Стихи из книги «причуды моря»

«моря! я на вас начертал…» (3)

Перевод А. Ревича

моря! я на вас начертал беспристрастность мою

черты этой женщины

я на своей нацарапал руке

это кровь а быть может не кровь

я рисую опасность и черную линию соли

в прозрачной завесе дождя

человек и вода

две седые легенды которые смотрят — одна на другую

два одинаково верных зверя.

«наутро море вновь…» (5)

Перевод А. Ревича

наутро море вновь ко мне пришло

с пучками водорослей старых

облепленных морскими звездами

об этом братья вы твердите мне

зимой чей вой от стонущих камней

уходит в завтра вы мне говорите

о чуде возвестившем древний край живущий в памяти

без плеток и решеток

край где ни тюрем ни цепей

лишь первая молитва и свобода

я в это утро позабыл тревогу

я дома и лицо моей любимой Неж

становится листком сирени

моим вчерашним кружевом и флагом

скалой отверстой речью всплеска

время вернулось времени наперекор

там на мысу крутом в знак дружбы

я возведу свой сельский храм

в порыве кожа темная темнеет

слыхал я что Христос от камня вечного

шел на Голгофу чтоб возвестить мое явленье

сегодня утром разыгралось море

и вскоре церковь захлестнет волна.

«песок облепил нас…» (7)

Перевод А. Ревича

песок облепил нас и наши тела

невольно облек

подвижней чем наши ладони текущий песок

я выпью с губ твоих эту волну

здесь где звезды корня лишенные падают над океаном

я силу на берегу обрету чтоб тебе уступить

чтоб счастье мое в твоем образе стало опять безымянным.

«неподвижность…» (9)

Перевод А. Ревича

неподвижность

осеннего моря

дерева неспособны к проклятьям

слишком много их под дождем

по сравнению с людьми

чьи свидетели руки

грозящие миру…

«изо всех достояний…» (19)

Перевод А. Ревича

изо всех достояний

только жизнь невозможно в руках уместить

не прикроет она наготы

но случается рвется по швам так внезапно и странно

и клейменою клячей лежит после шквала

в ожидании новых ударов.

«тебя встречать люблю…» (20)

Перевод А. Ревича

тебя встречать люблю в далеких городах

где каждый шум и крик и маятника взмах

твой повторяют пульс стучат в моих запястьях

я так тебя люблю на берегах заморских

когда восходит ночь как древо обнажаясь

люблю родство с тобой и нашу разделенность

и на границе дня слиянье наших лиц

и то что где-то там вся жизнь все «за» и «против»

не говори мне «нет» зовущему вдали…

«уходить как уходят…» (22)

Перевод А. Ревича

уходить как уходят сквозь волны в моря в запустенье

в сновиденье твоем чародей даровал свои чары

дождю раскаленные иглы и угли ветрам

будут они играть в ювелиров

станут ласкать и гранить

мрачный гранит и базальт

— из этого плаванья мы уже возвратились

из эпохи далекого детства

это край где свои имена города потеряли

как в давнее время рабы

в странах которые тоже сменили давно имена

как это чуждо все нашим теперешним книгам

сквозь волны в моря в запустенье

гальки прибрежной где наши баркасы

наше единственное богатство

и ты подсчитываешь засыпая

наше законное достоянье

наши тела.

«— пишу тебе…» (23)

Перевод А. Ревича

— пишу тебе из этой зимней страны

где птицы сошли с ума

чтоб свихнулся тот кем стал я сегодня

с этой землей ты связала меня

а у нас обожженные травы и воды

а здесь Южный Крест не укажет пути

— из этого зимнего города я пишу

ведь птицы сошли с ума

они одолели тревогу

и завели предсмертную песнь

наши руки уже неспособны изобрести огонь очага

остров шагает по каждой из наших улиц

плотью моей защищенной гневом ведомый моим

а я добровольно ушел

я рвался увидеть похожа ли ты на себя

— пишу тебе из этой комнаты зимней

птицы сошли с ума

всю ночь их продрогшие крылья стучали

в неприкрытые окна наших тел обнаженных

и вот в каждом звуке мы умираем

в каждой израненной птице!

МАЛАВИ

ДЭВИД РУБАДИРИ[158]

Стэнли[159]встречается с Мутесой[160]

Перевод Б. Слуцкого

Таково было время:

Днем — жара,

Ночью — холод

И, конечно, москиты.

