Несчастливый эпизод из жизни заключенного № 5010

В ту пору, когда я услышал из уст номера 5010 подробности этой истории, рассказчик, приятный в обращении мужчина тридцати восьми лет, плотно сбитый и смуглый, никак не походил на человека, отбывающего срок за воровство. О его положении свидетельствовали только полосатая одежда (такой фасон по-прежнему моден в тюрьме Синг-Синг) да короткая стрижка, которая как нельзя лучше подчеркивала явственные признаки высокого интеллекта, сквозившие в его чертах. При нашей первой встрече он тачал башмаки, и я, пораженный контрастом: он, с его утонченной внешностью и изящными, как у моряков, движениями, а с другой стороны, его грубые на вид сотоварищи, — осведомился у своего проводника, кто этот человек и какими судьбами он оказался в Синг-Синге.[225]

— Таким манером забивать гвоздики способен только джентльмен, — заметил я.

— Верно, — кивнул тюремщик. — С ним одна морока. Воображает, что рожден для лучшей доли. Ни одной путной пары не стачал — все на выброс.

— Зачем же вы приставили его к этой работе? — поинтересовался я.

— Такой работы, к какой он привычен, здесь не найдешь, вот и обходимся тем, что есть. С этой он еще так-сяк справляется, не то что с другими.

— А к какой он привычен работе?

— До того как у него вышли нелады с законом, он был Джентльмен не у дел, путешествовал для поправки здоровья. Его настоящее имя — Мармадьюк Фицтаппингтон Де Вулф из Пелемхерст-бай-зе-Си в Уорикшире.[226]Сошел на берег он во вторник, в пятницу принялся собирать ложки на сувениры, и вот сидит. Два года осталось.

— Интересно! Доказательства были весомые?

— Весомей некуда. При нем нашли полдюжины ложек.

— Он, наверное, признал себя виновным?

— Куда там! Послушать, так он невинный младенец. Сплел небылицу, будто его объегорили духи, но судья и присяжные не такие дурачки. Правда, защищать себя ему никто не мешал. Судья самолично дал телеграмму в Пелемхерст-бай-зе Си в Уорикшире — проверить, правду ли говорил обвиняемый, но ответа так и не дождался. Поговаривали, такого места и вовсе не существует, только доказать никто не доказал.

— Мне бы очень хотелось с ним поговорить.

— Никак невозможно, сэр, — отвечал мой проводник, — Правила очень строгие.

— А не могли бы вы… устроить нашу беседу. — Я побрякал в кармане связкой ключей.

Он, должно быть, опознал звук, потому что залился краской и резко ответил:

— У меня инструкции, и я их выполняю.

— Вот… добавьте это к пенсионному фонду. — Я протянул тюремщику пятидолларовую бумажку. — Так как, беседа исключается?

— Я не сказал «исключается», — ответил он с благодарной улыбкой. — Я сказал, что это против правил, но исключения бывают — почему же нет. Наверное, я смогу устроить ваше дело.

Не пускаясь в подробности, скажу, что тюремщик «устроил дело» и через два часа мы с номером 5010 встретились в его не слишком просторной камере и приступили к приятной беседе, в ходе которой он поведал мне историю своей жизни, как я и предполагал, чрезвычайно интересную (по крайней мере, для меня), так что вложение в пенсионный фонд, управляемый моим давешним проводником, окупилось с лихвой.

— Номер пять тысяч десять, — начал злополучный узник, — как вы уже наверняка догадались, отнюдь не мое настоящее имя, а псевдоним, навязанный мне властями Соединенных Штатов. На самом деле меня зовут Остин Мертон Сюрренн.

Я хмыкнул:

— Выходит, мой утренний провожатый ошибочно уверил меня; что ваше настоящее имя — Мармадьюк Фицтаппинггон Де Вулф из Пелемхерста-бай-зе-Си в Уорикшире?

Номер 5010 долго и громко хохотал.

— Еще как ошибочно! Неужели вы думаете, я выдам властям, как меня зовут на самом деле? Имейте в виду — я племянник! Племянник престарелого дядюшки — богача с миллионным состоянием; узнай он, в какую я попал переделку, лишусь и дяди, и наследства. Ныне я его любимчик и наследник, поскольку нежно о нем забочусь. Разумеется, я ни в чем не виноват (в тюрьмах, как вам известно, сидят сплошь невиновные), но что толку? Позор его убьет. Таково уж наше фамильное свойство. И вот я назвал властям фальшивое имя и тайно уведомил дядюшку, что собираюсь в пеший поход по великой Американской пустыне, — пусть он не волнуется, если год-другой от меня не будет поступать известий. Америка ведь полудикая страна, на большей части территории о почте никто слыхом не слыхивал. Дядюшка — консервативный английский джентльмен, сведения черпает из чтения, а не из путешествий; мои слова его не смутили, он ничего не заподозрил, я отсижу свое, вернусь к нему, а после его смерти сделаюсь и сам состоятельным консервативным джентльменом. Понятно?

