Глава III. Мечты и действительность
Артель свободных художников. – Задуманный Крамским клуб художников. – Крамской – преподаватель в школе рисования. – Встреча его с Репиным. – Обыденная жизнь Артели: работа и развлечения. – Первая передвижная выставка, устроенная Крамским в Нижней Новгороде. – Портреты великих людей. – Первое заграничное путешествие. – Суровый приговор Крамского новейшей европейской живописи.
«Жутко и горько было молодым художникам, – рассказывает И. Е. Репин, – в особенности в первое время выхода. Они вдруг должны были очистить свои академические мастерские, в которых они работали и жили совсем свободно не только сами, но давали часто место бедняку-приятелю, художнику, писать свою картину и тут же спать в уголку. За несколько лет житья здесь, поддерживаемые стипендиями, они сильно привыкли к своим мастерским, где проходила их самая горячая молодость… В мастерских у них было множество книг серьезного содержания, валялись в разных местах совсем новые журналы того горячего времени и газеты. По вечерам до поздней ночи здесь происходили общие чтения, толки, споры… Несмотря на то что то были части казенного здания, мастерские представляли собой очень теплые жилища, с полной свободой нравов и поведения. Некоторых конкурентов окружала здесь целая семья родственников и других приживалок».
Всех этих хороших условий они лишились с выходом из Академии.
Как ни тяжело, однако, было положение Крамского и его товарищей, за них была их молодость, вера в свое дело и любовь к нему. С такими союзниками люди не пропадают. Они нашлись очень скоро. Поселившись каждый отдельно в бедных каморках, где и работать-то было не всегда возможно, товарищи продолжали собираться у Крамского и здесь сообща обсуждали свое положение. Речь шла о самых элементарных потребностях жизни. «Тогда необходимо было прежде всего есть и питаться, – говорит, вспоминая это время, Крамской, – так как у всех четырнадцати человек было два стула и один трехногий стол». Своей неутомимой энергией, своим веселым и деятельным характером Крамской поддерживал бодрость духа в более слабых товарищах и составлял главный центр, вокруг которого группировался их дружеский кружок. Обсуждая совместно вопрос, каким образом заручиться возможностью (как говорил впоследствии Крамской) наедаться досыта не только в праздники, но и в будни, они решили поселиться всем вместе и с разрешения правительства устроить нечто вроде художественной ассоциации, мастерской и конторы или бюро для приема заказов. Круг деятельности Артели должен был обнимать портреты, иконостасы, копии, оригинальные картины, рисунки для изданий и литографий, рисунки на дереве и так далее. Из общей суммы заработков предполагалось откладывать известный процент для составления оборотного капитала.
Уже 13 ноября, то есть по прошествии всего четырех дней по выходе из Академии, Крамской писал об этом решении Тулинову, прося его как человека более практичного не отказать им в участии и совете. Кому принадлежало в этом деле первое слово, никто не мог сказать, но все сразу увидели, что выход найден.
«Художественная артель возникла сама собой, – писал в 1882 году Крамской. – Обстоятельства так сложились, что форма взаимной помощи сама собою навязывалась. Кто первый сказал слово? Кому принадлежал почин? Право, не знаю. В наших собраниях после выхода из Академии в 1863 году забота друг о друге была самой выдающейся заботою. Это был чудесный момент в жизни нас всех».
Члены Артели наняли общее помещение, где у всякого был удобный угол, где были светлые, просторные кабинеты для каждого, был общий большой, светлый зал. Хозяйство велось общее, им занималась жена Крамского (он женился в 1862 году, за несколько месяцев до выхода из Академии). Появились заказы, приобретен был собственный фотографический аппарат. Все повеселели и дружно принялись за дело. Но на долю молодых художников выпадало много неприятностей со стороны. К их работам многие относились пренебрежительно; знатоки и любители, воспитанные в старых традициях, видели в их новых картинках симптомы падения русского искусства. Об их выходе из Академии шли разнообразные толки; были люди, которые, не понимая их честного протеста, называли его скандалом. Это всего более огорчало Крамского.