Таково было время,

А цель была — королевство.

Редкая цепь усталых носильщиков,

Покрытых живописным отрепьем;

На бритых головах громоздятся

Разбитые сундуки.

Нрав у них веселый и пылкий,

Свирепое и палящее солнце

Поднимает их дух,

Губит их надежды,

Каждый день потогонный им тела иссушает,

А на привалах

Мухи вцепляются в их пропотевшие спины.

Так они шли,

А жара еще только начиналась.

Каждый день падал измученный пони,

Его бросали на равнине хищникам;

Каждый день валился тощий, как скелет, человек,

Его бросали на равнине масаям[161];

Но все продолжали тащиться

Во главе с вождем, одетым в хаки;

Он их вдохновлял, он вселял в них надежду.

Затем наступил голодный переход,

Голодный и знойный.

Нил и Ньянца,

Как два близнеца,

Голубели среди зеленого края.

Люди запели и запрыгали,

Как молодые газели у заводи.

Сердца бьются чаще,

Ноша кажется легче,

Если стертых ног коснулась

Водяная прохлада.

А когда засветились костры Мутесы,

Перестали бояться голодных гиен,

Стали хвалиться своими подвигами.

Теперь вместо палящей жары

Будут песни, смех и танцы.

За банановой рощей виднеется деревня,

Сквозь тростник изгороди глядят дети.

Так они были приняты.

Ни женщин, поющих приветствия,

Ни барабанов в честь белого посла;

Только молчаливые кивки нескольких стариков

И раскат барабана,

Чтоб собрать весь двор Мутесы,

Потому что деревня не доверяла.

Тростниковые ворота распахнуты,

Молчанье,

Но молчанье на мгновенье —

Молчанье, когда принимают решенье.

Выступает высокий черный король,

Он возвышается над худым бородатым белым

И, схватив тощую белую руку,

Понижает голос до шепота:

«Мту Мвеупе карибу» —

«Добро пожаловать, белый».

Ворота из полированного тростника закрываются.

И Запад впущен.

Африканское бдение

Перевод Б. Слуцкого

Вечер уже вызолотил дальние холмы,

Когда я пробираюсь по извилистой тропинке,

Чтобы повстречаться с ней,

Моей черной возлюбленной.

Она наполняет у заводи

Последний за день кувшин.

Огибая знакомые заросли,

Я уверен, что найду ее там,

Как всегда находил с тех пор,

Когда мы были вместе впервые.

Останавливаюсь и жду;

Сначала показывается горло кувшина,

Потом нагие смуглые плечи,

Стройная шея,

Окаймленная бусами

Цвета закатного зарева.

Черные глаза поворачиваются ко мне,

И — молниеносная тень улыбки.

Вот и все, что она говорит,

Вот и все, что хочу услышать.

Посторонилась, дала мне пройти;

Когда бочком я прохожу мимо,

Наши глаза встречаются,

И бесконечное мгновенье

Мы понимающе глядим друг на друга.

«Завтра в это же время?» — говорит мой взгляд.

А ее: «Я не опоздаю».

Черный работяга в Ливерпуле

Перевод Б. Слуцкого

Я прошел мимо него,

Слоняющегося на задворках,

Сутулого, напряженного, измученного,

Понурившего голову.

То была черная тень

Среди черных теней.

Я всмотрелся;

Наши взоры встретились,

Но на его темном негритянском лице —

Ни веселой улыбки,

Ни надежды,

Ни сулящего надежду желания.

Взгляд

Вспыхнул и погас,

Пронзая безразличие толпы,

Страстно ища

Лицо,

В котором мелькнет понимание.

Он,

Черный ливерпульский работяга,

Покинул отчизну

С надеждой

Обрести себя

В стране свободных.

Но разве солнце,

Приветствовавшее его рожденье,

Сияет и сейчас?

Во всяком случае, не здесь —

Здесь вся его надежда на лопату,

Здесь его удел — смиренье.

Думы после работы

Перевод Б. Слуцкого

Чистый смех африканских детей

Вечерами звучит еще громче;

На глухую эту деревню

Ниспадает вечер, как мантия,

Все таинственно покрывая.

Тащусь

Со службы

Домой в деревню,

Мой кирпичный казенный поселок,

В мою новую ссылку.

