Набросок личной истории (повесть о детстве)

1.

В пять лет я научился рычать и плавать. В шесть меня выгнали с фигурного катания: я не понимал, как кататься и только ходил по льду. Лет в 12 под наблюдением местной шпаны я съезжал на велосипеде с горки. Я стаскивал велосипед с четвёртого этажа и наматывал круги по двору, а наш собака стаскивал меня на всём ходу за штаны. Собаки были спасателями: когда кто-то плавал, жутко волновались и плыли следом спасать, чем едва не превращали в утопленников. Лет в 13 с маминым тогдашним мущиной мы украли из его общежития диски для штанг, я качался: было две музыки: Алла Пугачева и военные песни Высоцкого.

Воспитан я был на бардах и всё детство ничего больше не слушал. Барды в нашем доме водились живьём и в большом количестве. Дважды я был в органном зале и слушал Баха, что совершенно меня потрясло. В детском саду я пел Окуджаву. Разговаривали о стукачах, мама рассказывала, как её пытался вербовать КГБ.

На книжном шкафу лежала стопка книжек «на вырост». Я просыпался раньше всех, было ещё темно, был туман, я зажигал свет и дотягивался до книжек. Смотрел картинки. Лет в пять я сел и как-то вдруг прочёл сам «Барона Мюнхгаузена». В восемь лет отец отобрал у меня «Преступление и наказание». В девять я осилил «Хронику царствования Карла Девятого», хотел поделиться с дядей, он сказал: будем разговаривать через 10 лет – я сильно обиделся. Тогда боялся – Эдгара По.

Восемь лет вообще были героическим и памятным возрастом. Мне вырезали аппендицит, и больница сурово пополнила мой словарный запас. Однажды я отправился забирать своих кузин из детского садика: я шёл со своим игрушечным Буратино и объяснял ему, какие мы с ним большие; кузин мне не дали, устроили выговор, зато стали отпускать в любой конец города самого. Ещё я не любил ходить на продлёнку: я врал что-нибудь в школе, и шёл мирно себе домой, через день… Однажды мама вернулась не вовремя: что тут было! Меня отец не взял в командировку в Москву, зато разрешили не ходить на продлёнку. Друг мой, который снился долго потом, объяснял мне, откуда берутся дети, а я утверждал, что мои родители не такие и они пили «таблетку». Отец пришёл как-то, плакал и сказал, что он должен уйти – я ничего не понял, меня поразило, что папа плачет.

Меня брали в Крым, на Кавказ, на речку и в две деревни. Летом бабушка работала в пионерлагерях главврачом, брала внукам путёвки. Это было хорошо: мы были нормальные отрядные дети, хотя много тусовались (и ели фрукты) в медпункте. Рисовали в альбомах, сочиняли истории, играли в какую-нибудь фантастику. Я много читал, меня интересовала не физкультура, а художественная самодеятельность – показывал сценки и читал на вечерах Евтушенко.

Моя школьная подружка украла у нас банку с деньгами – гости собирали в банку на гитару. Девочка успела себе купить только какую-то ерунду, её перевели в другую школу – но это была лучшая моя подружка и рыжая, отец водил меня по шашлычным и учил обращаться с ножом и вилкой, девочка запросто ходила со мной. Когда её привели к нам «виниться», я был в ванной – и слышал, как её стукнули.

Ещё была девочка в пионерлагере, с которой мы просидели полдня, рисуя маски на маскарад, играли ещё в пограничников: она была моею собакой. Ещё детские привязанности, игры в «доктора», много игры с кузинами и кузенами.

В пять лет я свято верил, что из фотоаппарата таки вылетит – птичка.

В пять лет я не умел улыбаться – не знал, как это делается. Дома жила Баба-Яга, на отклеенных обоях спали львы. Говорят, до трёх с половиной лет я дико кричал и не просился в туалет, а потом резко взял себя в руки. Однажды на меня чуть не упал книжный шкаф, когда я катался на дверцах – мама спасла, а я побежал за помощью. Просил человечков в голове не показывать страшных снов. Перед сном прятался от мамы под одеяло, а она приходила меня «искать». Помню, как играли мы в зоопарк, мама поднимала ноги, а я карабкался на них, как зверушки.

С кузинами «разговаривали перед сном», потом приходила строгая бабушка и заставляла нас спать.

Снился кошмар: на лугу играют дети и появляется голый человек в чёрном плаще – это Дьявол – он нажимает на кнопку и с диким рёвом взлетает ядерная ракета. Решил смотреть сны до конца – решил, смотрел, и сон, снившийся чуть ли не каждый день, кончился. Снилось, вообще, про ядерную войну. Был ещё такой фильм американский: «На следующий день» - стратеги придумали показать его по телевизору на ночь глядя, чем, натурально, перепугали старых, а особенно малых. Классе в шестом это достигло всё апогея. Я перед сном повторял, как мантру: «Будем надеться, будем надеяться…» Страх прошёл – сделалось всё равно. Однажды перепугался ночью в деревне, пошёл спать к бабушке – там была икона Георгия-Победоносца.

