Глава I Теория авангарда и критическое литературоведение
1. Историчность эстетических категорий
История внутренне присуща эстетической теории. Ее категории носят радикально эстетический характер.
—Т. Адорно1
Сколько бы эстетические теории ни гнались за надысторическим познанием своего предмета, не составит особого труда post festum распознать на них самих явную печать породившей их эпохи. Если эстетические теории историчны, то критическая теория предметной области искусства, пытаясь пролить свет на свою деятельность, также должна распознать собственную историчность. Другими словами, ей следует историзировать эстетическую теорию.
Для начала разберемся, что значит историзировать теорию. Это не значит применять к сегодняшней эстетической теории истористский подход, понимающий все явления эпохи через призму ее самой и затем вписывающий отдельные эпохи («одинаково близкие к Богу», по Ранке) в некую идеальную одновременность. Ложный объективизм истористского подхода справедливо критиковался; бессмысленно возрождать его, рассуждая о теориях.2 Точно так же это не значит рассматривать все предыдущие теории лишь как ступени на пути к собственной. Фрагменты былых теорий при этом отделяются от своего первоначального контекста и реконтекстуализируются без осмысления возникающей перемены функции и значения этого теоретического фрагмента. Характерное для восходящих классов построение истории как предыстории настоящего оказывается, несмотря на свою прогрессивность, в гегелевском смысле слова односторонним, поскольку охватывает лишь одну сторону исторического процесса, в то время как другую в ложном объективизме удерживает историзм. Под историзацией теории здесь следует понимать нечто иное, а именно постижение взаимосвязи между раскрытием предмета и категориями науки. Понятая в таком ключе, историчность теории основана не на том, что теория является выражением духа времени (такой взгляд является истористским), и не на том, что она поглощает предыдущие теории (история как предыстория настоящего), но на том, что предмет и категории взаимосвязаны в своем раскрытии. Ухватить эту взаимосвязь и значит историзировать теорию.
Можно возразить, что подобное начинание необходимо претендует на внеисторическое положение, так что историзация также необходимо становится деисторизацией; иными словами, выявление историчности языка науки предполагает метауровень, на котором это выявление возможно, и этот метауровень необходимо является трансисторическим (что потребует его историзации и т.д.). Понятие историзации означает здесь не разделение различных уровней языка науки, а рефлексию, которая в среде одного языка постигает историчность собственной речи.
Очерченную мысль можно пояснить с опорой на некоторые базисные методологические положения, сформулированные Марксом в «Экономических рукописях 1857-1859 годов». На примере труда Маркс показывает, «что даже самые абстрактные категории, несмотря на то, что они — именно благодаря своей абстрактности — имеют силу для всех эпох, в самой определенности этой абстракции представляют собой в такой же мере продукт исторических условий и обладают полной значимостью только для этих условий и в их пределах».3 Уловить эту мысль нелегко, поскольку Маркс утверждает, что, с одной стороны, определенные простые категории всегда имеют силу, а с другой, их всеобщность вытекает из определенных исторических отношений. Решающее различие здесь кроется между «иметь силу для всех эпох» и сознавать эту всеобщую значимость (в терминологии Маркса, «определенность этой абстракции»). Стало быть, положение Маркса гласит, что такое осознание возможно лишь в исторически развернутых отношениях. В монетаризме, рассуждает он, под богатством еще понимаются деньги, то есть связь богатства и труда не осознается. Лишь в теории физиократов труд признается источником богатства, однако не труд вообще, но его определенная разновидность — земледелие. Затем, в английской классической политэкономии, у Адама Смита, уже не определенный вид труда, а труд вообще признается источником богатства. Для Маркса это не просто развитие экономической теории. Ему скорее кажется, что возможным прогресс познания делает раскрытие предмета, на которое направлено познание. Когда физиократы развивали свою теорию (во второй половине XVIII века во Франции), земледелие еще оставалось господствующим сектором экономики, от которого зависели все остальные. Лишь экономически гораздо более развитая Англия, где промышленная революция уже набрала ход и где господство земледелия над остальными секторами общественного производства окончательно пало, позволила Смиту осознать, что не конкретный вид труда, но труд как таковой создает богатство. «Безразличие к определенному виду труда предполагает весьма развитую совокупность действительных видов труда, ни один из которых уже не является более господствующим» (Экономические рукописи, с. 41).