— Но если вы невиновны, а он богат и влиятелен, почему не попросить, чтобы он за вас вступился?

— Я боялся, что он, как все прочие, не воспримет моих доводов, — вздохнул номер 5010,— Они убедительные, вот только до судьи не дошли, и я ими горжусь.

— Но неэффективные, — ввернул я, — а значит, не такие уж убедительные.

— Увы, это так! Наш век — век неверия. Люди, в особенности судьи, погрязли в реализме и прагматике. В другой, склонный к мистике век мои доводы прошли бы на ура. Представляете, сэр, мой собственный адвокат, получивший за защиту восемнадцать долларов и семьдесят пять центов, объявил, что моя история — бред, никуда не годный даже как литературная выдумка. На что же надеяться, когда даже собственный адвокат тебе не верит?

— Не на что, — печально согласился я. — Значит, будучи невиновны, вы никак не могли себя защитить?

— Был один способ, но я к нему не прибег. Это выставить себя non compos mentis [227]пришлось бы на публике, перед жюри, разыгрывать из себя идиота, а такое унижение, скажу я вам, не по мне. Я объяснил адвокату, что лучше сидеть в тюремной камере как нормальный, чем в богатых апартаментах как умалишенный, и он ответил: «Тогда все потеряно!» Так и получилось. Я изложил мою историю в суде. Судья смеялся, жюри шепталось, в одно мгновение меня приговорили за кражу ложек, меж тем как вор из меня такой же, как убийца.

— Но я слышал, вас взяли с поличным. Разве при вас не было найдено полдюжины ложек?

— В руках, — отвечал заключенный. — При аресте ложки были у меня в руках, их видели владелец, полицейские и, как всегда, целая толпа мальчишек; случись где неприятность, и они тут как тут: набежали из закоулков, свалились с неба, повылезли из щелей. Я и понятия не имел, сколько их на белом свете, пока на меня не уставилась со всех сторон чертова уйма невинных, голубеньких, как незабудки, глазок.

— Они что, все были голубоглазые? — осведомился я из научного интереса: вдруг окажется, что нездоровое любопытство присуще людям с определенным оттенком глаз.

— Нет-нет, вряд ли, — отозвался хозяин. — Просто человеку, обремененному чужими ложками и парой наручников, никогда этих глазок не забыть.

— Не сомневаюсь. Однако… э-э… какие вы можете представить доводы, если все свидетельства, причем — простите мне эти слова — свидетельства неопровержимые, говорят против вас?

— Ложки — подарок, — ответил заключенный.

— Однако собственник это отрицал.

— Знаю, в том-то вся и каверза. Они были получены не от собственника, а от шайки дурацких, подлых шутников-привидений.

Номер 5010 вложил в свои слова столько ярости, что смотреть на него было страшно; при виде того, как он, размахивая руками, метался из одного конца камеры в другой, я на мгновение пожелал оказаться где-нибудь подальше отсюда. Впрочем, будь даже дверь отперта и путь свободен, я бы не пустился в бегство: узнав, что в преступлении замешаны потусторонние силы, я ощутил невиданный прилив любопытства и вознамерился прослушать историю до конца, даже если для этого придется самому нарушить закон и получить приговор к пожизненному заключению.

К счастью, крайние меры не потребовались — Сюрренн вскоре успокоился, уселся рядом со мной на койку, осушил до дна кувшин с водой и начал рассказ.

— Простите, что не угощаю вас вином, — сказал он, — но жидкость, предлагаемая здесь под этим названием, сгодится знатоку разве что для мытья рук; не стану оскорблять вас предположением, что вы пожелаете ее попробовать.

— Спасибо, я и вправду не склонен потреблять воду в чистом виде. Собственно, я всегда разбавляю ее чуточкой вот этого.

Я извлек из кармана небольшую фляжку и протянул собеседнику.

— Ах! — Сделав продолжительный глоток, он облизнул губы. — Вот истинный источник бодрости.

— Верно, — отозвался я печально, поскольку мне остались сущие капли, — но, думаю, мне бы она тоже не помешала.

— Едва ли. То есть едва ли вы нуждаетесь в ней столь отчаянно, вы ведь не испытали в жизни таких невзгод, какие терплю я. Вам, как я понимаю, не приходилось сидеть в тюрьме?

Я бросил на него исполненный негодования взгляд.

— Разумеется. Я вел такую жизнь, что мне не в чем себя упрекнуть.

— Отлично! Это сознание радует, так ведь? Не думаю, что я вынес бы тюремную жизнь, если б не знал, что совесть моя чиста и незапятнанна, словно бы вовсе не побывала в употреблении.

— Не расскажете ли, какие у вас имеются доводы в свою защиту?

— Почему бы и нет, — весело отозвался собеседник. — Я буду весьма рад их вам изложить. Но не забывайте одно: на них распространяется авторское право.