Составляя как бы центр самой Артели, будучи выбран ее старшиной и ведя все ее дела, Крамской горячо принимал к сердцу все, что относилось к ней. Он не только без устали работал сам, но и следил за тем, чтобы все взятые Артелью заказы были исполнены по возможности хорошо и добросовестно. Благодаря художественности исполнения Артель скоро приобрела много заказов и на академических выставках работы ее членов занимали всегда почетное место. Большое влияние на товарищей имел Крамской и личным своим примером. Репин приводит образец его крайней добросовестности, описывая происходившее на его глазах. Крамскому был заказан запрестольный образ Бога-Саваофа для петрозаводской церкви, и над этой картиной он работал очень долго и серьезно, делая много этюдов, изучая произведения старых мастеров. На улице он не пропускал ни одного интересного старика, чтобы не завлечь его в мастерскую и не написать с него этюда какой-нибудь части лица для своего образа. Руки и ноги благородных форм не ускользали от его внимания, и владелец их волей-неволей позировал ему в данной позе. Исполняя так серьезно заказы, Крамской давал, кроме того, уроки, рисовал портреты, много занимался своими учениками и ученицами, много читал, интересовался всяким выдающимся фактом общественной жизни. «Всего более отзывалась в его сердце, – говорит Репин, – захудалость, забитость родного искусства, беспомощного, слабого, как грудной ребенок. Видел он, как много молодых, даровитых сил гибло на его глазах; как за бесценок сбывались лучшие перлы новой нарождавшейся школы. Видел, как мало-помалу забывается их законный академический протест и отходит в область преданий в разных нелепых вариантах; Академия же по-прежнему процветает, уничтожив совсем отдел жанристов, изгнавши тем окончательно современное народное искусство из стен Академии… Он мучился, страдал, боялся быть забытым, искал новых путей подъема русского искусства, нового выхода своим заветным идеям, и нашел».
Он додумался до необходимости создать клуб художников.
Клуб этот, по его мысли, должен был взять под свою опеку всю русскую художественную жизнь и направить ее на настоящую национальную дорогу, помочь ей в развитии самобытности, очистить от рутины и освободить от иностранных поверхностных влияний устарелых традиций.
Ядро клуба должны были составить работающие художники – действительные члены. Членами-соревнователями, гостями, могли быть наши меценаты и все, кому дорого русское искусство. Художники устраивали бы в нем свои выставки, посылали бы их в провинциальные центры, продавали бы свои картины, организовывали лотереи, прием заказов и так далее. Кроме своих дел они должны были заботиться о молодых, начинающих художниках, талантливых учениках, достойных попечения клуба. Предполагалось устроить в помещении клуба свою художественную школу на совсем новых, рациональных основаниях. Художники-члены должны были поддерживать учеников материально и морально, предоставлять им средства для поддержки их художественного развития, направлять его в соответствии с личными способностями того или иного учащегося и посылать их на заграничные выставки и в путешествия на определенные сроки (долгое пребывание за границей признавалось вредным); также они должны были предоставлять молодым художникам помещения и необходимые материалы для работы над картинами, и так далее. Все это должны были ведать и наблюдать избранные старшины клуба под строгим контролем действительных членов.
Проект этот своей широтой и новизной не мог не увлечь всех, кому Крамской сообщал о нем… Сам он был почти счастлив и с жаром продолжал разрабатывать частности устава… В кружках пока еще негласных учредителей и их знакомых об этом заговорили. На собраниях учредителей стали появляться новые лица; нашлись между ними талантливые ораторы… Каждому из них хотелось блеснуть красноречием, прибавить что-нибудь новое, свое к этой грандиозной идее клуба Крамского. «Зачем такая замкнутость, узкость, – ораторствовали некоторые пылкие, талантливые деятели, – только одни пластические искусства! Надобно делать, так делать!.. Следует соединить здесь весь русский интеллект. Не ограничиваясь даже всеми искусствами, как, например, музыкой, архитектурой, сценическим и вокальным искусствами, необходимо привлечь и науку: философию, историю, астрономию, медицину. Чтобы учреждение это не было каким-то специальным, замкнутым кружком, надобно, чтобы вся русская интеллектуальная жизнь, как в одном фокусе, сосредоточивалась бы в клубе…»
Речи новых ораторов пришлись более по вкусу большинству учредителей и возымели такой успех, что Крамской вскоре очутился в оппозиции и почти один отстаивал свою идею специального клуба художников. Наконец голос его стал гласом вопиющего в пустыне, и он должен был устраниться.