Мой тезис состоит в том, что выявленная Марксом на примере категории труда взаимосвязь общезначимости какой-либо категории и реального исторического развития той области, на которую эта категория нацелена, действительна и для художественных объективаций. Выделение предметной области здесь также является условием возможности адекватного познания предмета. В буржуазном обществе полного выделения феномена искусства добился только эстетизм, ответом на который выступает исторический авангард.4
Уточним тезис за счет центральной категории «художественного метода» («приема»). С ее помощью художественный творческий процесс можно реконструировать как процесс рационального выбора среди разнообразных приемов — в расчете на достижение желаемого эффекта. Подобная реконструкция художественного производства предполагает не только относительно высокую степень рациональности в художественном производстве, но и свободный доступ к художественным средствам, уже не привязанным к системе стилистических норм, на которой, пусть и опосредованно, сказываются общественные нормы. Разумеется, в комедии Мольера художественные средства используются точно так же, как у Беккета, но из критики Буало явствует, что в эпоху Мольера они еще не осознаются в качестве художественных средств. Эстетическая критика того времени по-прежнему является прямой критикой отвергаемых господствующим слоем общества стилистических средств грубо-комического. В феодально-абсолютистском обществе Франции XVII века искусство еще во многом интегрировано в жизненный уклад правящей верхушки. Даже когда в XVIII веке развивающаяся буржуазная эстетика освобождается от стилистических норм, связывавших искусство феодального абсолютизма с правящей верхушкой, искусство и дальше продолжает существовать Я принципу imitatio naturae. Стилистические средства поэтому еще не обрели всеобщности художественного средства, призванного лишь воздействовать на реципиента, но подчиняются (исторически изменчивому) стилистическому принципу. Без сомнения, художественное средство – самая общая из категорий, применимых для описания художественных произведений. Но осознавать отдельные приемы как художественные средства становится возможным лишь с появлением исторических авангардных движений, потому что лишь в них становится доступной совокупность художественных средств как таковых. До этой эпохи в развитии искусства использование художественных средств было ограничено стилем эпохи и заданным каноном допустимых приемов, нарушать который допускалось лишь до известных пределов. Но пока господствует один стиль, категория художественного средства не очевидна в качестве всеобщей категории, потому что на деле она кажется лишь особенной. Характерная черта исторических авангардных движений заключается как раз в том, что они не развили определенного стиля; не существует дадаистского или сюрреалистического стиля. Возможность единого стиля эпохи эти движения, напротив, ликвидировали, возведя доступность художественных средств прошедших эпох в принцип. Лишь универсальная доступность превращает категорию художественного средства в общую.
Когда русские формалисты провозглашают «остранение» художественным приемом,5 признание всеобщности этой категории возможно потому, что в исторических авангардных движениях шок реципиента становится главнейшим принципом художественной интенции. Поскольку остранение тем самым действительно становится господствующим художественным приемом, оно может быть признано общей категорией. Это ни в коем случае не означает, что русские формалисты выявили остранение преимущественно на основе авангардистского искусства (напротив, излюбленные примеры Шкловского —это «Дон Кихот» и «Тристрам Шенди»); утверждается лишь одна, тем не менее необходимая, взаимосвязь между принципом шока в авангардистском искусстве и осознанием общезначимости категории остранения. Необходимой эта связь предстает потому, что лишь полное раскрытие предмета (здесь — радикализация остранения через шок) позволяет познать общезначимость категории. Акт познания ни в коем случае не переводится тем самым в сферу реальности, а познающий субъект не отрицается; всего лишь признается, что возможности познания ограничены реальным (историческим) развитием предмета.6
Я утверждаю, что авангард первым раскрывает общий характер определенных общих категорий произведения искусства и что, следовательно, предыдущие стадии развития феномена искусства в буржуазном обществе можно понять исходя из авангарда, а не наоборот (авангард — исходя из предшествующих ему стадий искусства). Но это положение не значит, что все категории произведения искусства получают свое полное развитие лишь в авангардистском искусстве. Напротив, мы увидим, что определенные, существенные для описания доавангардистского искусства категории (например, органичность, подчиненность частей целому) в искусстве авангарда как раз отрицаются. Поэтому нельзя полагать, будто все категории (и то, что они выражают) проходят одинаковый путь развития. Подобная эволюционистская позиция сглаживает противоречивость исторических процессов в пользу представлений о линейном ходе развития. В противовес этому следует настоять на том, что историческое развитие как общества в целом, так и отдельных его частей следует рассматривать лишь как результат во многом несовместимых линий развития категорий.7