— Приступайте! — улыбнулся я. — Обещаю уважать ваши права. Заплачу вам из гонорара вознаграждение.

— Очень хорошо. Дело было так. В начале следует упомянуть, что в юном возрасте, готовясь к поступлению в университет, я сдружился с неким Холи Хиксом, блестящим юношей и любителем повеселиться; ему прочили большое будущее. Мать часто говорила, что из сына получится крупный поэт, отец видел в нем задатки выдающегося генерала, директор же Скарберрийского института для юных джентльменов (заведения, где мы учились) предрекал ему смерть на виселице. Все они ошибались, хотя, со своей стороны, думаю, что проживи он подольше — и любое из этих пророчеств могло бы осуществиться. Беда в том, что в двадцать три года Холи умер. С тех пор минуло пятнадцать лет. Окончив с отличием Брейзноуз,[228]я вел жизнь досужего джентльмена, и к тридцати семи годам здоровье мое пошатнулось. Это произошло год назад. Мой дядя, при котором я состоял наследником и неизменным компаньоном, дал мне вольную и отослал путешествовать. Я прибыл в Америку, в начале сентября высадился в Нью-Йорке и, дабы восстановить румянец, покинувший было мои щеки, стал усердно предаваться всем удовольствиям, какие здесь доступны. На третий день я отправился проветриться на Кони-Айленд;[229]из отеля я вышел в четыре пополудни. На Бродвее кто-то внезапно окликнул меня сзади, и я, обернувшись, ужаснулся: мне протягивал руку не кто иной, как мой покойный приятель Холи Хикс.

— Это невозможно, — вмешался я.

— Самые мои слова, — заметил номер 5010. — И к ним я добавил: «Холи Хикс, это не ты!»

«Как раз-таки я», — отвечает.

И это меня убедило, ведь речь у Холи всегда была корявая. Осмотрел я его с ног до головы и говорю: «Но, Холи, я думал, ты умер».

«Верно, — отвечает. — Но разве такая малость может разлучить друзей?»

«Не должна бы, Холи, — соглашаюсь я, — но, знаешь ли, чертовски это необычно: общаться с лучшими друзьями, когда они уже пятнадцать лет как умерли и положены в могилу».

«Не означают ли, Остин, твои слова, что ты, самый близкий друг моей юности, приятель школьных лет, сотоварищ по играм и забавам, собираешься здесь, в чужом городе, от меня отречься — и поводом к тому всего лишь моя неспособность одолеть злостную простуду?»

«Холи, — бормочу я хриплым голосом, — ничего подобного. Мой аккредитив, номер в гостинице, одежда, даже билет на Кони-Айленд — все в твоем распоряжении; но, думается, сотоварищу по играм и забавам неплохо бы прежде всего понять, что происходит, — как, черт возьми, ты, пятнадцать лет пролежав в могиле, ухитрился вылезти на свет божий в Нью-Йорке. Отведен ли этот город таким, как ты, в качестве загробного приюта? Или со мной шутит шутки воображение?»

— Вопрос не в бровь, а в глаз, — ввернул я единственно с целью доказать, что не лишился дара речи, слушая жуткую историю.

— Да уж, — кивнул номер 5010, — и Холи это признал, потому что тут же отозвался.

«Ни то и ни другое, — говорит он. — С воображением у тебя все в порядке, и Нью-Йорк отнюдь не рай, но и не противоположное место. Собственно, я являюсь привидением, и, скажу тебе, Остин, лучше занятия не найти. Если б тебе представился случай стряхнуть суету земную и,[230]подобно мне, влиться в ряды духов, это была бы большая удача».

«Спасибо за намек, Холи, — благодарно улыбаюсь я, — но, по правде, я не нахожу, что быть живым так уж плохо. Три раза в день я сажусь за еду, в кармане звенят монеты, сплю я восемь часов в сутки, и пусть в моей постели нет залежей драгоценных камней или минеральных источников, ее притягательная сила от этого не становится меньше».

«Это у тебя, Остин, от невежества, свойственного смертным. Я прожил достаточно долго, чтобы осознать необходимость невежества, но твой способ существования и рядом не стоит с моим. Ты говоришь о трех трапезах за день, словно это идеал, но забываешь, что прием пищи — только начало работы; пищу — и завтрак, и обед, и ужин — необходимо переварить, а это процесс жутко изнурительный — ты бы ужаснулся, если б осознал это. А моя жизнь — сплошное пиршество, но при этом никакого тебе пищеварительного процесса. Ты говоришь о монетах в кармане; что ж, у меня он пуст, и все же я богаче тебя. Мне не нужны деньги. Мне принадлежит весь мир. Захочу — и в пять секунд выверну тебе на колени все, что выставлено в витрине ювелирного магазина, только cui bono? [231]На прежнем месте драгоценные камни услаждают мой взгляд ничуть не меньше; что же касается путешествий, до которых ты, Остин, всегда был большой охотник, то духи владеют таким способом передвижения, о каком все прочие могут только мечтать. Смотри на меня!»