В этом новом поселке

Никому я глаза не мозолю.

Перейду по жерди пропасть,

Оседлаю неодолимую бурю.

Так все и пойдет

Тихо-мирно.

Детский смех раздается,

Возвращая

Простые радости,

Мне неведомые доныне.

Двойная маска. Народность бауле (Берег Слоновой Кости). Патинированное дерево. Высота 27 см. Частная коллекция, Канны

Африканская гроза

Перевод Б. Слуцкого

С запада

Мчатся тучи, торопясь за ветром,

Круто разворачиваются,

Где придется,

Словно стаи саранчи,

Вихрятся,

Хватают что попало

И подбрасывают, словно безумцы,

Гонящиеся за призраками.

Разбухшие тучи

Скачут на хребте у ветра,

Скапливаются, чтобы оседлать холмы,

Машут над ними мрачными, зловещими крыльями;

Ветер свищет вдаль,

И деревья гнутся, чтоб освободить ему дорогу.

В деревне

Крики восхищенных ребятишек

Мечутся, сливаясь

С воем кружащегося вихря;

Женщины

С малышами за спиной

Места подходящего не сыщут,

Возле хижин рыщут,

Потерявши голову;

Ветер свищет вдаль,

И деревья гнутся, чтоб освободить ему дорогу,

Платья плещут, как изодранные флаги,

Разлетаясь,

Чтобы обнажить манящие груди —

Острые ослепительные вспышки.

Грохот, рокот, треск

В разливанном шествии грозы

И в чаду багровеющего дыма.

Владыка африканской ночи

Перевод Б. Слуцкого

Солнце повисло над холмистым западом,

Запечатлевши длинные острые тени

На темнеющих склонах;

Одинокие усталые парни,

Измотанные долгим переходом,

С мычащим, сонным, тяжелым на подъем стадом

Поворачивают в деревню.

Позади задымленных хижин

Трещат очаги и кипят котелки,

Покуда полногрудые молодухи

Кормят перед сном сопящих детей.

Тьма заглатывает день,

Небеса просыпаются,

Сквозь темные тучи

Глазеет серебряная луна,

В то время как в недрах темнеющих хижин

Возникают черные тела.

В ночи негромко звучит

Бум-диди-бум барабанов.

Сначала робко и медленно,

Потом непрерывно и мощно,

Настойчиво ухая и бухая,

Переполняя ночь

Волнующим и горячащим кровь

Трепетом.

Рывки ритмичных ног,

Хлопки плещущих рук,

Песни, рвущиеся ввысь,

Когда ритм вселяется в ритмичные мышцы,

Тела кружатся и корчатся

Вслед нарастанию и убыли барабанов.

Затем уголь покрывается пеплом,

Ночь остывает

И танцоры

Один за другим

Тают во тьме,

Оставляя после себя тишину,

Чтобы наглая сова

Улюлюкнула свое «спокойной ночи».

Едва в леденящей лесной тьме

Проснется

Тайная жизнь,

Гневный, яростный, презрительный рев

Раздерет ночь, словно гром,

Отошлет барабаны спать.

Симба —

Он стоит и смотрит,

Потом надменно зевает,

Пылающее величество

В чернильной тьме ночи,

Владыка африканской ночи.

МАЛАГАСИЙСКАЯ РЕСПУБЛИКА

ЖАН-ЖОЗЕФ РАБЕАРИВЕЛО[162]

Тананариве[163]

Перевод С. Шервинского

Привет, страна моя, где предки мир вкусили!

Гробницы древние, минувшего следы,

Холмы цветущие и реки в полной силе,

Живое золото на зеркалах воды!

На красных домиках шатры из листьев длинных,

Где шествует заря, верхи им чуть задев,

Где слышен по утрам на плитах стен старинных

Прекрасных девушек мечтательный напев.

Привет, привет и вам, всевечных гор громады,

Свидетели былых полузабытых лет,

Где жадно ищем мы затерянные клады

И ждем, когда же нам дадут они ответ.

О, как бы я желал души рассеять смуту,

Их гибнущей красы уразумев язык!

О, провести бы здесь хоть краткую минуту,

Страна Неведомых Героев и Владык!

Лишь солнце выглянет, пастух погонит стадо,

А девушка — овец, и тихо запоют,

Не знают песни их искусственного склада,

Но с ними сладостней мой утренний уют.

