в падучей, мы словно не замечали его недуга, старались помочь его матери.
Много лет спустя в Москве возле Арбата, где я живу, спускаясь из мастерской на улицу, я увидел в лучах весеннего яркого солнца среди лотков, столов, где продаются все и вся, толпу. Она сбилась плотным кольцом, но что было внутри нее, я поначалу не мог разглядеть. Веселились и радовались все, но чему радуются, увидел, протиснувшись сквозь толпу. И тут сразу вспомнил впечатление давнего детства. На земле сидел, корчась в судорогах, словно мучимый бесом, мальчик лет пятнадцати. Движения его были, как в падучей – руки и ноги нервно двигались, скрещиваясь, как у робота. Мучительный стыд за людей охватил меня. Над чем же они смеются? Надо скорее помочь бедняге, убрать с асфальта… Но вдруг смотрю, еще один мальчик сел рядом – задергался, а первый, слово с испорченным механизмом, на чужих ногах встал. Боже! Оба смеются! Узнавший меня арбатский художник поясняет: «Это, Илья Сергеевич, такой современный танец, называется брейк. Каково?»
Всегда и у всех народов танец был олицетворением гармонии движения, выражением духа в жесте и образе. В наше же время его сменили имитации полового акта, движения, почерпнутые у дикарей Африки: Сегодня «современный танец» – падучая!
В ожидании Жар-птицы
Я не знаю, как ко мне пришла страсть собирать все, что можно, по истории Отечественной войны 1812 года. Может быть, толчком было посещение галереи 1812 года в Эрмитаже, где прямо в души нам смотрят с портретов глаза героев: Кутузова, Багратиона, Барклая де Толли, Тучкова, Раевского, Дохтурова, Кульнева, старостихи Василисы и многих-многих славных сыновей и дочерей России. А какие до революции выходили книги по истории России, о славных героях ее, дающих вечный пример. Какие у них лица, какой великий дух и любовь к Отечеству двигали их жизнью!
Личность Наполеона тоже всегда вызывала во мне глубочайший интерес, даже в детстве. Помню, на старой открытке изображен эпизод, когда над юным Наполеоном смеются сверстники. Почему? «Потому что Наполеон, будучи корсиканцем, плохо говорил по-французски», – пояснил отец. А Наполеон на Аркольском мосту? Быть или не быть! Свищут пули, решается судьба будущего императора. «По наступающей сволочи – картечью – пли!» – отреагировал он на восставшую оболваненную толпу, идущую во имя бредовой идеи «свободы, равенства, братства» уничтожать мощь и благополучие Великой Франции.
Вторая моя страсть – великий Суворов. В церкви Александро-Невской лавры на полу мраморная плита. «Здесь лежит Суворов» – написано на ней коротко, как он завещал. Думал ли он, что озверевшая чернь под руководством врагов Отечества, сметая и оскверняя могилы великих предков, коснется его праха кощунственной рукой! А останки Александра Невского сложат в бумажных пакетах в подвал антирелигиозного музея, размещенного в Казанском соборе на Невском проспекте!
* * *
Я уже понимал, что Сереже – моему отцу – «не надо высовываться», как говорили знакомые. Мы жили бедно. Даже когда дядя Миша, брат отца, послал мне три рубля «на барабан и саблю» – до войны это были солидные деньги для подарка мальчику, единственному наследнику рода Глазуновых, – отец просил меня повременить с покупкой «подарка от Михаила», а дать деньги матери на еду.
Напротив нашего дома на углу улицы Калинина (бывшей Матвеевской) и Большого проспекта был Торгсин – все та же «торговля с иностранцами». Заходя в Торгсин, все, как в романе Булгакова, говорили в один голос: «Хороший магазин». Как сегодня говорят, заходя в бесконечные валютные «шопы», требующие доллары с отчаявшихся людей СНГ.