— Примерно с минуту я смотрел во все глаза, — продолжал номер 5010, — и вот Холи исчез. Еще через минуту он появился вновь.

«Ну, — говорю, — за это время ты небось обогнул весь квартал?»

Он зашелся от смеха. «Весь квартал? Да я обогнул весь европейский континент, пробежался по Китаю, явился императору Японии, обогнул под парусом мыс Горн, — и все за минуту, пока ты меня не видел».

— Холи, при всех его странностях, врать не привык, — спокойно заявил Сюрренн, — поэтому пришлось ему поверить. Он терпеть не мог лжи.

— И все же путь он проделал изрядный, — заметил я. — Курьер бы из него получился что надо.

— Верно. Жаль, я не навел его на эту мысль, — улыбнулся хозяин. — Но признаюсь, сэр, я был поражен.

«Ты, — говорю, — всегда был торопыгой, но такого я от тебя не ожидал. И даже дыхание не сбилось».

«А это, дорогой Остин, еще очко в пользу моего способа существования. Для начала, у нас, призраков, дыхания нет совсем. Соответственно, и сбиваться нечему. Но скажи-ка, — добавил он, — куда ты собрался?»

«На Кони-Айленд, любоваться достопримечательностями. Пойдешь со мной?»

«Ну уж нет! Кони-Айленд — это скучно. Когда я только влился в ряды духов, мне казалось: что может быть лучше, чем бесконечная развлекуха; но, Остин, я переменился. С тех пор как нас разлучила смерть, я очень развился как личность».

«Верно, — согласился я, — Прежние друзья едва ли узнают тебя при встрече».

«Похоже, ты и сам едва меня узнаешь, Остин, — печально проговорил Холи, — но вот что, старина, забудь про Кони-Айленд и проведи вечер со мной в клубе. Поверь, скучать тебе не придется».

«В клубе? Ты хочешь сказать, что у вас, привидений, имеется свой клуб?»

«Да-да. Клуб Привидений — самое что ни на есть процветающее сообщество избранных духов. Мы располагаем помещениями во всех существующих городах и, что самое приятное, не платим взносов. Список членов включает в себя самые славные имена в истории: Шекспир, Мильтон, Чосер, Наполеон Бонапарт, Цезарь, Джордж Вашингтон, Моцарт, Фридрих Великий, Марк Антоний — Кассия забаллотировали из-за Цезаря, — Галилей, Конфуций».[232]

«Вы и китайцев принимаете?»

«Не во всех случаях, — ответил Холи, — но Кон такой хороший парень, как же без него; впрочем, видишь сам, замечательных парней у нас хоть пруд пруди».

«Да уж, список блестящий, разговорами, поди, заслушаешься», — ввернул я.

«Не буду спорить. Послушал бы ты дебаты между Шекспиром и Цезарем по поводу изречения: „Перо могущественнее меча“[233]— это было грандиозно».

«Представляю себе. И кто победил?»

«Сторонники меча. Они лучше дерутся, хотя по части аргументов Шекспир их разбил наголову».

«Встретиться с такими призраками — редкостная удача. Ради нее я, пожалуй, поступился бы Кони-Айлендом и отправился с тобой».

«Считай, что эта удача тебе выпала. Этим вечером они все собираются в клубе, а вдобавок, поскольку нынче дамский день, ты сможешь познакомиться с Лукрецией Борджа, Клеопатрой[234]и другими видными призрачными леди».

«Это решает дело. На весь остаток дня я в твоем распоряжении».

И мы отправились в Клуб Привидений.

Располагался он в красивом доме на Пятой авеню; номер можете уточнить по судебному протоколу. У меня он выпал из памяти. Это было обширное строение из бурого песчаника, расстояние от переднего фасада до заднего — добрых полторы сотни футов. Подобной обстановки я не видел нигде; даже не представляю себе такой роскоши в мире, где человеческие возможности ограничены деньгами. Картины на стенах — кисти самых знаменитых художников наших дней и прошлого. Отполированные до блеска полы устланы коврами стоимостью в Целое состояние — мало того что красивыми, но еще и необычайно редкими. Мебель, антикварные украшения им не уступают. Короче, дражайший сэр, апартаменты, куда меня привел мой бывший друг Холи Хикс, блистали таким великолепием, какое мне не снилось и во сне.

От изумления я вначале потерял дар речи, что немало позабавило моего приятеля.

«Что, недурственно?» — спросил он, хихикнув.

«Ну, — тут же отозвался я, — если учесть, что денег вам не требуется и все богатства мира в вашем распоряжении, то ничего уж такого особенного. А библиотека у вас есть?»

— Я всегда был неравнодушен к книгам, — пояснил номер 5010, — и тут загорелся желанием посмотреть, что имеется у Клуба Привидений по части литературных сокровищ. Никак не ожидал услышать от Холи, что клуб не располагает ничем, что могло бы заинтересовать библиофила.