В старших классах параноики читали лекции: сколько боеголовок направлено на Харьков, как распознать наркомана, анекдоты сочиняют в Париже в конторе ЦРУ. Однажды зашёл на лекцию каких-то баптистов про Апокалипсис: начало затягивали, играла траурная музыка, мне показалось, что конец света стрясётся сразу после сеанса – я ушёл, и ничего не произошло.

Культпоходами ходили на «Битву за Москву», ходили ещё и с бабушкой. Ещё смотрели с бабушкой «Танцора диско». В пионерлагере раз сорок смотрел «В джазе только девушки». Кино, вообще, было культом… Смотрели всё, от прибалтийских детективов до, позже, «Интердевочки», американской третьесортицы и жуткого фильма «Трагедия в стиле рок» - абсолютный кошмар, потом объяснял хороший психолог, что это – действительно специальные, стратегически параноидальные фильмы.

Книги из детства, которые читал раз по сто: «Голова профессора Доуэля», «Безумство храбрых» - это вот про концлагерь, книга про то, как Пётр Первый воевал с шведами, позже – «Король Матиуш» Корчака наизусть и первая часть «Властелина колец», остальные части вышли попозже, и, когда я пытался дальше прочесть, мне уже было скучно.

Читал, впрочем, и Горького, и Алексея Толстого, и Шолохова: «Поднятую целину», натурально, любил.

Была книжка – сборник советской поэзии. На уроках труда сколачивали ящики, я сколачивал, читая себе вслух Вознесенского – «Васильки Шагала». В гостях были ещё книжки – антологии со стихами, и была Цветаева в казахском издании – чуть не единственном, где был «Дон-Жуан».

Так что, Цветаевой я заразился в детстве, потом пришла, как наваждение, «Поэма Конца», потом – «Повесть о Сонечке» и так дальше… А вот в Пастернака, Мандельштама, Бродского и Соснору я долго и медленно вчитывался уже к восемнадцати…

Много было – Высоцкого.

Чем я, вообще, занимался дома? Ну, я читал, и я воображал: хватало вертеть какую-нибудь загогулину в руках, чтобы, валяясь на диване, промечтать целый день. Или я гулял и воображал. К пятнадцати годам, не записав ни строчки, я сочинил четыре романа – всё это мама выслушала. Я сочинял несуществующие фильмы. В шестом классе я зачем-то пошёл на олимпиаду по биологии, вопрос был про пищеваренье лягушки – я не имел ни малейшего представления, но мне нетрудно было его – сочинить; долго косилась потом учительница. Перед изложением по «Пиковой даме» мне успели пересказать начало, а попался мне второй вариант, ну не признаваться же было, что я не читал! – придумал, талант оценили двойкой. В шестом-седьмом классе вообще врал на каждом шагу, низачем, просто так, потом перемкнуло и стал надолго «абсолютно» честным. Дошло до того, что, когда я написал честное сочинение, мне не поверили: в картине мира учительницы города Геленджик не существовало.

Да, ездили на море… мне казалось, что картинки движутся вокруг и ради меня: все эти поезда, пейзажи, коровы… «Мама, смотри, корова!!!» Ещё играл в Филеаса Фога и Паспарту, я неизменно был – Паспарту. Мир показывали – мне и ради меня. В последнюю поездку в Геленджик читал уже «Юность»: Аксёнова… и Соснору, и Эйдельмана.

В детском саду все мне на день рождения нарисовали цветные картинки. Чудом казалось самому вытащить из почтового ящика «Мурзилку». Прабабушка рассказывала одну ту же сказку на ночь: про лисицу-сестрицу и волчий хвост. Бабушка рассказывала мне про военный Харьков.

В школе водился с троечниками: есть такие ребята, они не шпана, они – тихие троечники, которые не хотят учиться. Это были мои друзья. Сам учился с разбросом от двух до пяти по любым предметам. От учёбы – «пух»: физика и химия в мои мозги не вмещались, литературу стали нормально преподавать только в старших классах, всё, что я узнал по биологии, это десятый класс, когда учительница вызывала меня и друга раз в четверть, и, что бы мы ей ни говорили, ставила нам четвёрку. По математике дрессировали, и хорошо. Английский мой после школы, несмотря на четвёрку, представлял собой интернациональную лексику и нуль представлений о грамматике, не говоря вообще про фонетику. Линия «исторички» менялась вслед за линией партии зигзагообразно, трудное было время, весь социальный слом совпал с переходным возрастом. Мы цинично относились к социальным переменам – мы видели, как они то и дело случаются, причём совершенно непредсказуемо и зигзагом в любую сторону.