Необходимо дополнительно уточнить сформулированное выше положение. Только авангард, как говорилось, демонстрирует всеобщность художественных средств, потому что уже не выбирает художественные средства по какому-то стилистическому принципу, но располагает ими как художественными средствами. Возможность видеть категории художественного произведения в их общезначимости возникла в искусстве авангарда, разумеется, не ex nihilo. Напротив, ее исторические предпосылки кроются в развитии искусства в буржуазном обществе. С середины XIX века, то есть после утверждения политического господства буржуазии, развитие это протекало так, что диалектика формы и содержания произведения искусства все больше смещалась в сторону формы. Содержательная сторона художественного произведения – его «высказывание» — все больше оттесняется на задний план формой, определяющей себя как эстетическое в узком смысле слова. Такое преобладание (примерно с середины XIX века) формы в искусстве с точки зрения производственной эстетики можно трактовать как распоряжение художественными средствами, с точки зрения рецептивной эстетики — как установку на сенсибилизацию реципиента. Важно видеть единство этого процесса: художественные средства становятся доступными в качестве таковых по мере ослабления категории содержания.8
С этой точки зрения оказывается понятным одно из центральных положений эстетики Адорно, согласно которому «ключ ко всякому содержанию искусства лежит в его технике».9 Подобный тезис вообще возможен лишь благодаря тому, что за последние сто лет изменилось отношение между формальными (техникой) и содержательными (высказыванием) моментами произведения и что форма действительно стала преобладать. Вновь обнаруживается взаимосвязь между историческим развитием предмета и категориями, охватывающими данную предметную область. Однако в формулировке Адорно проблематичен один момент — претензия на общезначимость. Если верно, что положение Адорно стало возможным лишь благодаря эволюции, которую искусство претерпело со времен с Бодлера, то применимость этого положения к предыдущим эпохам в искусстве оказывается спорной. В цитированном выше методологическом рассуждении Маркс обращается к этой проблеме и подчеркивает, что даже самые абстрактные категории обладают «полной значимостью» лишь для и внутри тех условий, продуктом которых они являются. Если не усматривать здесь скрытого историзма Маркса, то возникает проблема – можно ли познавать прошлое, не питая истористской иллюзии его беспредпосылочного понимания и не постигая его в категориях, представляющих собой продукт более поздней эпохи?
2. Авангард как самокритика искусства в буржуазном обществе
В «Экономических рукописях 1857-1859 годов» Маркс формулирует еще одну важную методологическую мысль. Она также касается возможности познания предшествующих общественных формаций или общественных подсистем. Маркс совсем не затрагивает истористскую позицию, согласно которой предшествующие общественные формации можно постигать, не ссылаясь на настоящее исследователя. Связь между развитием предмета и развитием категорий (а стало быть, и историчность познания) не подлежит для него сомнению. Предмет его критики составляет не истористская иллюзия возможности исторического познания без опорной точки в истории, а прогрессивная конструкция истории как предыстории современности. «Так называемое историческое развитие покоится вообще на том, что последняя по времени форма рассматривает предыдущие формы как ступени к самой себе и всегда понимает их односторонне, ибо лишь весьма редко и только при совершенно определенных условиях она бывает способна к самокритике; здесь, конечно, речь идет не о таких исторических периодах, которые самим себе представляются как времена упадка» (Экономические рукописи, с. 42-43). Понятие «односторонне» здесь употреблено в строго теоретическом смысле; оно означает, что противоречивое целое постигается недиалектически (в своей противоречивости) и фиксируется лишь одна сторона этого противоречия. Несомненно, прошлое надо конструировать как предысторию настоящего, но эта конструкция охватывает лишь одну сторону противоречивого процесса исторического развития. Чтобы схватить процесс в его целостности, следует выйти за рамки настоящего, которое вообще делает познание возможным. Для этого Маркс прибегает не к измерению будущего, а к понятию самокритики настоящего. «Христианская религия лишь тогда оказалась способной содействовать объективному пониманию прежних мифологий, когда ее самокритика была до известной степени, так сказать, уже готова. Так и буржуазная политическая экономия лишь тогда подошла к пониманию феодальной, античной, восточной экономики, когда началась самокритика буржуазного общества» (Экономические рукописи, с. 43).