«Нет, дело клуба погибло теперь навсегда, – говорил он, разбитый, с сильной горечью, – я знаю теперь, чем кончится эта широкая идея их. Они кончат самым обыкновенным, бесцельным, пошлым клубом: будут пробавляться куплетцами, сценками, картами и скоро расползутся, растают, не связанные никаким существенным интересом. А жаль! Ах, как жаль!.. Такой чудесный случай испорчен…»
Клуб художников образовался без него и считался некоторое время лучшим клубом Петербурга; говорят, бывало там иногда весело; для русского искусства он прошел бесследно. Крамской там не бывал совсем.
Расставшись с мечтой основать специальный художественный клуб, который, по его мнению, должен был иметь такое благотворное значение для развития новой русской школы живописи, Крамской не упал, однако, духом; у него оставались еще Артель и его педагогическая деятельность – два орудия борьбы против академической рутины, два широких поприща для пропаганды его заветных идей; и он отдался им всецело.
При всей своей занятости Крамской всегда относился к своим ученикам и ученицам чрезвычайно внимательно и серьезно. Он не довольствовался уроками в школе рисования, но приглашал учеников к себе на дом и здесь охотно давал им советы и руководил их занятиями. «Ученики, – говорит И. Е. Репин, – испытав разницу его преподавания от академического, пробили к нему торную дорожку». Преподавал он по-своему, оригинально, больше всего старался растолковывать, объяснять каждую проведенную черту и настаивал на тщательном изучении рисунка. Заняв место преподавателя в гипсовом и натурном классах женского отделения рисовальной школы, Крамской сразу начал с нововведения. Многие ученицы натурного класса при поступлении его уже делали большие композиции, совершенно не зная рисунка. На этот пробел указал Крамской и в помощь им прочел краткий курс анатомии. Зараженные его крайней добросовестностью и сознавая свою неподготовленность, некоторые ученицы вернулись обратно в гипсовый класс, чтобы начать обучение в нем сызнова… Домашними и летними работами учениц Крамской интересовался чрезвычайно. Кроме того, он постоянно бывал на их домашних рисовальных вечерах, где охотно рисовал вместе с ними и давал им необходимые объяснения. Преимущественно благодаря его стараниям и влиянию из сорока женщин, бывших в то время ученицами рисовальной школы, вышло немало хороших художниц, из которых наиболее выделяется Е. М. Бем, сохранившая о Крамском самые лучшие воспоминания. Кроме того, школа выпустила много хороших учительниц рисования для школ и гимназий.
Среди учеников Крамского были такие деятели, как Ярошенко и Репин. В записках последнего мы находим много в высшей степени интересных данных, касающихся как личности любимого учителя, так и взглядов его на искусство и преподавание. Чрезвычайно живо описывает Репин свое первое знакомство с Крамским, поразившую его наружность художника и впечатление, производимое им на учеников. Поступив в Академию, Репин стал посещать и рисовальную школу Общества поощрения художников. О Крамском он много слышал от товарищей и с волнением ждал его прихода в класс. «Вдруг сделалась полнейшая тишина… И я увидел худощавого человека в черном сюртуке, входящего твердой походкой в класс. Я подумал, что это кто-нибудь другой: Крамского я представлял себе иначе. Вместо прекрасного бледного профиля у этого было худое скуластое лицо, и черные гладкие волосы вместо каштановых кудрей до плеч; а такая трепаная жидкая бородка бывает только у студентов и учителей. Так вот он какой… Какие глаза! Не спрячешься, даром что маленькие и сидят глубоко во впалых орбитах; серые, светятся… Вот он остановился перед работой одного ученика. Какое серьезное лицо, но голос приятный, говорит с волнением. Ну, и слушают же его! Даже работы побросали; стоят около, разинув рты; видно, что стараются запомнить каждое слово. Какие смешные и глупые лица есть, особенно по сравнению с ним. Однако он долго остается все еще у одного! Сам не поправляет, а все только объясняет. Этак он всех не обойдет, пожалуй. А вот наконец перешел к другому, и все за ним… Я стал сильно волноваться по мере приближения его ко мне, но работать продолжал. До меня ясно уже долетали отдельные слова и выражения его, и мне все более и более нравился тембр его голоса и какая-то особенная манера говорить как-то торжественно, для всех. Вот так учитель!.. Его приговоры и похвалы были очень вески и производили неотразимое действие на учеников. Что-то он мне скажет?! Вот он и за моей спиной; я остановился от волнения. „А, как хорошо! Прекрасно! Вы в первый раз здесь?“
У меня как-то оборвался голос, и я почувствовал, что не могу отвечать».