Был смешной предмет «Этика и психология семейной жизни» - я помню вопрос, можно ли целоваться на первом свидании, фантастические (?) речи, что достаточно поваляться вдвоём на Новый год в сугробе, чтобы появились дети, и ещё то, что этот чудесный предмет был перед алгеброй – ну, Вы понимаете – дома можно не напрягаться. Большая часть домашних заданий делалась на переменах на подоконнике.

У меня был одноклассник постарше, и на предмет этого предмета меня просветили его беседы, в колхозе, на ночь. И ещё – спёртая у квартирантов книжка «про это дело».

Лет, наверно, в 14 я открыл у себя эту штуку… у меня было тут замедленное развитие, вообще, но я понял сам, никто не рассказывал, что из этой свистульки можно немеряное извлекать удовольствие. В общем, я тотально практиковал это до девятнадцати. Это позволяло к женщинам в целом относиться спокойно и с ними просто общаться. Теперь я думаю, что иногда девушки хотели другого, но я не распознавал «маяков». Мечты поначалу были примитивны и порнографичны, хотя я ничего такого не видел и всё выдумал сам.

Ещё я представлял себе батальные сцены подробно и махал руками, выбивая о стены пальцы. Или рисовал лицо, потом лицо через семь лет, ещё через семь лет… материалом была история двадцатого века. Или я играл в электронную игру и слушал при этом пластинки с песнями.

Читал много Брэдбери, тоже до наваждения.

В школе дрались. Меня любили задрачивать, наступал момент, когда я начинал плакать и драться: если я начинал плакать, это значило, что мне уже всё равно – кого и как… бить… В седьмом-восьмом классе я отдыхал на уроках. С тех-то пор дрожат руки.

В девятом у меня был один такой друг: лучший друг, лучший враг… Мы или дружили крепко, или это был несказанный террор. В десятом классе успокоились, все разногласия решали вербально. Тогда все уже мои однокашники успокоились.

Я ходил в кукольный театр заниматься, постоянно… и два-три раза посетил изостудию. Девятый класс был тяжелейшим по учёбе, мои мозги не выдерживали. Я хотел поступать в театральное училище на кукольный, в Днепропетровске. Директор школы не хотел меня отпускать: девятый – не выпускной, не дам документы. Тогда я пошёл к директору районо и изложил ситуацию. Она сказала: передайте Э.А., что я разрешаю выдать Вам документы. Я передал. Директор изменился в лице: я тебя туда посылал? Документы выдал и намекнул, чтобы я не возвращался.

Я жил у маминых друзей, читал прозу Окуджавы, терзал гитару, что-то начинал сочинять… В училище не прошёл по конкурсу: сценречь-сцендвижение были ничего, а музыкальных способностей, там, ритма, слуха, голоса, умения танцевать – не наблюдалось вообще. Я вернулся, и думал, надо идти в другую школу, а в свою так, на всякий случай, зайти. Директор, увидев меня, сказал одну фразу, без особенных разговоров: документы на стол! Я доучился. Выпускной класс казался таким… сплошным прогулом, прогулкой… после предыдущего напряжения здесь напряжения не было вообще. На выпускной отец заказал мне костюм. Костюм был – «цвета сливочного мороженого». Но там было уже много другого, совершенно другая история.

Ещё помню, у бабушки выписывали много журналов: «Крокодил», «Наука и жизнь», «Советский экран», «Здоровье» и даже «Америка»… были собрания детской всемирной литературы, Джека Лондона и О-Генри, а ещё – Большая Советская Энциклопедия, где, вообще-то, меня интересовало, как же выглядят голые женщины – ну, я увидел Гогена, античную скульптуру, много других крайне полезных вещей… Была какая-то жуткая попытка по соблазненью младших кузин, но не особенно далеко зашедшая.

15 лет… в доме от подростковых скандалов дрожали стены. Я бросался на маминого мужчину с табуреткой. Он спал, и мои дядя с папой избили его – я стоял у двери и смотрел: я их привёз: выпивший он был адом. Впрочем, я таких много видел, тяжёлых в подпитии. Отец был тоже трудно в подпитьи переносим, и разговоры его были очень похожи на… достоевщину в подаче персонажей плана Мармеладова. Я тоже – персонаж Сэлинджера и Достоевского.

Тогда рисовали на обоях… наскальная живопись: звери, дикари, лица, автограф друга: «Бросаю пить, курить и Сашку».

Ходил я с папой и дядей «на шабашки»: они чинили мягкую мебель, я помогал. Отец был мастером на все руки. Работали как-то в морге в дурдоме: я видел голову шиза в банке.

Боялся шпаны. Знал, что в момент, когда я теряю страх, происходят неожиданные неприятности. Но где-то понимал, что дело не в страхе, а в бдительности, алертности – этого слова я тогда не знал. Впрочем, про алертность это примерно так и до сих пор: вообще-то, редко позволяю себе совершенно расслабиться. Однажды в детстве по невнимательности я лёг на котёнка.