«Нет, — ответил он, — библиотеки у нас нет».

«Странно, — говорю, — клуб, куда входят Шекспир, Мильтон, Эдгар Аллан По[235]и прочие покойные литераторы, — и не обзавелся книгами».

«Ничего странного. К чему нам книги, когда рядом авторы и любую историю можно послушать из первых уст? Разве ты выложишь хотя бы грош за собрание сочинений Шекспира, если сам Уильям, когда ни попросишь, готов сесть и единым духом все выложить? А стал бы ты прослеживать скучные и запутанные периоды Скотта, если по первому слову сэр Вальтер явится и в два счета перескажет все свои романы? У тебя самого только на предисловие к одному из них ушло бы в десять раз больше времени!»

«Наверное, не стал бы, — признал я. — И у тебя есть такая возможность?»

«Да, но только я никогда не посылал ни за Скоттом,[236]ни за Шекспиром. Предпочитаю что-нибудь полегче: Дагласа Джерролда или Марриетта.[237]Но больше всего я люблю послушать, как Ной с Дэви Крокетом[238]обмениваются рассказами о животных. Ной — один из самых интересных людей своего времени. Адам — тот малость тугодум».

«А как насчет Соломона?»[239]— спросил я без особого интереса, просто чтобы не молчать. Мне очень забавно было слушать, как Холи непринужденно сыплет именами великих, словно они его давние приятели.

«Соломон ушел из клуба, — поведал Холи с печальным вздохом. — Он был хороший парень, этот Соломон, только воображал себя всезнайкой, пока не столкнулся со старым доктором Джонсоном и тот не уложил его на обе лопатки. Горькая пилюля — он ведь вбил себе в голову, что мудрее никого быть не может, и вот проходит две тысячи лет, является какой-то англичанин и, глядь, заводит речь о предметах, для Соломона диковинных, да еще прибавь сюда тон — обычный тон Сэма Джонсона.[240]Он привык излагать свое мнение без оглядки на обиженных, так что Соломону тоже не дал спуску».

— Интересно, а Босуэлл[241]присутствовал? — прервал я на мгновение удивительный рассказ номера 5010.

— Да, — кивнул заключенный. — Я видел его позднее в тот же вечер, но как дух он не вполне состоялся. Ему и при жизни недоставало воодушевления, а по смерти, оставшись без носа, он совсем сник.

— Конечно. Как же теперь совать нос в чужие дела? Босуэлл без носа — это как «Отелло» без Дездемоны. Но продолжайте. Что было дальше?

— Так вот, когда я осмотрелся и насытил взгляд разнообразной роскошью, Холи повел меня в музыкальную гостиную и представил Моцарту, Вагнеру и еще паре-тройке великих композиторов. По моей просьбе Вагнер исполнил на органе импровизацию на тему «Дейзи Белл».[242]Это было великолепно; от «Дейзи Белл», конечно, мало что осталось, скорее можно было подумать, это сшибся циклон с самумом на оловянном руднике, но все равно сильно. Потом я пытался восстановить в памяти мелодию, даже записал несколько нот, но один лишь первый такт занял семь листов, так что я бросил это дело. Затем, чтобы меня развлечь, Моцарт попробовал сыграть на банджо, Мендельсон спел полдюжины своих песен без слов, а Готшальк исполнил на фортепьяно одну из мрачных историй По.[243]

Потом вошел Карлейль, и Холи нас познакомил; это был угрюмый старый джентльмен, с явным нетерпением ожидавший, когда в клуб будет баллотироваться Фруд,[244]а вдобавок (я заключил это по тому, как он обращался со своей увесистой тростью) желавший переведаться с еще одной-двумя знаменитостями, из числа живущих ныне. Также и Диккенс горел желанием перекинуться парой слов с иными из своих нынешних, еще вполне смертных критиков. Между нами: когда я упомянул Игнатиуса Доннелли,[245]Бэкон так выразительно подмигнул Шекспиру, что, думаю, великому криптограммисту, дабы отсрочить свою кончину, следовало бы выпивать перед завтраком по полному пузырьку эликсира жизни. Бесспорно одно, сэр (Сюрренн многозначительно покачал головой): когда нынешние ведущие представители литературно-критической мысли пересекут границу жизни и смерти и запросят доступа в Клуб Привидений, их ждут нелегкие времена. Дорого бы я дал, чтобы понаблюдать с безопасного расстояния, как будет происходить прием очередной их дюжины. И, сэр, будь я на свободе, я, как англичанин и восторженный почитатель лорда Вулзли,[246]непременно написал бы ему письмо с предостережением: коли он желает обрести покой в таинственном мире, где ему рано или поздно предстоит оказаться, пусть пересмотрит оценку знаменитых солдат прошлого. Отточив свои мечи, они давно готовы убедить его в том, что меч сильнее пера.