Когда же долетит к раскрытым синим рамам

Окошка моего дыханье ветерка,

Я выйду подышать чистейшим фимиамом

Раскрывшегося в ночь прохладного цветка.

Еще есть радости: толпу опережая

Ликующих крестьян, я на поле пойду

Свой принести привет на праздник урожая,

Плясать, колосьями махая на ходу.

Но вдруг задумаюсь над тайнами вселенной,

Моих покойников в меня проникнет дух,

К могилам побегу, у их стены почтенной

Слова заветные произнесу я вслух:

«О сердце бедное! Под камни гробовые,

Сюда, где каркает, слетаясь, воронье,

И ты, что в пелены обернут дождевые,

Несчастный, ляжешь тлеть. Здесь место и твое».

Я не сумею скрыть тоски своей избыток,

О, край, где мир в душе, где сладок мне досуг, —

Найдется ль где-нибудь таинственный напиток,

Чтоб утолить на миг души моей недуг?

Сикомор

Перевод С. Шервинского

Произрастаешь ты из камней гробовых,

И, может быть, твой сон могильный —

Лишь кровь покойников, тех светочей живых,

В ком доблесть прежняя страны моей бессильной.

В лазурь возносишься, тенист и молчалив,

И темною листвой доносишь издалека

Покойников безмолвный к нам призыв,

Призыв не уступать злокозненностям рока.

Стоишь ты одинок и побуждаешь нас

Быть верными себе и, родиной гордясь,

Не изменять ее красе любимой.

Ах, каждый раз, твою увидевши листву,

Хоть ритмом я чужим в поэзии живу,

Я вдохновляюсь мудростью родимой.

Филау

Перевод С. Шервинского

Филау[164]царственный, о брат моей печали,

Рожденный за морем, в своем краю далеком.

Земля моих отцов, где стал ты на причале,

Благоприятна ли твоим природным сокам?

Ты, кажется, грустишь, ты вспоминаешь в горе

О пляске дев морских на берегу песчаном,

И видятся тебе безоблачные зори

Страны, гордившейся зеленым великаном.

Теперь кора твоя потрескалась в разлуке,

Ты обессиленно протягиваешь руки,

Привал залетных птиц, где не найти им тени.

И я бы взял в трудах бездумных и бескрылых,

Законам подчинясь чужих стихосложений,

Когда б не кровь отцов в малагасийских жилах.

Тропическая лихорадка

Перевод С. Шервинского

Не раскололось ли солнце над теменем?

Слышишь, удары его расцепляют

ствол твоего спинного хребта,

без смазки ввинчиваются в ветви тела.

Твой череп — огромный плод, дозревающий

в жаре всех ведомых широт тропических,

тропических, но без свежести

пальмовых крон и дыхания моря.

Гортань твоя высохла, воспалились глаза,

ты уже видишь поверх доступного людям,

охватываешь пылающий мир:

чащи, одетые в наряд новобрачных;

четыре руки держат связки бананов,

пучки цветов, не виданных теми,

кто рожден не в лесах.

Слышны тебе голоса

счастливых на солнце купальщиков

и водопадный гром.

Но вдруг, внезапно

не льда ли подземного зов?

Окутал он члены твои,

чтобы всем существом ты почуял озноб, —

и уже ты готов забраться под тучи,

зарыться в гущу всех рощ островных,

во всю их тяжелую мглу,

в последние ливни с их запахом

пригоревшего молока.

Губы крепче сожми, из них да не вылетит

ни одно из видений бреда,

незримых другим,

и пусть тебя убаюкает

этот гул, возрастающий

в ушах твоих — раковинах,

где трепещет море,

о дитя островов!

Белый бык

Перевод С. Шервинского

Это созвездие называют Южным Крестом, —

я предпочту называть Белым Быком, как арабы.

Выходит он из загона на побережии вечера,

справа и слева — два Млечных Пути.

Идет, не утоленный рекою света,

и жадно пьет, припадая к заливу туманностей.

Юный слепец на поприщах дня,

не мог ничего приласкать он рогами.

Но едва распустились цветы

на луговинах у ночи,

и уж пасется луна среди них, скача, как телица,

вновь он становится зряч, и кажется он могучей

синих быков и тех диких, что дремлют по нашим пустыням.