2.

Я тогда уже слышал на пластинке, как читает Ахматова; слышал на пластинке и читал Бальмонта, Сашу Чёрного, Гумилёва. Тогда я ходил «по адресу» на олимпиады по русскому: писал я не шибко грамотно, но за сочинения получал призовые места. Модно тогда было давать темы типа «Я и современность»: люди писали: гласность, ускорение, перестройка; я писал: Достоевский, романтика и поэзия. За некоторые школьные сочинения я ходил неделю и думал, выгонят ли меня из школы, директор, всегда ставивший мне за содержание пять, ставил мне в этот раз дипломатическую четвёрку. Ещё не было до конца понятно, насколько и действительно ли всё можно. Неизвестные личности фотографировали меня на бардовских концертах. Я тогда уже активно писал большие стихи и песни, циклы песен, и ходил в юношеский бардовский клуб. И я километрами помнил и пел Галича, мне давали его петь на уроках. Это был мой автор, хотя позже, недавно переслушав его, я понял: он же – матёрый житейский мужик, социально злой, куда там шестнадцатилетнему пацану!

Ожидал, что влюблюсь. Это ожидание само по себе было сильным чувством: человека ещё не было, а любовь – была. Была девочка из кукольного театра: она была первой, с кем я танцевал, кого я держал за руку, с кем я поцеловался… мы беседовали года два о школе, сидя на скамейке в парке, ходили в кино, в кафе, провожались… а поцеловались мы – на прощание. Она уехала в другой город, а я понял, что я влюблён. Переписывались, потом рассорились – она приезжала сердитая, красивая, повзрослевшая и накрашенная.

А чуть позже была девочка из бард-клуба. Она была старше. Я вздрогнул, когда увидел её впервые – очень глубоко вздрогнул. И, когда она захотела со мной на Новый год потанцевать, «это» началось снова, только гораздо серьёзней. Весной мы уже целовались «по-взрослому»: она позволяла лишь целоваться. Юля. Я влюбился сильно, и ходил за ней хвостом почти год.

И была ещё одна девочка, Ира. Мы с ней менялись крестиками. Мы искали в весеннем парке после дождя место, чтоб посидеть, но всё было занято парочками. Она сидела у меня на коленях, мы тёрлись щеками, она спрашивала: «Я – твоя девочка?» Мимо шли гопники: «Чего сидят?!» - «Пусть сидят!» В общем, я крепко заблудился тогда в трёх девушках. У меня и теперь отношения множественные… непросто и много…

Кукольный театр – это были, всё-таки, детские отношения. А вот когда мы ездили с бард-клубом «Дворняга» в Киев на весенних каникулах, там было уже изрядно… страстей… и страсти перекрывали друг друга, зашкаливали. Лёня Гельфанд водил нас по Киеву и много рассказывал, мы мёрзли и целовались, пели и пытались выяснять отношения.

Между тем я окончил школу. Я ходил на подкурсы в институт искусств – хотел учиться-таки на кукольника. Но музыкальных способностей у меня не было до сих пор, и я не знал, как научиться петь и танцевать за полгода, хоть как-то: совершенные способности там не нужны – как говорят, совершенных-то как раз и не принимают. Альтернативой была только литература, больше никаких выборов. Я поступал на филолога, но не прошёл, и собирался поступать впредь. Ненароком я устроился в свою школу лаборантом в кабинет физики.

В сентябре в Киево-Печёрской Лавре падают по ночам каштаны. На «верхней территории» есть два института: театра и кино, и повышения квалификации работников культуры, вместе с его общежитиями. Итак, я жил две недели в Лавре и учился на курсах повышения квалификации… бардов. Я жил в комнате с шестнадцатью мужиками, они пили водку, а я пил из тех же стаканов молоко. Закусывать они имели привычку кабачковой икрой, и я ходил завтракать к женщинам. Звездой этой группы был Сергей Яцуненко.

Эти группы отличались тем, что плата за них была символической, только – прокорми себя в Киеве две недели. Приглашались отличные лекторы: сценречь, сцендвижение, психология, история культуры, мастерские Александра Мирзаяна, Юрия Лореса, история рока и джаза, гармония, видеотренинг и т.д. Я дважды был на этих курсах – второй раз гораздо уверенней и спокойнее, а первый был таким юношеским сломом, переосмыслением… Второй раз группа была меньше и пила ряженку. Вечером – колокол, Костя Великандо говорит: «Как в раю!» - и ты уходишь немедля в глубокий сон. В Лавре всегда хочется спать, и голова – ватная.

Я приехал чуть раньше, слонялся по Киеву – кафе, улицы, выставки… слушал Геннадия Жукова, причём магнитофон не хотел работать на малой громкости, поэтому Жуков кричал на максимуме. Разбирал его тексты. Тогда ещё была пластинка Башлачёва, и был, во всей живой красе, Мирзаян. Поразила меня «Стена».