Крамской заинтересовался рисунком Репина и пригласил его к себе. С этих пор устанавливаются дружеские отношения между учеником и учителем, всегда сердечно, по-товарищески относившимся к младшему собрату, всегда искренно радовавшимся его успехам; здесь начало тех бесед, в которых Крамской излагал ученику свои взгляды на искусство, говорил о роли художника в жизни общества, о тех требованиях, которым должен удовлетворять истинный художник; он учил Репина тому, чего не давала Академия, и часто к слову развивал перед ним целые научные теории. «С этого времени, – рассказывает Репин, – я часто стал ходить к Крамскому и боялся только ему надоесть. Он бывал всегда так разнообразен и интересен в своих разговорах, что я часто уходил от него с головой, трещавшей от самых разнообразных вопросов». Однажды Репин сообщил ему о своем намерении поступить в университет и спросил его совета. Крамской серьезно обрадовался: «Если вы это сделаете и выдержите ваше намерение как следует, – сказал он ему, – вы поступите очень умно и совершенно правильно. Образование – великое дело! Знание – страшная сила. Оно только и освещает всю нашу жизнь, всему дает значение. Конечно, только науки двигают людей. Для меня так ничего нет выше науки; ничто так – кто ж этого не знает – не возвышает человека, как образование. Если вы хотите служить обществу, вы должны знать и понимать его во всех его интересах, во всех проявлениях; а для этого вы должны быть самым образованным человеком. Ведь художник есть критик общественных явлений: какую бы картину он ни представил, в ней ясно отразится его миросозерцание, его симпатии, антипатии и, главное, та неуловимая идея, которая будет освещать его картину. Без этого художник ничто… Не в том еще дело, чтобы написать ту или другую сцену из истории или из действительной жизни. Она будет простой фотографией с натуры, этюдом, если не будет освещена философским мировоззрением автора и не будет носить глубокого смысла жизни, в какой бы форме это ни появилось. Почитайте-ка Гете, Шиллера, Шекспира, Сервантеса, Гоголя… Их искусство неразрывно связано с глубочайшими идеями человечества… Да, мир верен себе, он благоговеет только перед вечными идеями человечества, не забывает их и интересуется глубоко только ими. И Рафаэль не чудом взялся; он был в близких отношениях со всем тогдашним ученым миром Италии. А надобно знать, что была тогда Италия в интеллектуальном отношении. Да, образование, образование! Особенно теперь нужно художнику образование. Русскому пора наконец становиться на собственные ноги в искусстве, пора сбросить эти иностранные пеленки; слава Богу, у нас уже борода отросла, а мы все еще на итальянских помочах ходим. Пора подумать о создании своей, русской школы, национального искусства!..» «Я считаю, что теперь наше искусство пребывает в рабстве у Академии, – говорил он в другой раз, – а она сама есть раба западного искусства. Наша задача настоящего времени – задача русских художников – освободиться от этого рабства; для этого мы должны вооружиться всесторонним развитием самих себя».