Далее Холи отвел меня наверх и представил духу Наполеона Бонапарта, с которым я битых полчаса обсуждал его победы и поражения. По его словам, он до сих пор не понимает, как мог такой человек, как Веллингтон, разбить его при Ватерлоо; он беседовал об этом и с самим «Железным герцогом» — тот тоже не понимает.[247]

Так миновал конец дня и вечер. Я познакомился с многими знаменитыми леди: Екатериной, Марией-Луизой, Жозефиной, королевой Елизаветой и прочими. Толковал об архитектуре с королевой Анной и был удивлен, узнав, что она никогда не видела коттедж королевы Анны.[248]Мне досталось вести к ужину Пег Уоффингтон,[249]и вообще я развлекся на славу.

— Но, дорогой Сюрренн, — ввернул тут я, — мне все еще не ясно, как все это связано с обвинением в краже ложек.

— К этому я и подхожу, — печально вздохнул номер 5010.— На времяпрепровождении в клубе я остановился потому, что это были счастливейшие минуты моей жизни, о дальнейшем же говорить не хочется, хотя, наверное, придется. Это королева Изабелла виновата в моих бедах. В столовой Пег Уоффингтон представила меня королеве Изабелле, и в ходе беседы с ее величеством я восхитился красивым убранством клубного помещения и в особенности полудюжиной старинных испанских ложек, которые лежали на буфете. Королева зовет Фердинанда,[250]который в другом конце комнаты разговаривал с Колумбом, и тот немедленно подходит. Я был представлен королю, и мои неприятности начались.

«Фердинанд, — говорит королева, — мистеру Сюрренну понравились наши ложки».

Король с улыбкой обращается ко мне: «Сэр, они ваши. Э-э-э… официант, заверните ложки и отдайте их мистеру Сюрренну».

— Я, разумеется, запротестовал, — рассказывал номер 5010, — и король насупил брови.

«Таковы, сэр, правила нашего клуба, а также старинный испанский обычай: если гость чем-либо вслух восхитился, он получает эту вещь в подарок. Вы, разумеется, достаточно хорошо знакомы с клубным этикетом, а значит, вам понятно: посетителю негоже отвергать регламент клуба, гостеприимством которого он воспользовался».

«Конечно, ваша королевская милость, мне это вполне понятно, и я с глубочайшей благодарностью принимаю ваш дар. Если я не сделал этого сразу, то исключительно дабы вас уверить, что я не имел ни малейшего представления о таковом требовании устава и, признаваясь вашей любезной супруге, что восхищен этими ложками, не думал намекать на то, что желал бы получить их в подарок».

«Эта утонченная речь, сэр, — ответствовал король с глубоким поклоном, — не оставляет никаких сомнений в вашей искренности, теперь же прошу, ничего к ней не добавляя, положить ложки в карман. Они ваши. Verb. sap».[251]

Поблагодарив великого испанца, я без дальнейших возражений забрал ложки; поскольку меня всегда влекло к необычным и красивым вещам, я был рад обладать подобным сокровищем, однако, признаюсь, сильно сомневался в его реальности. Вскоре я взглянул на свои часы и, убедившись, что стрелки близятся к одиннадцати, стал искать Холи: поблагодарить его за чудесный вечер и откланяться. Приятеля я застал в холле — он обсуждал с Еврипидом[252]любительский театр в Соединенных Штатах. Я не стал задерживаться, чтобы послушать, а протянул Холи руку и сказал, что ухожу.

«Ладно, старина, — ответил он сердечно, — я рад, что ты нас посетил. Всегда счастлив тебя видеть, надеюсь, скоро снова встретимся».

Обратив внимание на сверток, он спросил: «Что это у тебя?»

Я рассказал об эпизоде в столовой, и мне показалось, что он недоволен.

«Я не хотел их брать, Холи, — уверил я, — но Фердинанд настоял».

«Ну хорошо-хорошо. Только прошу прощения, ступай с ними домой как можно скорее и держи язык за зубами. А главное, не пытайся их продать».

«Но почему? Если есть сомнения в их принадлежности, я бы гораздо охотней оставил их здесь…»

— Тут, — продолжал номер 5010, — Холи вроде бы рассердился, раздраженно топнул и сказал, чтобы я не медлил, если не хочу неприятностей. Послушавшись, я тут же вышел и хлопнул за собой дверью. Столь поспешных и бесцеремонных проводов я, как мне думалось, не заслужил. Теперь-то у меня открылись глаза, в грубости я его больше не обвиняю, но попадись он мне снова, я уж с него спрошу, чего ради он ввел меня в такую сомнительную компанию.

— Когда я спускался с крыльца, — рассказывал номер 5010, — часы соседней церкви пробили одиннадцать. На последней ступеньке я остановился, высматривая наемный экипаж, и тут к крыльцу приблизились полный джентльмен и леди. Мужчина оглядел меня пристально и, сказав леди, чтобы она, не задерживаясь, поднималась, обернулся ко мне: «Что вы здесь делаете?»