Когда я приехал домой, был бардовский слёт, Эсхар. Мы ехали на поляну в автобусе, Юля сидела у меня на коленях, и я «понимал», что я ей абсолютно не нужен, и она меня совершенно не хочет. На Эсхаре я неудачно «прослушался» и до нитки промок, заболевшего меня лечили водкой и экстрасенсами, а наутро отправили домой на машине. Это был пик переосмысления. Я сильно люблю Юлю, но я ей совершенно не нужен. Вокруг неё слишком много порхает мужчин, и она флиртует со всеми подряд. Тогда я пойду к той, которой я нужен.

Ира спрашивала меня без конца: ты меня любишь? Мы ходили обнявшись, целовались и хотели пятерых детей. Мне исполнилось семнадцать, а ей – пятнадцать. В моей душе был октябрь и горечь, и взрослость, взрослость… Мы не могли найти в продаже презерватив, и только поэтому тормозили.

Но я-то любил и хотел – другую. И, когда эта другая почему-то решила тоже меня… захотеть… я хотел – только этого. Ире я сказал, что «ухожу в никуда». Так и вышло.

С Юлькой мы встречались пять лет, и встречались – так: мы виделись раз в месяц, раз в пару месяцев, проводили день-другой вместе, и она в неизвестном направлении судьбы исчезала. Мы занимались любовью в парках, поездах и кинотеатрах. Потом мы ругались. Я переворачивал её на ступеньках киевского книжного магазина вверх тормашками, чтобы она – помолчала; я носил цветную рубашку и на голой шее – галстук-бабочку. Мы расставались и через месяц встречались снова. Я читал ей Пастернака и Цветаеву в постели, глядя на её грудь. Я сильно её любил, и не знал, как она-то ко мне относится. Однажды она уходила, и я вышел в коридор её провожать. Она не зажгла свет и стояла, меня ждала… Я нашёл её в темноте. У меня были другие истории, у неё были другие, но время от времени мы шли по дождящей улице, я шёл сзади, сквозь её куртку-безрукавку положив ей руки на грудь… Я был уверен, что – это супружество. Такое вот странное… Я так и не знал, как она-то ко мне относится. Через десять лет она мне скажет, что любит. Но тогда она уже будет жить в Израиле и будет мамой троих детей.

Год после семнадцатилетия был холодным. Я вчитывался в поэзию, писал сложные, холодные и грустные вещи. На лаборантской работе я получал 99 рублей. Там я научился полезным вещам: спать на столе, мыть пол, печатать на машинке, читать стихи и чинить замок. Ещё у меня по необьяснимой аномалии сломались все вольтметры и амперметры, побилась куча мензурок, зато я приобрёл первые связные знания о физике вообще. Всё, что я узнал о физике – это тогда. Всё, что я узнал об английском – это после пяти лет его изучения в школе.

Я ездил часто в Донецк к друзьям. Восемь часов в автобусе – это хорошее время для осмысленья итогов. Там была девочка, которой я писал по три письма в день. Однажды я приехал и шёл к ней – а она навстречу шла в школьной парадной форме – но в школу мы не пошли, а в музее видели чучело ушастого ёжика и ели цветки с красных вишен. Мы часами говорили в подъезде у батареи, и я жил в их доме неделями. Два поцелуя в нос и одно объятие. Созерцание с моста гремящих под ним поездов.

Варенье из роз, которым лечили мою простуду.

Леонид Андреев и Венечка Ерофеев.

Пробовал заниматься бесконтактным массажем и хатха-йогой; нечто у меня получалось, потом прекратил, понял, что не знаю, не понимаю, что делаю: просто делаю нечто без понимания вообще.

На обратном пути из Донецка обычно плакал от переполнявшей любви.

Часто бывало так, приехав в Донецк, я не мог никого застать дома – тогда я ездил и бродил по городу из конца в конец и шёл в кино на двойной сеанс.

В 91 году, в августе… мы собирались ехать из Донецка в Запорожье на фестиваль. И тут показалось, что этот фестиваль будет последним в жизни: ГКЧП! Ну, решили, всё равно, ехать, и ждать, когда арестуют. Но тут всё и кончилось: перестройка кончилась, «хунта» кончилась, Союз – кончился. Поехали, в автобусе читали вслух Хармса – пассажиры, похоже, обижались: похоже, только нам было дико смешно. Тогда читали «Лолиту» и болели «Живаго».

У меня тогда были отношения с минским «Парусом» и «Юностью», и я активно выступал с бардами, больше – читая стихи. В «Юности» ждали рукописей, с «Парусом» был обширный диалог: «Стучитесь во взрослые издания, Вы думаете и работаете как зрелый автор». Я им писал в ответ: мне 18 лет – примите, дескать, по факту! Но тут все российские издания как в воду канули, а украинских не наблюдалось вообще. Активно тогда писал, почти всё это – утеряно.