Другим утешением служила Крамскому Артель, дела которой шли блистательно. Заказы сыпались в таком изобилии, что не было возможности выполнять их собственными средствами; стали приглашать помощников. Тут-то и пришлось работать Крамскому, который боялся, чтобы заказанные работы не пострадали от спешности. Некоторые заказы стали поручаться лучшим ученикам Академии. Предприятие разрасталось. В мастерские Артели публика шла, как на выставку. Летом многие уезжали на родину и привозили оттуда прелестные жанровые картинки. Некоторые артельщики затевали даже большие исторические картины. Иногда они вместе селились на лето в деревне и устраивали себе мастерскую где-нибудь в овине. В Артели появился достаток; квартиру наняли более просторную, на углу Вознесенского и Адмиралтейской площади, то есть передвинулись ближе к центру. Но, несмотря на возраставшее благополучие, никакая роскошь не допускалась. Жили более высокими интересами. «Здесь, в общей зале мастерской художников, – говорит Репин, – кипели оживленные толки и споры по поводу всевозможных общественных явлений. Прочитывались запоем новые трескучие статьи».
Но с приходом Крамского споры умолкали; всякому хотелось услышать, что скажет «дока».
«Дока только что вернулся с какого-нибудь урока, сеанса или другого дела; видно по лицу, что в голове его большой запас свежих животрепещущих идей и новостей; глаза возбужденно блестят, и вскоре голос его уже звучит симпатично и страстно по поводу совсем нового, еще не слыханного никем из них вопроса, такого интересного, что о предыдущем споре и думать забыли. И так на целые полчаса завладевает он общим вниманием. Наконец, усталый, он берет газету и бросается на венский стул, забросив ноги на другой; он бывал очень изящен в это время в естественной грации усталого человека».
По четвергам, рассказывает далее Репин, в Артели устраивались вечера, на которые допускались по рекомендации членов-артельщиков и гости. Вечера эти проходили чрезвычайно оживленно и весело. «Через всю залу ставился огромный стол, уставленный бумагой, красками, карандашами и всякими художественными принадлежностями. Желающий выбирал себе по вкусу материал и работал, что в голову приходило. В соседней зале на рояле кто-нибудь играл, пел. Иногда тут же вслух прочитывались серьезные статьи о выставках или об искусстве. Так, например, лекции Тэна об искусстве читались здесь переводчиком Чуйко до появления их в печати. Здесь же однажды Антокольский излагал свой критический взгляд на современное искусство. После серьезных чтений и самых разнообразных рисований следовал очень скромный, но очень веселый ужин. После ужина иногда даже танцевали, если бывали дамы». «На этих оживленных, недорогих ужинах много говорилось тостов и экспромтов…» «Когда случались за ужином Трутовский и Якоби, они садились визави, и весь ужин превращался тогда в турнир остроумия между ними; прочая публика превращалась невольно в громкий хор хохота: стены узкой столовой дрожали от всеобщего смеха… Исключение из беззаботного веселия составлял иногда Крамской. Часто сидевших около него гостей он увлекал в какой-нибудь политический или моральный спор, и тогда мало-помалу публика настораживала уши, следила и принимала деятельное участие в общественных интересах».
Как ни значительна была роль Крамского в кругу его товарищей, в глазах публики он довольно долго не проявлял себя ничем особенно выдающимся. Его имя стало общеизвестно только к концу шестидесятых годов; до тех пор хорошо знали и ценили его только товарищи и ученики. Вне Артели он слыл за одного из лучших рисовальщиков. Так, по словам В. В. Стасова, в 1864 году, когда был поднят вопрос о продолжении издания картин галереи графа Строганова, секретарь Общества поощрения художников, Д. В. Григорович, указал на него как на того молодого человека из начинающих, но уже вполне надежного, которому следует поручить исполнение для гравера рисунков с самых трудных, самых важных и талантливых картин галереи. Ему поручили знаменитую картину Леонардо да Винчи и несколько других.
