Начинается дегуманизация искусства
С головокружительной быстротой новое искусство разделилось на множество
направлений и разнообразных устремлений. Нет ничего более легкого, нежели
подмечать различия между отдельными произведениями. Но подобное
акцентирование различий и специфики ни к чему не приведет, если сначала не
определить то общее, которое разнообразно, а порою и противоречиво
утверждается во всех них. Еще старик Аристотель учил, что вещи различаются
между собою в том, в чем они походят друг на друга, в том, что у них есть
общего[8]. Поскольку все тела обладают цветом, мы замечаем, что одни тела
отличаются по цвету от других. Собственно говоря, виды - это специфика рода,
и мы различаем их только тогда, когда можем увидеть в многообразии
изменчивых форм их общий корень.
Отдельные направления нового искусства меня интересуют мало, и, за
немногими исключениями, еще меньше меня интересует каждое произведение в
отдельности. Да, впрочем, и мои оценки новой художественной продукции вовсе
не обязательно должны кого-то интересовать. Авторы, ограничивающие свой
пафос одобрением или неодобрением того или иного творения, не должны были бы
вовсе браться за перо. Они не годятся для своей трудной профессии. Как
говаривал Кларин о некоторых незадачливых драматургах, им лучше бы направить
усилия на что-нибудь другое, например завести семью. - Уже есть? Пусть
заведут другую.
Вот что важно: в мире существует бесспорный факт нового эстетического
чувства[*Эта новая восприимчивость присуща не только творцам искусства, но
также и публике. Если сказано, что новое искусство есть искусство для
художников и понятное художникам, ясно, что речь идет не только о тех, кто
его создает, но и о тех, кто способен воспринимать чисто художественные
ценности]. При всей множественности нынешних направлений и индивидуальных
творений это чувство воплощает общее, родовое начало, будучи их
первоисточником. Небезынтересно разобраться в этом явлении.
Пытаясь определить общеродовую и наиболее характерную черту нового
творчества, я обнаруживаю тенденцию к дегуманизации искусства. Предыдущий
раздел помогает уточнить эту формулу.
При сопоставлении полотна, написанного в новой манере, с другим, 1860
года, проще всего идти путем сравнения предметов, изображенных на том и
другом, - скажем, человека, здания или горы. Скоро станет очевидным, что в
1860 году художник в первую очередь добивался, чтобы предметы на его картине
сохраняли тот же облик и вид, что и вне картины, когда они составляют часть
"живой", или "человеческой", реальности. Возможно, что художник 1860 года
ставит нас перед лицом многих других эстетических проблем; но тут важно
одно: он начинал с того, что обеспечивал такое сходство. Человек, дом или
гора узнаются здесь с первого взгляда - это наши старые знакомые. Напротив,
узнать их на современной картине стоит усилий; зритель думает, что
художнику, вероятно, не удалось добиться сходства. Картина 1860 года тоже
может быть плохо написана, то есть между предметами, изображенными на
картине, и теми же самыми предметами вне ее существует большая разница,
заметное расхождение: И все же, сколь ни была бы велика дистанция между
объектом и картиной, дистанция, которая свидетельствует об ошибках
художника-традиционалиста, его промахи на пути к реальности равноценны той
ошибке, из-за которой Орбанеха у Сервантеса должен был ориентировать своих
зрителей словами: "Это петух"[9]. В новой картине наблюдается обратное:
художник не ошибается и не случайно отклоняется от "натуры", от
жизненно-человеческого, от сходства с ним, - отклонения указывают, что он
избрал путь, противоположный тому, который приводит к "гуманизированному"
объекту.
Далекий от того, чтобы по мере сил приближаться к реальности, художник
решается пойти против нее. Он ставит целью дерзко деформировать реальность,
разбить ее человеческий аспект, дегуманизировать ее. С тем, что изображено
на традиционных полотнах, мы могли бы мысленно сжиться. В Джоконду
влюблялись многие англичане, а вот с вещами, изображенными на современных
полотнах, невозможно ужиться: лишив их "живой" реальности, художник разрушил
мосты и сжег корабли, которые могли бы перенести нас в наш обычный мир,
вынуждая иметь дело с предметами, с которыми невозможно обходиться
"по-человечески". Поэтому нам остается поскорее подыскать или
сымпровизировать иную форму взаимоотношений с вещами, совершенно отличную от
нашей обычной жизни; мы должны найти, изобрести новый, небывалый тип
поведения, который соответствовал бы столь непривычным изображениям. Эта
новая жизнь, эта жизнь изобретенная предполагает упразднение жизни
непосредственной, и она-то и есть художественное понимание и художественное
наслаждение. Она не лишена чувств и страстей, но эти чувства и страсти,
очевидно, принадлежат к иной психической флоре, чем та, которая присуща
ландшафтам нашей первозданной "человеческой" жизни. Это вторичные эмоции;
ультраобъекты[*Ультраизм, пожалуй, одно из наиболее подходящих обозначении
для нового типа восприимчивости[10]] пробуждают их в живущем внутри нас
художнике. Это специфически эстетические чувства.