Поступал в Донецке – сдал плохо экзамены. Начался такой год, когда меня интересовало только чтение и общение. Я читал целыми днями или общался с гостями, которых много тогда водилось: самые разные люди проходили через наш дом. Я твёрдо знал, что мне надо, и мне было не важно, кто меня кормит.

В армию не пошёл из-за нейродермита: нашёлся-таки повод туда не ходить.

Читал Чаадаева.

Ходил в кино – думать, устав от домашней неподвижности мысли. Кино мысль сдвигало. Смотрел всё подряд, что угодно. Поразило «Жидкое небо», «Легенда о Нарайяме»…

Приехав из Донецка, поступил в гидро-метеорологический техникум. Юля готовила меня к экзаменам по математике, между уроками мы читали вслух трактат «Ветка персика» и применяли его на практике, я умудрился его даже процитировать во вступительном сочинении. Но, пройдя практику в консервном цехе села Бабаи, я проучился один… целый день. Электротехника мне ещё была интересна, но на агрономии я больше, чем заскучал. А потом посмотрел расписание: один гуманитарный предмет, и тот – марксизм-ленинизм. В общем, я зашёл туда второй раз через полгода за документами. Оказалось, что – никакой романтики.

Тогда Юля познакомила меня со своими подругами. Они были старше меня года на три и казались «олдовыми» - прекрасные еврейские двадцатилетние девушки, любившие называть себя «старыми разбитыми телегами». Они занялись моим воспитанием. Под Окуджаву мы танцевали вальс, а на балкон лезли гости. Мы разговаривали по 11 часов в день, взбивали растворимый кофе до пенки миксером и читали вслух «Сирано де Бержерака». Была громадная, пронзительная осень. Я писал пьесу: там действовали Пьеро, Арлекин, Пиноккио и… Лепорелло… на Андреевском спуске. Небо было бездонным и синим, и под небом были жёлтые россыпи. Мне давали читать Мариенгофа, Замятина, Оруэлла, Катаева и Одоевцеву… Я начал тогда с ними, осенью – рисовать. Ждали – гражданской войны.

Я познакомился на дне рождения с девушкой… она сказала, что у нас одинаковые руки. Я провожал её до поздней ночи по зимним улицам, а потом мы сидели на кухне в темноте и горел синий газ. Я ходил к ним в гости каждый день заниматься английским, а потом мы начали целоваться. А потом у нас ничего не складывалось, я не понимал, почему она плачет невпопад и ничего не рассказывает, и однажды она тихо перестала со мной общаться.

Надо было искать какую-нибудь работу, я выходил на улицу и не мог никуда дойти. Едва не устроился почтальоном, но восстали родственники и взяли меня к себе в мастерскую по ремонту мягкой мебели – я работал под началом дяди и папы. Стулья я научился чинить, однажды мы с напарником победили кресло. Но меня интересовали только стихи, я сочинял – непрерывно. Ездить надо было на другой конец города. Меня «преследовали» номера машин, в которых были комбинации трёх шестёрок. Дядя таскал меня с собой на всякие совещания – я подолгу ждал его в коридорах.

Я ещё раз поступал на филолога, прошёл лишь на заочный и учиться – не стал. Читал Шкловского.

С Наташей Бурхи-Бершмой мы выступали вместе, у нас была концертная программа, я читал стихи, она исполняла песни. Началось с сорока минут и дошло до полутора часов. Хорошо выступали. У нас был настоящий концерт в Луганске, в пятой школе. Потом я приезжал в Луганск, жил у историков в общаге, у них не было света, воды, но они так тепло сидели вечером все на кухне… я общался с психологами в пятой школе, провёл три урока: два по Маяковскому и один о мифах и сказках, и на факультативе читал старшим школьницам Бродского. Мне очень понравились люди. (Ещё мне нравятся люди в Воронеже). И я решил поступать в Луганске.