Флейтисты

Перевод С. Шервинского

Ты свою флейту

выточил

из хребта могучего тура,

отшлифовал на бесплодных холмах,

бичуемых солнцем.

Он свою флейту

вырезал из тростинки,

дрожащей под ветром,

проделал отверстия

у быстротекущей воды,

в опьяненье от лунного света.

Вы играете оба, когда сгущается вечер,

словно замедлить стремитесь бег

круглой пироги,

готовой разбиться о берег неба,

избавить ее от судьбы.

Но заклинанья и жалобы ваши

услышат ли боги

ветра, земли, леса, песка?

Во флейте твоей —

топот взбешенного тура,

когда во всю прыть бежит он в пустыню,

и снова бежит из пустыни,

сжигаемый жаждой и голодом,

и валит его усталость

под голое дерево

без плодов, без листвы.

А флейта его —

тростинка под тяжестью птички,

присевшей на перелете,

не пойманной мальчиком,

взъерошившейся от страха,

но отбившейся от стаи своих,

утешенной разве лишь собственной тенью

возле бегущей воды.

Флейта твоя,

флейта его —

обе тоскуют, что нет возврата

к тому, чем были они когда-то,

и жалуются, и поют.

Зебу

Перевод С. Шервинского

Приземистый, как города Имерины[165]

на холмах или в недрах скал,

с горбом, как кровельный стык,

на песок опрокинутый месяцем, —

вот он, зебу могучий со шкурой, багровей

его собственной бычьей крови.

К реке спускался на водопой,

щипал сирени и кактусы, —

теперь разлегся у кустов маниоки,

еще отягченных ароматом земли,

на рисовой прелой соломе

с крепким запахом солнца и тени.

Простор перепахан вечером,

исчез горизонт.

Зебу глядит в пустыню,

пустыню до края ночи,

и рога у него — два лунных серпа.

Пустыня, пустыня,

пустыня перед быком, —

он заблудился с вечером вместе

в царстве молчанья.

Что видит он в полудреме?

Быть может, своих, таких же, как он,

но без горба,

красных, как пыль под ногами их стада,

властелинов безлюдных земель?

Или же предков своих, — бывало, крестьяне

их приводили, откормленных, в город

в гирляндах из апельсинов

на убой в честь Короля?

Зебу встает, мычит —

ему предназначена бесславная смерть! —

и опять засыпает до срока,

и сам он — как горб земли.

Зимний вечер

Перевод С. Шервинского

Милы мне вечера,

когда неуверенно робким

становится собственный голос,

как у детей, или девушек юных,

или женщин, живущих воспоминаньем, —

страх, сожаленье, тоска, углубленность?..

Милы мне вечера,

когда солнце

жаждет еще виноградин созревших,

но, его настигая, гроздья срывает ночь.

Мне вечер такой милее,

чем утро, ведь утр я не вижу, —

окна мои — на закат;

а на другой стороне

стена удвоена тенью,

горбом на загривке быка.

Зимним вечером дождь моросит

над кровлями Тананариве, —

вспоминается Утрилло[166].

Длинны вечера с дождем;

в мурашках озноба

даже счастье младенца,

мирно сосущего грудь,

как теленок, нашедший вымя;

озноб и в глазах у старой девы,

озирающейся по сторонам.

Тананариве, Тананариве!

В нежной зелени риса,

где, играя, друг за другом

гоняются ветер и свет,

зарослью кактусов оградившаяся в скалах,

пригнувшаяся быком, застигнутым ночью,

взметнувшаяся ростком бамбука у воды,

в преддверии зимнего вечера,

ты выглядишь, как никогда,

самою собою.

И вся ты — сон, и вся ты — грусть,

о гробница из темной листвы,

захолодавший дом

в сетях из лиан,

затрепанных всеми ветрами,

ветрами в погоне за дикими вепрями,

ревущими возле моих дверей.

Ветер

Перевод С. Шервинского

Проникни в пещеру, где бродит ветер,

ветер, источник

благоуханий зари

на пороге вечернем;

источник юности рощ у черты окоема

за нежностью трав,

великолепия солнц умирающих

и воскрешаемых им на холмистых грядах.

Во сне улови его первое возникновенье,

когда он раскинуть готовится как бы побеги лианы,

удались на прибрежья видений.