Помню, как однажды мама подала приемщику Торгсина три серебряных ложки. Приемщик в белом халате тут же согнул их дугой, положил на весы (ценился вес драгметаллов, а не изделия из них), бросил в ящик, в котором уже лежали портсигары с дворянскими монограммами, тарелки, брошки – все, как в сундуке Али Бабы. Дал купон на продукты. За него на соседнем прилавке нам выдали печенье и масло. «Это все?» – спросил я у мамы. «Да, все», – грустно ответила она. А мне так было жалко ложек с фамильной монограммой Флугов…
Помню, у гостиницы «Пекин» в Москве сквозь мокрую пургу, открывая дверь своего старого «мерседеса», ныне украденного, увидел трех людей – русских крестьян пожилого возраста и закутанную в платок девочку. Глядя мне в глаза, пожилой, обросший щетиной мужчина глухо и безнадежно обратился ко мне, протягивая руку, как нищий:
«Уважаемый господин, помогите нам, не побрезгуйте». Это не были нищие или «бичи», не желающие работать. Это были люди из русской резервации СНГ, мучимые голодом и безнадежностью. Они решили, что я иностранец. Мне потом снились их просящие сквозь пелену вьюжного снега глаза, и даже во сне я испытывал стыд, боль за моих братьев по племени. Дети когда-то великой державы… их прадеды, деды и отцы создавали ее потом и кровью. Кто ответит за сегодняшнее унижение их потомков?… Как я могу им помочь? Русские беженцы…
* * *
Мама повела меня в «Фотографию», которая находилась рядом с нашим домом напротив кинотеатра «Эдисон» (позднее, в период борьбы с космополитизмом получившего название «Свет»). Это была первая фотосъемка в моей жизни. И, придя к лысому старорежимному мастеру, работавшему в жилетке (как у Ленина в кино), с засученными рукавами рубашки, обнажающими мохнатые руки, я не знал, что нужно делать. «Мадам, дайте ребенку в руки игрушку и возьмите его на колени», – привычно сказал он. Я чувствовал, что происходит что-то необычное. «Мальчик, как тебя зовут?» – «Ильюша», – шепотом ответил я. «Кем хочешь быть?» – говорливо продолжал он, прилаживаясь к оранжевому ящику на ножках. («Почему он себя черной тряпкой накрывает?» – думал я.) «Летчиком, наверное, хочешь! Хорошо, что летчиком, а не налетчиком», – не унимался он из-под черной тряпки. Затем, высунувшись из-под нее, спросил: «Видишь эту дырочку? – и показал пальцем на объектив. – Сейчас смотри туда, вылетит птичка. Птичка – Жар-птичка. Понял?» Я стал смотреть во все глаза. Он открыл круглую крышечку объектива. «Раз, два, три!» – победоносно, выделив слово «три», он артистическим движением закрыл черную крышку. «Вы свободны. Кто следующий?» «А где же птичка?» – спросил я. «Птичка? Какая птичка?» – вытаскивая что-то из ящика и уже не слушая меня, проговорил он. «Почему не вылетела Жар-птица?» – недоумевал я, забыв смущение и робость. «Возможно, в следующий раз и жареная птица вылетит, приходите почаще», – балагурил негодяй в жилетке, показывая на освещенное яркой лампой кожаное кресло своим новым жертвам.
Возвращаясь с мамой домой, я горько плакал. «Я так верил, я так ждал!» Это был первый обман в моей жизни, который я не могу забыть и сейчас, хотя прошли долгие годы!…
На фотографии, которая очень не понравилась маме, я увековечен с открытым ртом, ждущий по сей день сказочную Жар-птицу, которая так и не прилетела ко мне из оранжевого ящика на трех ножках…
…Иногда меня сковывала сильная робость, когда посылали в оформленный китайскими фонариками и литографиями магазин за конфетами к чаю. Я долго стоял у кассы, не в силах произнести: «Сто граммов „Бим-бом“ и двести граммов „Старт“.
После блокады, учась в школе, я несколько раз отвечал письменно, ибо подчас не мог выговорить ни слова. Когда от меня не ждали, что я буду говорить, я общался с друзьями долго, бодро и внятно. Меня поначалу дразнили Заикой. Но, видя, как меняется мое лицо и как я страдаю от этого недостатка речи, обостренного блокадой, перестали. Учителя же нередко обижали недоверием, думая, будто я не выучил уроки, – от этого я совсем становился немым.
Подытоживая эту главу о своем довоенном детстве, хочу добавить, что оно протекло в уже почти не существующем мире и было правдой сна. И, перефразируя Чехова, скажу: «В детстве у меня было детство!» Его прервала, как и у миллионов детей моего поколения, война.
КТО МОИ ПРЕДКИ?
Моя борьба художника и мой жизненный путь, история моей травли, замалчивания и унижения…
Пусть потомки узнают все это от меня, а не от тенденциозных «исследователей». Да, мы дети страшных лет России, и я один из миллионов верящих, гонимых и побеждающих. Не отступать никогда – это самая большая победа! Долг моей совести написать эту книгу-исповедь. Для многих с течением неумолимого времени мои свидетельства очевидца и художника будут приобретать все более и более возрастающую историческую ценность.
Итак, кто мои предки? Скажу сразу: со стороны отца русские крестьяне Московской губернии. Мой дед Федор Павлович Глазунов – почетный гражданин Царского Села, это та граница, за которой кончается моя родовая память и знание по линии отца. Здесь я только могу ощущать в себе силу и любовь к родной земле, уходящим в седую старину поколениям землепашцев и воинов, являющихся плотью народа русского…
Со стороны матери мой род древний, дворянский и, по семейному преданию, восходящий к легендарной славянской королеве Любуше, жившей в VII веке и основавшей город Прагу. С Россией его связал приглашенный Петром Великим сын священника из Шварцвальда, приехавший в Санкт-Петербург.