Говоря об «объективном понимании», Маркс вовсе не поддается объективистскому самообольщению историзма, потому что связь исторического познания с настоящим является для него самой собой разумеющейся. Его волнует лишь диалектическое преодоление (через понятие самокритики настоящего) «односторонней» конструкции прошлого как предыстории настоящего.
Если использовать самокритику как историографическую категорию для описания определенной стадии развития общественной формации или общественной подсистемы, то придется сначала точнее определить ее значение. Маркс отличает самокритику от иного типа критики, например, «критики, с которой христианство выступало против язычества или протестантизм — против католицизма» (Экономические рукописи, с. 43). Этот тип мы обозначим как внутрисистемную критику. Особенность ее состоит в том, что она работает в рамках общественного института. В примере Маркса внутрисистемной критикой в рамках института религии будет критика определенных религиозных представлений во имя других представлений. Самокритика же, напротив, предполагает дистанцию по отношению к борющимся друг с другом религиозным представлениям. Однако эта дистанция является лишь результатом другой, по сути своей более радикальной критики —критики самого института религии.
Разница между внутрисистемной критикой и самокритикой действительна и для сферы искусства. Примером первой может служить критика теоретиков французского классицизма в адрес барочной драмы или критика Лессинга в адрес немецких подражаний классической французской трагедии. Критика здесь работает внутри института театра, при этом друг с другом сталкиваются различные концепции трагедии, которые (пусть и через многочисленные опосредования) коренятся в социальных позициях. От этого необходимо отличать тот тип критики, который целиком касается института искусства, — самокритику искусства. Методологическое значение категории самокритики состоит в том, что и в случае общественных подсистем она показывает условия возможности «объективного понимания» предшествующих стадий развития. Применительно к искусству это значит, что «объективное понимание» предшествующих эпох развития искусства станет возможным, лишь когда искусство войдет в стадию самокритики. Под «объективным пониманием» разумеется при этом не понимание, независимое от нахождения познающего индивида в настоящем, а только постижение совокупного процесса в той мере, в которой в настоящем познающего индивида этот процесс, пусть и временно, но завершился.
Мой второй тезис звучит так: вместе с движениями исторического авангарда искусство как общественная подсистема вступает в стадию самокритики. Дадаизм, наиболее радикальное из течений европейского авангарда, критикует уже не предшествовавшие ему художественные направления, но институт искусства, каким он сложился в буржуазном обществе. Понятием института искусства здесь следует обозначать как аппарат производства и распространения искусства, так и господствующие в данную эпоху представления об искусстве, существенно определяющие рецепцию произведений. Авангард выступает против того и другого: против аппарата распространения, которому подчинено художественное произведение, и против статуса искусства в буржуазном обществе, охватываемого понятием автономии. Только после того как в эстетизме искусство целиком отделяется от жизненной практики, эстетическое получает возможность развиваться «в чистом виде». Но, с другой стороны, автономия обнаруживает свою изнанку — общественную неэффективность. Авангардистский протест, цель которого — вернуть искусство в жизненную практику, раскрывает взаимосвязь автономии и неэффективности. Зарождающаяся самокритика искусства как общественной подсистемы делает возможным «объективное понимание» предыдущих стадий развития. В то время как, например, в эпоху реализма развитие искусства шло по линии все большего приближения изображения к действительности, сегодня односторонность такого развития может быть осознана. Реализм сегодня больше не выступает истинным принципом художественного изображения, но понимается как сумма приемов определенной эпохи. Целостность процесса развития искусства принимает ясные очертания лишь на стадии самокритики. Только когда искусство действительно целиком освободится от всякой связи с жизненной практикой, станут очевидны поступательное высвобождение искусства из контекстов жизненной практики и сопутствующее этому обособление специфической области опыта (эстетического) в качестве принципа развития искусства в буржуазном обществе.