Едва народясь, приучает он крылья к полету,

как дикая птица,

и, забравшись в сады,

калечит цветы и плоды.

Лиана? Откуда лиана?..

Она оплетает деревья,

все — от душистых жасминов,

на востоке растущих кустом,

до свода раскидистых пальм,

до взлета извивных драцен[167]

на террасах Иарива[168];

от тысячи тысяч роз —

сердец на зеленых стеблях —

до лилий, чьи рупоры не раскрывают гортаней,

до сумерек, чтобы выпить росу,

до тех бесчисленных, еще безымянных растений,

знакомых лишь мне… во сне.

От прядей седых, трепещущих

на висках у старухи

цветами утраченных дней,

молящих, как милостыни,

поцелуя у края могилы,

до длинной ламбы[169]женщины юной,

когда свой белый подол

волочит она, улыбаясь,

и в тумане волнуется легкая ткань.

Птица невидимая

припадает к лицу твоему,

плечи клюет, щекочет затылок, —

знакома ль тебе эта птица?

О птица ветра,

хмельная, в полете нетвердая,

как малиновка с перебитым крылом.

Легенды, легенды, преданья, преданья…

Легенды бесчисленные уводят в пещеру,

где взросла та живая лиана,

все стволы, все ветви обвившая.

Преданья бесчисленные

вьются вокруг появленья той птицы бесплотной,

той, что вдруг упадет и мгновенно взовьется.

Но недавно изведал я две новизны:

за дверью моей вихрился

влажный ветер зимы,

кружился, как дети кружатся,

играя в прятки,

когда луна приводит осень с гор.

Другой был ветер свирепый,

он метался, как тур иль кабан,

почуявший гибель.

«Этот ветер, — я думал, — из леса».

Потом был еле внятный уху

гул, как в раковине.

— Этот ветер, — сказал я, —

с океана.

С языка ночи

Перевод С. Шервинского

Кожа натянута черной коровы,

натянута мокрая, без просушки,

натянутая в темени беспросветной.

Кем черная корова забита?

Умерла, не мычав, умерла, не ревев,

умерла, хоть никто не преследовал

на лугу, расцвеченном звездами.

Натянута кожа

на барабан ветров,

ваяемых духами сна.

Но барабан готов загреметь,

едва увенчаются шпажником

рожки выпущенного на волю

теленка,

и он пустится вскачь

траву щипать по пригоркам.

Будет гудеть барабан,

наводить заклинаньями дрему

до воскрешенья черной коровы,

белой и розовой

в реке лучезарного света.

Что совершается там, под землей,

где далекий надир?

Наклонись над колодцем,

или рекой,

или источником:

увидишь дыру, глубину,

и в дыре, в глубине, — луну,

и самого себя,

лучезарного и безмолвного,

меж деревьев без корня,

и безголосых птиц.

Ты дремлешь, любимая.

Дремлешь и ты на руках у нее, моя младшая.

Не вижу я ваших глаз, отягченных ночью,

но знаю — в них переливы жемчужин

иль виноградин созревших.

Доброго ветра порыв

распахнул дверь,

складки надулись ваших воздушных одежд,

затрепетали пряди волос,

клочок бумаги слетел у меня со стола,

я нагнал его на пороге.

Приподнимаю лицо,

в руке — незаконченные стихи.

Ваши глаза мигают в лазури,

я их называю: звезды.

Птица без цвета, без имени

крылья сложила и застит

единственное небесное око.

Садится на дерево без ствола

со сплошною листвою,

никаким не колеблемой ветром,

где никто не срывает плодов,

садится и глаз не смыкает.

Каких высиживает птенцов?

Скоро взлетит с гнезда —

значит, вывелись петухи,

горланы всех деревень.

Петухи одолеют

тех, кто поет во сне

и кормится зернами звезд.

Для бедняков, заедаемых

клопами, большими, как небо,

для бродящих по миру изгнанников,

покинувших город света,

для мятежников, для перебежчиков

из армии мрака, вставших с земли, —

что хотят совершить эти взлеты бесчисленных пальм,

чьи листья — как ассагаи[170], до блеска натертые маслом,

неподвижно взметнувшихся выше домов,

до предела, где их вершины,

звеня голубиными снами,

касаются кровли вселенной?