Летом 1865 года Крамской поехал в Нижний Новгород, где во время ярмарки устроил вместе с товарищами выставку картин членов Артели и других художников. Судя по письмам Крамского, эта выставка пользовалась большим сочувствием тогдашнего нижегородского губернатора Одинцова и привлекла массу публики, всегда падкой до всего нового и небывалого. Она должна считаться первым шагом к периодическим выставкам образовавшегося впоследствии Товарищества передвижников. Самым крупным произведением была здесь «Тайная вечеря» Те. По пути в Нижний Новгород Крамской случайно встретился у Тулинова с бывшим своим профессором Марковым, очень его любившим и предсказавшим, что из него выйдет колоссальный художник. В то время Марков был в большом горе. Он взял на себя живопись в куполе храма Спасителя в Москве и, будучи уже слишком стар, чтобы целый день стоять на лесах с запрокинутой назад головой, поручил эту работу художнику Макарову. Читатель помнит, что картоны для этого купола изготовлял Крамской, который, следовательно, имел полное право получить этот новый заказ; но в то время он был еще учеником Академии, и профессор не желал отрывать его от занятий, поручая ему работу в Москве, да кроме того, по собственному признанию, боялся его молодости и неопытности. Когда же были сняты леса и на плафоне оказалась «не живопись, а свинцовый карандаш», да к тому же исполнявший эту работу художник исчез, взявши вперед условленное вознаграждение, Марков пришел в отчаяние. «Не неприятности, а позор готовится на старости», – говорил он Тулинову, прося его уговорить Крамского приехать в Москву для переговоров об исправлении живописи на куполе. Но у Крамского были старые счеты с Макаровым, он не желал иметь с ним дело и отказывался. Однако при личной встрече слезы старика и неотступные его просьбы тронули Крамского, и он согласился. Пригласив двух товарищей, Венига и Кошелева, он заключил с Марковым формальный контракт, по которому брал за всю работу в куполе десять тысяч рублей и обязывался закончить ее к апрелю 1866. года. Впоследствии к условленным десяти тысячам Марков по случаю увеличившихся работ прибавил еще семь. «Трое товарищей, – говорит Тулинов, – поселились вместе на одной квартире, работали с утра до ночи даже и по праздникам, а вечера проводили у себя дома, причем Крамской почти все время читал, упершись в стол обеими руками (между прочим для того, чтобы дать отдых голове, почти в продолжение всего дня запрокинутой назад во время работы в куполе)». Любопытно, что в самый разгар работы Крамской заметил крупную ошибку в рисунке ног, но тотчас же нашел средство исправить ее ракурсами к великой радости Маркова, уже пришедшего в отчаяние. По окончании работ товарищи разделили между собой плату, составившую по вычете расходов и внесении процента в Артель около полутора тысяч рублей на каждого.
В конце шестидесятых годов Крамской также много работал карандашом и кистью, создавая преимущественно портреты. В 1868 году на академической выставке были представлены выполненные им портреты Н. И. Второва и г-жи Шперер; в 1869 году – портреты К. К. Ланца, художников И. И. Шишкина, А. И. Морозова (карандашом), М. Б. Тулинова, княгини Е. А. Васильчиковой, графа Д. А. Толстого; в 1870 году – разные работы карандашом и акварелью и акварельные портреты в натуральную величину великих князей Сергея и Павла и дочери графа Бобринского. Кроме того, в 1868 году Крамской получил заказ на изготовление для Московского Румянцевского музея копий с нескольких десятков портретов великих людей, над которыми работал около трех лет, распределяя свое время таким образом, чтобы по вечерам работать портреты, а дни посвящать «своим бедным сиротам-картинам». К концу, однако, ему пришлось отдавать этой работе и все свои дни. «Работаю теперь волом, – пишет он летом 1871 года художнику Васильеву, – и завтра, самое позднее послезавтра, кончу проклятых великих людей. Одурел: по три портрета в день!»
К 1868 году относится выход Крамского из рисовальной школы Общества поощрения художников. Оставив ее, он продолжал, однако, интересоваться работами своих учеников и учениц, посещал по их просьбе мастерские и своими советами продолжал влиять на их успехи. В последние годы жизни, когда, будучи уже болен, он иногда по целым неделям не мог выходить из дому, бывшие ученицы приезжали к нему на дом и привозили свои работы для просмотра. В числе его писем, напечатанных в сборнике, изданном А. С. Сувориным, помещена коротенькая записка к Е. М. Бем, из которой видно, как трогало его внимание к нему бывших учениц.