На вопрос об исторических условиях возможности самокритики текст Маркса не дает прямого ответа. В нем прочитывается лишь общая мысль о том, что предпосылкой самокритики выступает полное выделение общественной формации или общественной подсистемы, на которую направлена критика. Если применить это общее положение к сфере истории, то предпосылкой самокритики буржуазного общества окажется возникновение пролетариата, поскольку становление этого класса позволяет осознать либерализм как идеологию. Предпосылкой самокритики религии как общественной подсистемы выступает утрата легитимирующей функции религиозными картинами мира. Последние теряют свою общественную функцию по мере того, как при переходе от феодального общества к буржуазному на место картин мира, легитимирующих господство (к ним относятся и религиозные картины мира), приходит базисная идеология справедливого обмена. «Поскольку социальная власть капиталистов в форме личного трудового договора институционализируется как отношения обмена, а получение прибыли с находящейся в личном распоряжении прибавочной стоимости занимает место политической зависимости, рынок, вместе со своей кибернетической функцией, перенимает еще и идеологическую: классовые отношения могут принимать анонимный вид в форме неполитической зависимости от оплаты труда».10 Так как в основе буржуазного общества лежит центральная идеология, легитимирующие господство картины мира утрачивают свою функцию. Религия становится личным делом каждого, и одновременно становится возможной критика института религии.
Какие же исторические условия необходимы для возможности самокритики искусства как общественной подсистемы? Отвечая на этот вопрос, следует прежде всего остерегаться поспешно выстроенных взаимосвязей (типа кризис искусства — кризис буржуазного общества).11 Если придерживаться мысли об относительной самостоятельности общественных подсистем по отношению к развитию общества в целом, то нельзя полагать, будто кризисные явления, затрагивающие общество в целом, непременно спровоцируют кризис его подсистем, и наоборот. Чтобы постичь условия возможности самокритики искусства как подсистемы, необходимо выстроить историю этой подсистемы. При этом опять-таки нельзя в основу постигаемой истории искусства класть историю буржуазного общества. Такой подход лишь привязывает художественные объективации к стадиям развития буржуазного общества, которые считаются уже известными; так не достичь познания, потому что искомое (история искусства и его общественное влияние) уже полагается известным. История общества в целом предстает как бы смыслом истории подсистем. Напротив, надо настаивать на неодновременности развития отдельных подсистем. Однако это значит, что историю буржуазного общества можно писать лишь как синтез неодновременностей развития разных подсистем. Трудности, лежащие на пути такого предприятия, очевидны; они обозначены, чтобы пояснить, почему история искусства как подсистемы рассматривается здесь самостоятельно.
Для выстраивания истории искусства как подсистемы представляется необходимым различать между институтом искусства (работающим по принципу автономии) и содержанием конкретных произведений. Лишь такое различие позволяет осознать историю искусства в буржуазном обществе как историю снятия расхождения между институтом и содержанием. В буржуазном обществе (а точнее, еще до того, как буржуазия во время Великой французской революции захватила и политическую власть) искусство обретает особый статус, который точнее всего обозначается категорией автономии. «Автономное искусство устанавливается, лишь когда вместе с возникновением буржуазного общества экономическая и политическая системы отделяются от культурной, а традиционалистские картины мира, распространившиеся через базовую идеологию справедливого обмена, освобождают искусства от их ритуального применения».12 Следует подчеркнуть, что автономия здесь означает функциональный модус искусства как общественной подсистемы: его (относительную) независимость от притязаний на его общественное использование.13 Тем не менее не стоит забывать, что изолирование искусства от жизненной практики и сопутствующее этому выделение особой области опыта (эстетического) не протекают прямолинейно (существуют значительные встречные течения) и не могут интерпретироваться недиалектически (к примеру, как самореализация искусства). Напротив, следует заострить внимание на том, что автономный статус искусства в рамках буржуазного общества отнюдь не бесспорен, но представляет собой довольно проблематичный продукт общественного развития в целом. Общество (вернее, господствующий класс) вполне может подвергнуть его сомнению, как только ему покажется выгодным вновь поставить искусство себе на службу. Это доказывает не только крайний пример фашистской политики искусства, ликвидировавшей автономный статус, но и целый ряд судебных процессов против художников в связи с нарушениями норм морали и нравственности.14 От подобных нападок на автономный статус со стороны общественных инстанций следует отличать ту силу, которая исходит от материала отдельных произведений, проявляющего себя в целостности формы и содержания, и которая нацелена на преодоление дистанции между произведением и жизненной практикой. В буржуазном обществе искусство живет за счет напряжения между институциональными рамками (освобождение искусства от притязаний на его общественное применение) и возможным политическим содержимым отдельных произведений. Это напряжение вовсе не стабильно-напротив, оно, как мы увидим, подчиняется исторической динамике, стремящейся к его снятию.