Волнуются, давят друг друга, роняют листву,

им уже не вернуться к живым,

они грудами лягут в звездной пустыне —

бессчетными бугорками

для нищих, что спят без постелей,

для тех, кто одет лишь собственной кожей,

пропахшей пылью,

для птиц, не свивших гнезда,

для всех на свете пернатых.

Вот она,

та, в чьих глазах преломляются сны,

чьи веки тяжелеют от дремы,

чьи ноги окунуты в море,

а скользкие руки торчат из воды

с горстями кораллов

и кристаллов блестящих соли.

Их разложит она по кучкам в бухте тумана,

тут же станет сбывать морякам,

голым и безъязычным, —

пока не польется дождь.

И станет она невидимкой,

и будут приметны

лишь космы волос на ветру,

словно клубок размотавшийся,

да, может быть, зерна той пресной соли.

Чернокожий стекольщик,

чьих бесчисленных глаз не видел никто,

с кем по плечи вровень никто не вставал,

чернокожий невольник в стекляшках,

могучий, как Атлас,

раб, держащий семь небосводов, —

вот-вот его унесет река облаков,

уже намочившая подол его паня.

Тысячи тысяч кусков стекла

у него упадают из рук

и отскакивают от лба,

лба с кровоподтеками

от гор, где рождаются ветры.

Присутствуешь ты при пытке его каждодневной,

при безысходном его труде

и агонии, словно впилась в него молния,

едва океанские раковины

затрубят на стенах востока.

Но нет в тебе состраданья,

ты и не вспомнишь,

как мучиться он обречен

всякий раз при крушении солнца.

ЖАК РАБЕМАНАНДЗАРА[171]

Антса[172]

Перевод Д. Самойлова

Остров!

Остров, имя твое в огне!

Никогда оно не было

так дорого мне!

Остров,

ты усладою сердца стал!

Остров, имя твое во мне,

Мадагаскар!

Что за звучанье!

Слова

плавятся во рту:

мед яснейшей поры

в таинственности лесов,

Мадагаскар!

Я впиваюсь в твою девственную и алую плоть

с жадным жаром

погибающего в зубах света,

Мадагаскар!

Причастившись невинности

всем моим голодным нутром,

я растянусь на твоем лоне,

как самый неистовый из тех, кто любит тебя,

как самый верный,

Мадагаскар!

Наплевать на уханье сов,

на низкий бреющий лет

сов, гнездящихся под балками крыш

горящего дома! Пусть лисы

лижут

свои грязные шкуры, провонявшие куриною кровью,

кровью в отблесках розовых перьев фламинго!

Мы, зачарованные Лазурью,

самозабвенно постигаем бесконечную синеву облаков,

Мадагаскар!

Опьяненье, о, возвышенное опьяненье

в нерасторжимых объятьях

всех дней и ночей бесконечных веков,

Мадагаскар!

Я тот самый плясун, который тебя спас

из смертельного водоворота судьбы;

удержал над бездной твой шаг;

кинул всем четырем небесным ветрам

истасканный тростниковый мат,

где дрожала в прокисшем дыханье воров

твоя нагота королевской лозы,

Мадагаскар!

Ничья, ничья рука

не решилась бы распутать узлы

и разрушить извечность магического обряда!

Только я, похититель,

возвратившийся, о Невеста,

с ледяных берегов Севера,

я, посвященный Солнцу, возлюбленное чадо зари!

И на тех,

кто плевал мне в лицо,

кто названье твое и имя мое

волок по навозу и грязи своего языка,

на них — на их черепа —

обрушится с яростью моя непорочность

и беглый огонь

предпоследнего грома —

на вершину Мангабе[173]!

И с лицом, обращенным к встающей заре,

со стопой, попирающей пуп океана,

с жезлом,

водруженным в сердцевине Юга,

я буду плясать, о Возлюбленная,

я буду плясать молниеносный танец

заклинателей змей —

Мадагаскар!

Я брошу мой мифический смех

в бледное лицо Полудня!

Я брошу в лицо созвездьям

чистоту моей крови!

Я обрушу взрыв твоего благородства

на толстый затылок вселенной,

Мадагаскар!

Но нынешним вечером пулемет

вспарывает брюхо сна.

Смерть шляется лугами лунных лилий.

Огромна ночь земли,

Мадагаскар!

Кто вострубит опять, Предки,

кто вострубит в Антсиву[174]о мире и о единенье?