Я поступил. Я читал вперемешку Бердяева, Урсулу Ле Гуин и самоучитель английского. Четвёрка на экзамене по английскому была уже моей собственной. Во время экзаменов я питался кефиром и консервами. Сначала я жил у маминой подруги в саду, среди неба и слив, но, когда сентябрь похолодал, я отправился в общежитие. Сосед был чудесный: такой мальчик Гриша, из Антрацита, изумлявшийся в универсаме эскалатору. Мы друг другу не мешали ничуть, вечером я варил нам суп. На физкультуру мы ходили в бассейн. Я помню, иду в бассейн, уже зимне, тяжёлые сапоги типа валенки, а в голове – «Слово о полку Игореве». Серьёзно, три главные книги – это «Слово о полку Игореве», «Алмазная сутра» и «Экклезиаст» в переводе Аверинцева. А вот «Розу мира» - лучше б я не читал. Деньги были весьма небольшие, но их хватало – помогали из дома, денег хватало на хорошие книги, на столовые, на поездки домой. Люди были прекрасные, хотя так сложилось, что я совсем не общался с теми, ради кого приехал. И времени хватало на всё. На всё… кроме учёбы. Были интересные лекции, но были предметы и преподаватели, на которых не хотелось тратить время совсем; скучнейшим образом читали, к примеру, «античку» - а я-то видел уже замечательных лекторов! – и в Харьковском университете, и в Киеве… Писать рефераты не было ни времени ни желания. Прошло три года после школы, и меня интересовало совсем другое. По программе я прочёл, кажется, только Аристофана – зато с большой благодарностью. При этом я читал…. Но тут надо оговорить вот что. Весной того года я открыл для себя нечто, чего в моей жизни прежде не было вообще. Когда мы ставили в кукольном театре давно спектакль о бездомных собаках, я был глубочайше погружён в размышления о трагической стороне жизни; ещё рубили деревья, снежинки ещё таяли, листопады… тогда, лет в пятнадцать, я решил посвятить себя духовности, но я толком не знал, что это. И вот, весной 92 года я прочёл брошюрку – подборку из «Агни-йоги», и ещё – «Дар Атиши» Ошо, и ещё – мама покупала московский журнал нью-эйдж «Здесь-и-сейчас», кстати, очень приличный, и вот – всё это моё мировоззренье перевернуло. Меня Бурхи познакомила с магами: жили они за городом, сорок минут пешком через лес, жили странной семьёй: женщина, двое мужчин, дочка и большая собака; они со мной много беседовали, ночами, занимались они магией, Таро, ювелирством, много знали и про жизнь и про лес… И вот, в Луганске я читал вперемешку Бердяева о Достоевском, Померанца о Достоевском, Кафку, энциклопедию оккультизма, словарик «Сленг хиппи», книги Аноповой и Ульрих, Калинаускаса, книгу про кэмпо, первые тома Кастанеды, «Греческую цивилизацию» Боннера, Леви, Фрезера и Проппа чуть раньше, а Юнга чуть позже: в общем, писать рефераты мне было решительно некогда; мало того: я всем этим ещё и практически занимался – всем!! Писал письма, сочинял роман об Атлантиде, стихи, варил суп, общался с друзьями, бродил по желтеющим улицам. Мир был бесконечен, безбрежен. Позже я буду по Луганску ходить босиком и покупать пластмассовых медвежат… штук десять, сочинять им историю и семью. Часто стал ездить домой – то Юля уезжала учиться в Израиль, то бывшая у меня «фенечка» одной девочки слишком активно со мной «разговаривала» - и я ехал посмотреть, что такое. Поезд мой приходил в Луганск позже, чем начиналась физкультура, так что много физкультуры прогуливал. Однажды по пути на вокзал я зашёл поесть в столовую и, выйдя, не обнаружил своего бумажника, вернулся, но никто бумажника не видал – кроме приличной буханки денег, там были студенческий, читательский и пропуск в общежитие. Я продал на вокзале пару бывших у меня книг и, всё-таки, доехал домой, а, вернувшись, одну из книг выкупил, а вторая: «Рок в СССР» Троицкого уже ушла. Книги выручали и раньше: когда я однажды остался совсем один в Киеве, опоздав на пароход (?), пришлось продавать Чапека и добираться к маме в Днепропетровск поездом, питаясь целый день кексами.

Потом я познакомился с музыкантами из группы «Алоэ»: они мне так понравились, они понимали в музыке, отлично играли и отлично себя вели. Я подумал: вот они – дело делают, а я что делаю? Просиживаю штаны. Я засобирался домой.

Мои друзья, жившие на полтора этажа выше, устраивали мне тогда музыкальный ликбез: ставили всё подряд: помню «Лестницу на небеса», «Дорз», «С тех пор, как я тебя люблю», и ещё что-то совсем уже «металлическое».

Линда на меня поначалу дулась, играла на флейте и читала мне на переменах Ахматову (привет, Линдочка!), в консерватории слушали с ней Прокофьева, спорили о Востоке.

Никаких романов там не было, я был занят, опять же, другим.

Я съездил в гости к «Алоэ» в Северодонецк, послушал там Вагнера, и вернулся домой 1 декабря 1992 года. Мне было двадцать лет. Мама плакала – я был большой бездельник, а жилось тяжело. Я хотел только литературу, и эзотерику, и людей. Я твёрдо знал, чего я хотел, чего нет, вплоть до догмы.