Могут сказать, что подобного результата всего проще достичь, полностью
избавившись от "человеческих" форм - от человека, здания, горы - и создав не
похожее ни на что изображение. Но, во-первых, это нерационально[*Одна
попытка была сделана в этом крайнем духе - некоторые работы Пикассо, но с
поучительным неуспехом.]. Быть может, даже в наиболее абстрактной линии
орнамента скрыто пульсирует смутное воспоминание об определенных "природных"
формах. Во-вторых, и это самое важное соображение, искусство, о котором мы
говорим, "бесчеловечно" не только потому, что не заключает в себе
"человеческих" реалий, но и потому, что оно принципиально ориентировано на
дегуманизацию. В бегстве от "человеческого" ему не столь важен термин ad
quem, сколько термин a que[11], тот человеческий аспект, который оно
разрушает. Дело не в том, чтобы нарисовать что-нибудь совсем непохожее на
человека - дом или гору, - но в том, чтобы нарисовать человека, который как
можно менее походил бы на человека; дом, который сохранил бы лишь безусловно
необходимое для того, чтобы мы могли разгадать его метаморфозу; конус,
который чудесным образом появился бы из того, что прежде было горной
вершиной, подобно тому как змея выползает из старой кожи. Эстетическая
радость для нового художника проистекает из этого триумфа над человеческим;
поэтому надо конкретизировать победу и в каждом случае предъявлять удушенную
жертву.
Толпа полагает, что это легко - оторваться от реальности, тогда как на
самом деле это самая трудная вещь на свете. Легко произнести или нарисовать
нечто начисто лишенное смысла, невразумительное, никчемное: достаточно
пробормотать слова без всякой связи[*Эксперименты дадаистов[12]. Подобные
экстравагантные и неудачные попытки нового искусства с известной логикой
вытекают из самой его природы. Это доказывает ex abundantia[13], что речь на
самом деле идет о едином и созидательном движении] или провести наудачу
несколько линий. Но создать нечто, что не копировало бы "натуры" и, однако,
обладало бы определенным содержанием, - это предполагает дар более высокий.
"Реальность" постоянно караулит художника, дабы помешать его бегству.
Сколько хитрости предполагает гениальный побег! Нужно быть "Улиссом
наоборот" - Улиссом, который освобождается от своей повседневной Пенелопы и
плывет среди рифов навстречу чарам Цирцеи. Когда же при случае художнику
удается ускользнуть из-под вечного надзора - да не обидит нас его гордая
поза, скупой жест святого Георгия с поверженным у ног драконом!
ПРИЗЫВ К ПОНИМАНИЮ
В произведениях искусства, предпочитавшегося в прошедшем столетии,
всегда содержится ядро "живой" реальности, и как раз она выступает в
качестве субстанции эстетического предмета. Именно этой реальностью занято
искусство, которое свои операции над нею сводит порой к тому, чтобы
отшлифовать это "человеческое" ядро, придать ему внешний лоск, блеск -
украсить его. Для большинства людей такой строй произведения искусства
представляется наиболее естественным, единственно возможным. Искусство - это
отражение жизни, натура, увиденная сквозь индивидуальную призму, воплощение
"человеческого" и т. д. и т. п. Однако ситуация такова, что молодые
художники с не меньшей убежденностью придерживаются противоположного
взгляда. Почему старики непременно должны быть сегодня правы, если
завтрашний день сделает молодежь более правой, нежели стариков? Прежде
всего, не стоит ни возмущаться, ни кричать. "Dove si srida поп e vera
scienza"[14], - говорил Леонардо да Винчи; "Neque lugere, neque indignari,
sed intelligere"[15], - советовал Спиноза. Самые укоренившиеся, самые
бесспорные наши убеждения всегда и самые сомнительные. Они ограничивают и
сковывают нас, втискивают в узкие рамки. Ничтожна та жизнь, в которой не
клокочет великая страсть к расширению своих границ. Жизнь существует
постольку, поскольку существует жажда жить еще и еще. Упрямое стремление
сохранить самих себя в границах привычного, каждодневного - это всегда
слабость, упадок жизненных сил. Эти границы, этот горизонт есть
биологическая черта, живая часть нашего бытия; до тех пор пока мы способны
наслаждаться цельностью и полнотой, горизонт перемещается, плавно
расширяется и колеблется почти в такт нашему дыханию. Напротив, когда
горизонт застывает, это значит, что наша жизнь окостенела и мы начали
стареть.
Вовсе не само собой разумеется, что произведение искусства, как обычно
полагают академики, должно содержать "человеческое" ядро, на которое музы
наводят лоск. Это прежде всего значило бы сводить искусство к одной только
косметике. Ранее уже было сказано, что восприятие "живой" реальности и
восприятие художественной формы несовместимы в принципе, так как требуют
различной настройки нашего аппарата восприятия. Искусство, которое
предложило бы нам подобное двойное видение, заставило бы нас окосеть.
Девятнадцатый век чрезмерно окосел; поэтому его художественное творчество,
далекое от того, чтобы представлять нормальный тип искусства, является,
пожалуй, величайшей аномалией в истории вкуса. Все великие эпохи искусства
стремились избежать того, чтобы "человеческое" было центром тяжести
произведения. И императив исключительного реализма, который управлял
восприятием в прошлом веке, является беспримерным в истории эстетики
безобразием. Новое вдохновение, внешне столь экстравагантное, вновь
нащупывает, по крайней мере в одном пункте, реальный путь искусства, и путь
этот называется "воля к стилю".
Итак, стилизовать - значит деформировать реальное, дереализовать.
Стилизация предполагает дегуманизацию. И наоборот, нет иного способа
дегуманизации, чем стилизация. Между тем реализм призывает художника покорно
придерживаться формы вещей и тем самым не иметь стиля. Поэтому поклонник
Сурбарана, не зная, что сказать, говорит, что у его полотен есть характер, -
точно так же характер, а не стиль присущ Лукасу или Соролье, Диккенсу или
Гальдосу. Зато XVIII век, у которого так мало характера, весь насыщен
стилем.