Хабермас предпринял попытку определить «содержимое» всего искусства в буржуазном обществе. «Искусство — резервация для (пусть и виртуального) удовлетворения тех потребностей, которые в материальном жизненном процессе буржуазного общества становятся словно незаконными» (Bewubtmachende oder rettende Kritik, S. 192). К этим потребностям он среди прочего относит «миметическое обращение с природой», «солидарное сосуществование» и «счастье коммуникативного опыта, свободного от императивов целерациональности и оставляющего простор как для фантазии, так и для спонтанного поведения» (S. 192 f.). Такой подход, оправданный в рамках предложенного Хабермасом определения функции искусства в буржуазном обществе, в нашем случае был бы проблематичен, поскольку он не позволяет понять историческое развитие выраженных в произведениях содержаний. Мне кажется, необходимо различать между институциональным статусом искусства в буржуазном обществе (оторванность произведения искусства от жизненной практики) и реализованными в произведениях искусства содержаниями (таковыми могут, но не обязаны быть «остаточные потребности» в смысле Хабермаса). Потому что только такое различение позволит обнаружить эпоху, в которую возможна самокритика искусства. Лишь с помощью такого различения можно ответить на наш вопрос об исторических условиях возможности самокритики искусства.
В ответ на попытку разграничить формальную определенность искусства15 (автономный статус) и его содержательную определенность («содержимое» отдельных художественных произведений) можно было бы возразить, что и сам автономный статус должен пониматься содержательно, а изолированность от целерациональной организации буржуазного общества уже означает претензию на недопустимое в обществе счастье. В этом, несомненно, присутствует доля истины.
Формальная определенность не может не затрагивать содержание; независимость от претензий на непосредственную функциональность сообщается и явно консервативному по своему содержанию произведению. Но именно это должно побудить ученого проводить различие между автономным статусом, определяющим функционирование отдельного произведения, и содержанием отдельного произведения (или группы произведений). И contes Вольтера, и стихотворения Малларме являются автономными художественными произведениями. Но в различных социальных контекстах и по определенным социально-историческим причинам возможности, которыми автономный статус наделяет произведение искусства, будут использоваться по-разному. Как показывает пример Вольтера, автономный статус ничуть не исключает наличия у художника политической позиции; что он все же ограничивает, так это возможность оказывать влияние.
Предложенное разделение между институтом искусства (функциональным модусом которого является автономия) и содержанием произведений позволяет ответить на вопрос об условиях возможности самокритики искусства как общественной подсистемы. Что касается сложного вопроса об историческом становлении института искусства, то достаточно заметить, что этот процесс завершается примерно тогда же, когда и борьба буржуазии за свою эмансипацию. Предпосылкой заложенных в эстетических теориях Канта и Шиллера взглядов выступает полное выделение искусства в особую область, свободную от жизненной практики. Стало быть, можно исходить из того, что самое позднее в конце XVIII века институт искусства целиком сформировался в описанном выше смысле. Тем не менее это не дает начало самокритике искусства. Младогегельянцы не принимают идею Гегеля о конце искусства.
Хабермас объясняет это «особым положением, которое искусство занимает среди форм абсолютного духа, поскольку оно, в отличие от субъективированной религии и сциентизированной философии, не перенимает задач экономической и политической систем, но восполняет остаточные потребности, которые не удовлетворяются в „системе потребностей" буржуазного общества» (Bewufitmachende oder rettende Kritik, S. 193 f.). Я склонен полагать, что самокритика искусства пока еще не может сложиться по историческим причинам. Хотя институт автономного искусства полностью сформировался, в рамках него действуют содержания, носящие вполне политический характер и тем самым противоречащие принципу автономии этого института. Лишь в тот момент, когда и содержания утрачивают политический характер, а искусство желает быть лишь искусством, становится возможна самокритика искусства как общественной подсистемы. Этой стадии в конце XIX века достигает эстетизм.16
По причинам, связанным с развитием буржуазии после захвата политической власти, во второй половине XIX века напряжение между институциональными рамками и содержанием отдельных произведений начинает ослабевать. Изолированность от жизненной практики, которая и до того определяла институциональный статус искусства в буржуазном обществе, становится теперь содержанием произведений. Институциональные рамки и содержания совпадают. Реалистический роман XIX века еще служит самопониманию буржуа. Вымысел является средством рефлексии об отношении индивида к обществу. В эстетизме тематика утрачивает значение в пользу растущего внимания производителей искусства к самому средству, медиуму. Неудавшийся главный литературный проект Малларме, почти полная непродуктивность Валери на протяжении двадцати лет, «Письмо лорда Чандоса» Гофмансталя — все это симптомы кризиса искусства.17 В момент, когда все «чуждое искусству» отбраковывается, оно становится проблематичным для самого себя. Совпадение института и содержаний делает социальную нефункциональность сущностью искусства в буржуазном обществе и тем самым дает основания самокритике искусства. Практическое осуществление самокритики — заслуга движений исторического авангарда.