«Я только что из клуба, — говорю я. — Все в порядке. Я гость Холи Хикса. А вы чье привидение?»

«Что за чушь вы городите?» Его грубость удивила меня и заставила насторожиться.

«Я пытался дать ответ на ваш вопрос», — отозвался я с негодованием.

«Вы или псих… или вор!» — рявкнул незнакомец.

«Послушайте, дружок, — не выдержал я, — зарубите себе на носу вот что. Вы беседуете с джентльменом, и я не намерен выслушивать подобные замечания ни от кого, призрак вы там или не призрак. Будь вы даже дух императора Нерона,[253]еще одна грубость — и я развею вас на все четыре стороны, понятно?»

Тут он сгреб меня за шиворот и стал звать полицию, и я был неприятно удивлен, увидев, что имею дело не с таинственным пришельцем из загробного мира, а с двумястами десятью фунтами живого веса. Начал собираться народ. Как я уже говорил, отовсюду поналезло видимо-невидимо мальчишек — по большей части беспризорных, ведь час был поздний. Привлеченные перебранкой, к краю тротуара стали подъезжать кучера наемных экипажей, а через пятнадцать — двадцать минут, как водится, явился и эмиссар закона в синем мундире.

«Што такое?» — вопросил он.

«Я обнаружил этого подозрительного типа, когда он выходил из моего дома, — объяснил мой противник. — Не иначе как он что-то украл».

«Из вашего дома? — фыркнул я. — Тут-то вы и попались: этот дом принадлежит нью-йоркскому отделению Клуба Привидений. Если нужны доказательства, — обратился я к полисмену, — позвоните и спросите».

«Предложение вроде как честное, — заметил тот. — Принято?»

«Ну вот еще! — выкрикнул незнакомец. — Кончайте этот бред, а не то я сообщу вашему начальству. Это мой дом, мой уже двадцать лет. Я требую, чтобы этого типа обыскали».

«Штобы рыться у этого джентльмена в карманах, ордер нужен, а у меня его нету, — возразил мудрый представитель полиции. — Но ежели вы так уж уверены, что этот джентльмен противоуправно вторгся в ваш дом, и готовы в том поклясться, то я возьму его под арест».

«Под мою ответственность, — согласился предполагаемый хозяин дома. — Отведите его в участок».

«Я отказываюсь идти», — заявил я.

«Я вас нести не собираюсь, — ответил полисмен, — так что чапайте на своих двоих. А добром не пойдете — схлопочете дубинкой. По-другому не получится, и не надейтесь».

«Ну, если вы настаиваете, конечно, я иду. Мне бояться нечего».

— Видите ли, — заметил номер 5010, — у меня вдруг возникла мысль, что если все так, как говорит мой противник, если дом на самом деле принадлежит ему, а не Клубу Привидений, и все происшедшее мне привиделось, то и ложки привиделись тоже; так что все будет хорошо — по крайней мере, так я решил. И мы поспешили в полицейский участок. По пути я пересказал полицейскому всю историю, и он так ею проникся, что несколько раз осенял себя крестом и бормотал: «Да хранят нас святые угодники», «Господи помилуй» и прочее в том же духе.

«Выходит, там был дух Дэна О’Коннелла?»[254]— спросил он.

«Да. Мы с ним поздоровались за руку».

«Тогда дозвольте мне пожать вашу руку, — сказал он, расчувствовавшись, дрожащим голосом и шепнул мне в ухо: — По мне, так вы ни в чем не виноваты; так и быть, ради Дэна — делайте ноги».

«Спасибо, старина, — отозвался я, — но я не совершал ничего противозаконного и могу это доказать».

— Увы, — вздохнул узник, — случилось иначе. В полицейском участке я с ужасом убедился, что ложки — самая что ни есть реальность. Я рассказал свою историю сержанту и в доказательство ее правдивости сослался на монограмму на ложках — «К. П.», но и это обернулось против меня, потому что инициалы предполагаемого собственника были как раз К. П. (о его имени я умолчу), так что монограмма лишь подтвердила его претензии. Хуже того, он заявил, что этот грабеж далеко не первый, и к полуночи меня заперли в грязную камеру, где я должен был ждать суда.

Я нанял адвоката, и, как уже было сказано, даже он мне не поверил и предложил выдать себя за душевнобольного. Разумеется, я не согласился. Я предложил, чтобы он вызвал в качестве свидетелей Фердинанда с Изабеллой, Еврипида и Холи Хикса, но он не тронулся с места и только качал головой. Далее я подсказал, чтобы он ненастной ночью, когда часы пробьют двенадцать, отправился в Метрополитен-опера[255]— вручить повестку призраку Вагнера, но и эту идею он отказался даже обдумать. Меня судили, признали виновным и приговорили к заключению в этой чертовой дыре, но мне кое-что пришло в голову, и, если мои надежды осуществятся, завтра утром я буду свободен.