Кто пробудит звучащую кайамбу[175],

Мадагаскар?

Здесь трескается

узкий круг

тюрьмы.

И рушатся стены,

и все препоны, и все запреты,

и глотки всех молохов,

и злоречье всех допотопных гадюк.

Бессильна хватка горизонтов.

И сам небесный свод расколется,

Мадагаскар!

Приветствую тебя, мой Остров!

С границ моих мучений поклоняюсь

тебе!

Моя десница вознесла

до звезд

твою красу,

Мадагаскар!

Плащ на плечах моих:

то воля твоего величья.

И клятва оному пустила корни

в углу обиталища мертвых.

Свидетельствуй ты сам, свидетельствуйте, Предки,

Мадагаскар!

Светлая кровь, впитанная могилами,

навсегда освятила красную свадьбу

Избранника с Племенем,

Мадагаскар!

Бесчисленность твоих легенд

и обновленье славы

лишь в беспредельности нашли предел.

Моя любовь определяет бесконечность,

и вера определяет время,

Мадагаскар!

Но что за одноглазые жрецы,

глухие к возвышенному зову

оракулов,

погасили светильник щедрых упований?

Кто заставил брызнуть

кровь Безумья

черным и отравленным ручьем,

чтоб запятнать

нетронутое горло твое, Невинность?

Мы будем рыдать сто лет!

Будем рыдать тысячу лет!

Плачь, Мадагаскар! Плачь!

С вершины холмов

падает

и протягивается в долинах

слепая тень Неправды!

Будь проклят, неправедный идол,

пришедший, чтобы пресечь безумным жестом

порыв молодого побега,

полет желтеющего колоса!

Плачь, Мадагаскар, плачь!

Опустошатся завтра

житницы Надежды.

Опустошатся поля,

когда-то полные пыльцы и света.

Высокий папанг[176]резко вопит

на перекрестке четырех морских ветров.

Наши горести кормят воронов,

наша юность питает могилы!

Плачь, Мадагаскар, плачь!

Не взволнует своим кряканьем

морщинистые озера Заката

эта болотная уточка,

преданная жестокости белых песков.

В ваших ульях, деревни Востока,

смолкнет жужжанье и бормотанье!

Ни звука веселья

возле оград.

Ни одно тело с гибким движением

не омоет в укромных источниках

целомудренный

дар созревания.

И ни один, ни один пастырь

с пророческим взором

не погонит по пастушеским тропам в саваннах

вас, медлительные стада Сумерек,

к тысячелетнему водопою.

Плачь, Мадагаскар, плачь!

Печаль погрузила клинок

в грудь племени.

Ассагай в опьяненье пронзил

слепые сердца обольщений,

наши брюха, истоптанные богами!

В пещерах молчания

угасают твои раненые сыны!

Плачь, Мадагаскар, плачь!

Под властью какого злобного духа

пляшут у края лужайки

эти варвары, порожденные ночью,

женихи на пирах истории!

Мы будем рыдать сто лет!

Будем рыдать тысячу лет!

Вечное проклятье неправедным идолам,

обманувшим столь щедрое рвенье!

Проклятье, семьдесят раз проклятье!

И восплачет женщина,

женщина на печальной стезе —

восплачет, восплачет, восплачет!

Но дабы породить добродетель,

она опояшется божественными символами,

гордая амазонка среди героинь…

Кто расскажет, однако,

кто расскажет, Остров,

возвышенные сказки Судьбе?

И впрямь,

кровь циклонов

и кровь муссонов —

не признаки ль жизни твоей?

Мадагаскар!

Они отметили твои берега,

твои долины и твои нагорья:

пурпур, извечно разостланный

по королевскому великолепию твоего лона!

Минуют мученья,

как миновали

тысячелетние штормы,

вкусившие восемь костей

твоего рожденья,

благородная Наследница Вод.

Твоя прелесть — дитя гроз,

твоя мощь — сестра ураганов,

твой тотем — орел, сотоварищ молний,

Мадагаскар!

Ты продлишь, Остров,

твой едва потревоженный сон,

твой сон божества,

тихий сон

в объятьях времен,

в постели из водорослей и морских брызг.

Ты весь,

мой Остров, мой любимый край,

как дерзкий вызов

на перекрестке морей,

на схождении Мат

Наши рекомендации