Осенью 1869 года Крамской в первый раз отправился за границу с целью познакомиться с западным искусством. Он побывал в Берлине, Дрездене, Вене и Париже. О впечатлениях своих он говорит в письмах к жене, но письма эти дают мало материала для суждения о его выводах. Так, осмотрев берлинские галереи, он пишет между прочим: «Странно, все, что писали немцы вообще, – все скверно; как только Дюссельдорфской школы, так и хорошо». «Сегодня осматривал музеум королевский… Все, что я видел, производит впечатление подавляющее». «Осматривал галереи Рачинского и Вагенера. Вагенера – довольно порядочная, а Рачинского – дрянь». И только. Дрезденская галерея произвела на Крамского сильное впечатление; в особенности поразила его «Сикстинская мадонна». «Я ее, разумеется, знал по копиям, фотографиям, гравюрам, как и весь свет ее знает, – пишет он, – и несмотря на это, я ее видел в первый раз, т. е. в первый раз в том смысле, что ни в одной из копий нет ничего того, что есть в подлиннике… Дела в том, что в этой картине резко бросаются в глаза две разнородные половины. Одна половина – того времени, когда жил Рафаэль (триста лет почти назад), – это фигуры вокруг Мадонны: папы Сикста, святой Екатерины и двух ангелов внизу. Другая же половина (ее можно назвать вечною) – фигура самой Мадонны и Христа». Крамской находил, что Сикст, Екатерина и ангелы не более как зрители в картине, мешают общему впечатлению и хорошо бы сделали, если бы ушли. «Ну, а Мадонна – другое дело. Была ли в действительности Мадонна такова, этого никто никогда не знал и, разумеется, не знает, за исключением современников ее, которые, впрочем, ничего нам хорошего об ней не говорят; но такою по крайней мере создало ее религиозное чувство и верование человечества, и в этом смысле она так похожа на свой оригинал, что мне кажется, что всякий, кто только об этом думал, узнает ее и согласится, что это единственно похожий портрет… Мадонна Рафаэля – действительно произведение великое и действительно вечное даже и тогда, когда человечество перестанет верить…»
«И тогда картина эта не потеряет цены, а только изменится ее роль. И она останется таким незаменимым памятником народного верования, каким ничто не может быть, кроме картины. Никакая книга, ни описание, ничто другое не может рассказать так цельно о человеческой физиономии, как ее изображение».
Париж своей громадностью, своим шумом и движением подавляюще действовал на Крамского. «Это уже чересчур, это уже черт знает что такое», – пишет он, и у него является чувство тоски и страха за будущую судьбу человечества при виде этой массы кавалькад и экипажей, этой непрерывно движущейся толпы, «разряженной до последних пределов, красивой тоже до последних пределов и нахальной тоже до последних пределов». Свои взгляды на французскую живопись, выработавшиеся в эту поездку, свое удивление перед их техникой и сожаление об отсутствии у них того, что он называл сердцем, он высказал в письмах к Репину, относящихся к 1873 году, когда Репин жил в Париже. «Я о Париже невысокого мнения. Но все-таки приветствую вас в Париже: это город самый живой из художественных центров». «В Париже, – говорит он дальше, – как везде за границей, художник прежде всего смотрит, где торчит рубль, и на такую удочку его можно поймать; и там та же погоня за богатыми развратниками и наглая потачка и поддакивание их наклонностям; соревнование между художниками самое откровенное на этот счет, но там есть нечто такое, что нам надо намотать на ус самым усердным образом, – это дрожание, неопределенность, что-то нематериальное в технике, это неуловимая подвижность натуры, которая, когда смотришь пристально на нее, материально, грубо определена и резко ограничена, а когда не думаешь об этом и перестанешь хоть на минутку чувствовать себя специалистом, видишь и чувствуешь все переливающимся и шевелящимся и живущим. Контуров нет, света и тени не замечаешь, а есть что-то ласкающее и теплое, как музыка. То воздух охватит тебя теплом, то ветер пробирается даже под платье; только человеческой головы с ее ледяным страданием и вопросительной миною или глубоким, загадочным спокойствием французы сделать не могли и, кажется, не могут, по крайней мере я не видал». В сильное недоумение приводило Крамского развитие в западном искусстве техники в ущерб содержанию, между тем как он до тех пор был твердо убежден, что только идея создает технику и возвышает ее. Как мы увидим далее, он отступился впоследствии от этого положения и признал решающее значение техники в достоинстве художественного произведения. Далее Крамской говорит о Венере Милосской, вспоминая которую он начинает опять юношески верить в счастливый исход судьбы человечества.