Как известно, происхождению многих родов, фамилий сопутствуют романтические легенды, восполняющие отсутствие точных исторических фактов, но, однако, не возникающие на пустом месте. Есть такая легенда и о начале моей родословной по материнской линии… Мне в детстве рассказала ее моя мать Ольга Константиновна Флуг. Помню, она рассказывала мне ее на Васильевском острове, стоя в сумерках около сфинксов на берегу Невы, напротив здания Императорской Академии Художеств. Мы тогда не знали, что ее мечта осуществится и мне суждено будет проучиться в священных для каждого русского художника стенах долгих тринадцать лет. Тогда, накануне войны, слушая мать, я смотрел в глаза запорошенным снегом сфинксам и запомнил пылающие светом окна Академии, которые отражались в черных полыньях незамерзшей Невы.
Но возвращаюсь к преданию. «Давным-давно в далекой Чехии жила прекрасная и мудрая королева Любуша, за мудрость свою прозванная вещей»… (позднее у одного из историков я прочел о Русе, Чехе и Ляхе, которые, как известно по преданию, дали название русским, чешским и польским племенам – многоликим и могучим племенам славянской расы).
Глядя на могучие волны Невы, где на другом берегу словно к нам протягивал бронзовую руку царь Петр, топчущий змея, как Георгий Победоносец, мать продолжала: «У королевы Любуши не было мужа, и она решила пустить своего златогривого коня в поле, всем объявив: „Перед кем он остановится, тот и будет моим мужем“. Конь мчался через поля и леса, королева Любуша ехала сзади со свитой в золотой карете. Наконец, конь домчался до бескрайнего поля, где пахал одинокий пахарь и пел песню. Конь остановился перед ним и ударил копытом в землю. „Да быть по сему“, – сказал пахарь, опираясь на плуг. Он воткнул в землю свой посох, из которого выросли три розы…»
На нашем гербе действительно из жезла растут – не три розы, а три обозначения плуга – словно напоминание, что наша родовая фамилия происходит от слова «плуг»…
«Не говори об этом никому, – добавила мать, – ты ведь знаешь, какое сейчас время: кто расстрелян, а кто – выслан».
Полную легенду о королеве Любуше, основательнице города Праги, любознательный читатель может прочесть в энциклопедии Брокгауза и Эфрона.
Многие историки говорили мне, что королева Любуша, жившая в VII веке, для западных племен славян имела такое же значение, как для русичей княгиня Ольга – мудрая «королева Ругорум» – «королева руссов», как называли ее византийцы, дивясь государственному уму приобщенной позднее к лику святых бабки князя Владимира, крестителя Киевской Руси. Сын ее Святослав был одним из великих правителей Европы и Древней Руси. Имя его овеяно легендарной славой!… Это он уничтожил иго Хазарии, разметав ее по ветру в борьбе за создание своей великой державы.
Корни родословной в России по линии матери начинаются с Готфрида Флуга, который был призван Петром Великим в Петербург для преподавания математики и фортификации.
Генерал Флуг участвовал с конными полками в битве под Лесной, где русские разбили войско генерала Левенгаупта, шедшего на помощь Карлу XII под Полтаву.
Я помню, что до войны у нас в шкафу под бельем хранился завернутый в газету рулон. На пожелтевшей бумаге тушью изображалось фамильное дерево дворянского рода Флугов. Помню, что оно было могучим и уходило корнями в славянскую землю.
* * *
Где начинается и где кончается наша родовая память о нашем происхождении? Украсть, исказить и уничтожить историю народа – величайшее преступление. Не случайно ведь, что у большинства народов разных рас и цивилизаций, а особенно у славянского племени, память о предках переходила в религиозное начало. Стереть память о них, об истории народа – значит превратить его в стадо рабов, которым легко управлять. «Хлеба и зрелищ!» Это хорошо понимали коминтерновцы, завоевавшие Великую Россию и уничтожившие не только элиту сословий каждой покоренной нации, но и историческую застройку древних городов, прежние названия улиц и осквернившие старинные кладбища. Отнимали про будущею.
Знаменательно, что сказанное мне однажды русским православным священником словно повторила моему другу писателю знаменитая болгарская ясновидящая Ванга: «Почему ты второй год не празднуешь день своего рождения? Это грех. Тебе в этот день по милости Божьей отец и мать даровали жизнь. И могилы предков твоих разорены и не ухожены. Без предков не было бы и твоих родителей».
Вот, наверное, почему и я, слушая внутренний голос, вырвавшись из объятий неминуемой смерти во время ленинградской блокады, будучи двенадцатилетним подростком, записал все, что знал о своем роде со слов моей погибшей от голода матери Ольги Константиновны Флуг. Поскольку некоторые представители моего рода оставили определенный след в истории государства Российского, помяну в следующей главе своего прапрадеда – историка, географа, основателя русской статистики Константина Ивановича Арсеньева, воспитателя Царя-Освободителя Александра II.