— И что это за надежды? — спросил я.

Зазвенел колокол к ужину, заключенный вздохнул:

— Вся эта история — такая жуть, такой бред, что я подумываю, не сон ли это. Если так оно и есть, я проснусь дома в своей постели, вот и все. Уже с год я цепляюсь за эту надежду, но с каждой минутой она слабеет.

— Да, пять тысяч десятый, — отозвался я, вставая и прощаясь с ним за руку, — надежда эта очень хлипкая, я-то ведь сейчас не сплю и не могу быть частью вашего сна. Жаль, что вы отказались выдать себя за умалишенного.

— Ну уж нет! Эта уловка — для слабаков.

The Ghost Club, 1894

перевод Л. Бриловой

Проказа теософов

I

Одного взгляда на мисс Холлистер Уиллису хватило. Он был сражен. Она полностью воплощала в себе его идеал, хотя до встречи с нею его идеал был совершенно иным. Девушка его мечты представлялась похожей на Юнону[256]— в мисс Холлистер не было ничего от Юноны. Волосы у нее были золотисто-каштановые — Уиллис прежде терпеть не мог этот цвет. Если бы такая шевелюра украшала голову другой женщины, Уиллис назвал бы ее рыжей. Это показывает, что он был не просто сражен, а сражен наповал. Взгляды его поменялись радикально. Мисс Холлистер опрокинула старый идеал и воцарилась на его месте, и все это время с ее лица не сходила улыбка.

Но было что-то у мисс Холлистер в глазах, чему заулыбалось сердце Уиллиса. Они были большие, круглые и блестящие — и глубокие. Такая в них таилась глубина, такая угадывалась проницательность, что от их взгляда в глубинах души Уиллиса всколыхнулись пылкие чувства, и в то же время его несколько смутило подозрение, что от мисс Холлистер не скрыта ни одна извилина его мозга с запрятанными там мыслями, а вернее — с абсолютным отсутствием таковых, поскольку их полностью вытеснили восторги.

— Боже милостивый! — сказал Уиллис впоследствии сам себе (способный временами к мудрым суждениям, он не нуждался в иных наперсниках, кроме самого себя), — боже милостивый! Не иначе, она может заглянуть мне прямо в душу, и если вправду заглянет, мои надежды разбиты, ведь что такое моя душа в сравнении с ее? Горный ручеек, никак не способный соперничать с Амазонкой.

Тем не менее Уиллис позволял себе надеяться.

— Вдруг случится что-нибудь непредвиденное, и возможно — возможно, я придумаю какую-нибудь хитрость, чтобы скрыть от нее свое убожество. Прикрою цветным стеклом окошки своей души — поди разгляди тогда ее изъяны. Дымчатые стекла, почему бы нет? Сквозь дымчатые стекла смертные могут смотреть на солнце, так почему бы мне не прибегнуть к ним, обращая взгляд к двум светилам, едва ли не столь же ослепительным?

Бедняга Уиллис! Фортуна повернулась к нему спиной. Вдали зрел роковой заговор, навеки разрушивший его упования, и вот как это произошло.

В один прекрасный день Уиллису случилось раньше обычного возвращаться домой. На углу Бродвея и Астор-плейс он сел в омнибус, шедший к Мэдисон-авеню, заплатил за проезд и занял место в углу, в заднем конце салона. Его ум, как обычно, был занят восхитительной мисс Холлистер. Несомненно, говорил он себе, всякий, кто хоть раз ее видел, не может думать ни о чем другом, и от этой мысли его кольнула ревность. Как смеют другие думать о ней? Наглые, ничтожные смертные! Никто этого не достоин — даже он сам. Но он может измениться. По крайней мере, он может попытаться стать достойным мыслей о ней, а все другие не могут. Как бы ему хотелось взгреть каждого, кто хотя бы упомянет ее имя!

— Наглые, ничтожные смертные! — повторил он.

А потом омнибус остановился на Семнадцатой улице, и кто, по-вашему, вошел в салон? Мисс Холлистер собственной персоной!

«Ну и ну! — подумал Уиллис. — Боже милостивый, она — и в омнибусе! Чудовищно! Мисс Холлистер в омнибусе — это все равно что Минерва[257]в тележке бакалейщика. Презренный, подлый мир, где Минерве приходится ездить в омнибусе, то есть мисс Холлистер — в тележке бакалейщика! Нелепость несусветная!»

Тут он приподнял шляпу, потому что мисс Холлистер мило кивнула ему по пути в противоположный конец салона, где остановилась, держась за поручень.

«Странно, почему она не сядет? — подумал Уиллис. Оглядев салон, он убедился, что все места, кроме того, где сидел он, свободны. Собственно, в омнибусе не было никого, кроме мисс Холлистер, водителя, кондуктора и самого Уиллиса. — Пожалуй, пойду поговорю с ней, — решил было он, но т

Наши рекомендации