3. К дискуссии о теории искусства Беньямина
Как известно, в тексте «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Вальтер Беньямин,18 описывая решающие изменения, которые искусство претерпевает в первой четверти XX века, использует идею утраты ауры и пытается объяснить эту утрату через изменения в технике воспроизводства. В связи с этим следует разобраться, пригодно ли положение Беньямина для объяснения условий возможности самокритики, до сих пор выводимой из исторического развития сферы искусства (институт и содержание произведений). Согласно Беньямину, эти условия представляют собой непосредственный результат изменений в сфере производительных сил.
Беньямин исходит из определенного типа отношений между произведением и реципиентом, который он называет аурати- ческим.19 То, что Беньямин обозначает понятием ауры, проще всего перевести как «недоступность»: «уникальное ощущение дали, как бы близок при этом предмет ни был» (Произведение искусства, с. 198). Аура берет начало в культовом ритуале, но ауратическая рецепция остается, по Беньямину, характерной и для искусства, утратившего свою сакральность в эпоху Возрождения. Решающим для истории искусства Беньямину видится не разрыв между сакральным искусством Средневековья и профанным искусством Возрождения, но разрыв, возникающий с утратой ауры. Беньямин связывает его с изменениями техник воспроизводства. Ауратическая рецепция связана у него с категориями уникальности и подлинности. Именно они утрачивают свою силу в отношении искусства (например, кино), рассчитанного на воспроизводимость. Решающая мысль Беньямина заключается в том, что вместе с изменениями техник воспроизводства меняются и способы восприятия, но, кроме того, «изменился... и весь характер искусства» (Произведение искусства, с. 206). Характерное для буржуазного индивида созерцательное восприятие замещает массовая рецепция — рассеянная и вместе с тем рационально-испытующая. Место ритуального основания искусства занимает основание политическое.
Рассмотрим для начала беньяминовское построение развития искусства, а затем предложенную им материалистическую объяснительную схему. Эпоха сакрального искусства, когда оно вплеталось в церковный ритуал, и эпоха автономного искусства, которое возникает вместе с буржуазным обществом и отделяется от ритуала, формируя особый тип восприятия (эстетический), объединяются у Беньямина понятием «ауратического искусства». Однако предложенная тем самым историческая периодизация искусства проблематична по нескольким причинам. Для Беньямина ауратическое искусство связано с индивидуальной рецепцией (погружением в предмет). Но такая характеристика подходит лишь автономному, а не сакральному искусству Средневековья (как скульптуры на средневековых соборах, так и мистерии воспринимались коллективно). В беньяминов- ском построении истории отсутствует достигнутая буржуазией эмансипация искусства от сферы сакрального. Отчасти это может быть связано с тем, что вместе с движением Vartpour Uart и эстетизмом действительно происходит нечто вроде ресакрализации (или реритуализации) искусства, которая, однако, не имеет ничего общего с его изначальной сакральной функцией. Искусство здесь не включается в церковный ритуал, в котором получает свою потребительную стоимость; оно скорее порождает ритуал из самого себя. Вместо того чтобы включаться в сакральную сферу, искусство занимает место религии. Предпринятая в эстетизме ресакрализация искусства предполагает, таким образом, абсолютную эмансипацию искусства от сакрального и ни в коем случае не может приравниваться к сакральному характеру средневекового искусства.
Чтобы оценить беньяминовское материалистическое объяснение изменений в способе рецепции через изменения в техниках воспроизводства, важно отметить, что он намечает и другое объяснение, быть может, даже более убедительное. Художники авангарда, особенно дадаисты, поясняет Беньямин, еще до изобретения кино пытались добиться кинематографического эффекта средствами живописи (Произведение искусства, с. 223-225). «Возможности меркантильного использования своих произведений дадаисты придавали гораздо меньшее значение, чем исключению возможности использовать их как предмет благоговейного созерцания... Их стихот<