Походил к скульпторам в мастерскую – лепил старательно череп. По ночам писал прозу и рисовал. Хотелось рисовать на продажу. Друзья помогли оформить и сводили в салон. Там сказали: эта графика – на большого любителя и её оценить невозможно: это стоит от копеек до плюс бесконечности. Работы нигде не брали, взяли в один салон, там они простояли месяц, забрал, раздарил. Устроился вдруг, в один момент, дворником, убирал свой двор и соседний. Эта работа такая: её то нет вообще, только ходишь два раза в день отмечаться, то три дня подряд по колено в ледяной воде колешь ломиком лёд. Убирать листья классно, но осенью только дворники знают, сколько листвы на деревьях покилограммно, а это – много, это в тоннах, и ты это всё должен вывезти. Но выглядело всё это романтично: чёрный халат, оранжевый фартук, бесплотная внешность, длинные волосы… Таким меня впервые увидела Ерошка. Я вернулся в кукольный театр, участвовал в спектакле, провожал домой девушку, говорил с ней и читал ей стихи без конца. Чувственность – намечалась, но для меня это было – высокое, светлое, тонкое… Потом лет 13 не мог с ней внутренне распрощаться, хоть мы не виделись, а она вышла замуж и родила дочку…

Читал Мандельштама, знал наизусть «Облако в штанах» (готовил моноспектакль), писал потоком стихи. Не ел мяса. Был весь – невесом. Делал ошовскую «кундалини»: я занимался, а за стенкой играл «Гоп-стоп».

Ходил на лекции Короткова об эзотерической музыке. Договорился о встрече со Сварго – учеником Ошо, хотел у него учиться, поехать за ним повсюду как ученик – странствовать. Сварго меня поразил вот чем: на встрече я видел, как обнимаются Сварго с какой-то девушкой: они стояли так долго, долго и так сердечно… О, это стало вообще моим мифом: я никогда раньше не знал, что так можно.

Тогда я уже давно прекратил онанировать, и с этим забавная история связана: я спросил у себя, как Бог относится к моей «практике». И немедленно получил ответ: мол, Ему – вообще без разницы. И тут же, почему-то, немедленно – прекратил. Как-то я ночевал в гостях и проснулся от своего крика: нечто невыносимо прекрасное… это была – поллюция. Поллюции так меня «сбили с толку», что долго потом я был таким вот партнёром: я кончал просто немедленно, вообще ничего не успев, пока нормальная сексуальная жизнь всё постепенно и более-менее не выровняла.

Тут кончается романтическая история, и начинается – трагическая. А следует потом – элегическая.

3.

«Кундалини» вылечила мне позвоночник и повредила голову. Однажды на пике своих просветлений я сел писать письмо, писал всю ночь и встал из-за стола «не в своём уме». Мама была в Днепропетровске. За несколько дней, включавших шаманские песни-пляски, я перевернул всё в доме вверх дном и насовершал кучу подвигов в городе – а чего только не наговорил!, собирался уйти из тела. Неожиданно приехала мама. Мы провели жутчайшую ночь на улицах. Я проповедовал и с рёвом кидался на машины, не отпускал мать, меня избили, но как-то щадяще: подбили, только-то, сильно – глаз. «У меня есть пистолет, хочешь, я тебя застрелю?» Утром я привёл маму к своему старшему другу и остался там практически в трансе: я отсутствовал, был где-то далеко-далеко, а вернувшись в эту реальность, чуть было не спрыгнул с крыши (квартира на пятом высоком этаже выходила на крышу) – мне нашли, что сказать, это была ложь, но очень адекватная на тот момент ложь… Вечером меня на такси отец привёз домой, где уже убрали, более-менее… Отец сидел со мной. Мне давали воду с мёдом, гладили по голове, ходили вокруг дома со свечой. Вечером вызвали скорую. Медики оценили собрание книжек по «Агни-йоге» и рисунки на стенах.

Меня положили, месяц я провёл «на буйняке», и месяц – «на санаторной». Лечение – инсулин.

Приехала Юля и носила мне суп в термосе. Меня отпускали с ней в розовой пижаме – гулять, лежать на траве, и домой выпускали на выходные. Инсулин давал какую-то странную реакцию, и его прекратили, но меня ещё лечили серьёзно (теперь, если его и применяют, то лишь символически): колят инсулин, тебя привязывают, просто, чтобы никуда не ушёл, с тобой сидит медсестра, чтобы в момент комы вколоть тебе немедля глюкозу – и потом сладкий чай, и двойной завтрак с яйцом и переслащенной манной кашей. Я читал медсёстрам Пушкина наизусть. У Коэльо женщина лежит в коме час, летая в астрале – это вообще бред. Мне рассказывали, врачи сами боятся инсулинового лечения: только бы вовремя сделать укол глюкозы, не упустить…

В больнице писал, много было странных и иногда замечательных персонажей, и достаточно – жутких. На каше растолстел. Вышел. Юля жила у нас, и я думал, что мы теперь будем жить вместе, но, в день моего выхода она лишь зашла забрать вещи.

Психотическое состояние само по себе жутко, но постбольничное – тоже жутко. Восприятие восстанавливается по крупицам. В первый раз я приходил в себя от лекарств – полгода.

Мышление после лечения – разрушено. Чувства – разрушены. При передозировках галоперидола и аминазина – тело сковано-связано, ты не

Наши рекомендации