Грубые народы, обитающие в далеких странах
Взору прохожих на элегантной улице Курфюрстендамм[108]в Берлине утром 21 октября 1878 года открывалось довольно странное зрелище. Там перед входом в зоопарк стояла большая группа чрезвычайно бородатых ученых, ожидающих частной экскурсии. Эти господа были уважаемыми членами Берлинского общества антропологии, этнологии и первобытной истории, и стояли они с особой целью – посмотреть самое модное зрелище в городе. В тот день были выставлены не звезды постоянной экспозиции и не милейший белый медвежонок Кнут, но еще более экзотические создания, никогда до этого не выставлявшиеся в Европе. Их привез цирковой импресарио и поставщик животных Карл Гагенбек и показывал в зоопарках по всей стране, вызывая сенсацию везде, куда бы они ни приезжали. Только в Берлине за один день посмотреть шоу пришло около шестидесяти двух тысяч человек.
То, что хотели увидеть толпы страшно взбудораженных зевак, было группой примерно из тридцати чернокожих дикарей в странных костюмах (или без таковых). Их назвали «нубийцами»[109], а на самом деле это была группа мужчин, женщин и детей из Судана. Естественно, что Антропологическое общество не желало делить свою миссию с толпой черни, поэтому герр Гагенбек любезно предложил им приватный просмотр. Вот так и вышло, что в это осеннее утро понедельника бородатые господа, вооруженные рулетками, линейками и разноцветными мотками шерсти, прибыли в зоопарк, дабы утолить свое научное любопытство. Практикующих специалистов по тому предмету, который отныне станет называться физической антропологией, в первую очередь интересовала фиксация размеров носов и ушных мочек, формы гениталий и прочих столь же важных показателей этих редких экспонатов. Но было и другое, что они все, сгорая от любопытства, хотели изучить, – цветовосприятие «нубийцев»[110]. Потому что полемика вокруг книги Магнуса шла полным ходом, и научное сообщество внезапно осенило, что «грубые народы, обитающие в далеких странах»[111], как выразился один американский этнолог, помогут разгадать эту загадку.
Как часто бывает, уже почти десятилетие со всех сторон сыпались подсказки, говорившие, что этнические группы из разных уголков мира могли бы решить вопрос о цветовосприятии древних. В 1869 году, через два года после того, как Гейгер обнаружил удивительные параллели между цветовыми словарями разных древних культур, свежеучрежденный немецкий «Этнологический журнал» опубликовал короткую заметку Адольфа Бастиана, антрополога и писателя-путешественника, автора нескольких бестселлеров. Бастиан утверждал, что странности в описании цветов не ограничиваются древними эпосами, поскольку и ныне существуют народы, которые до сих пор проводят границу между синим и зеленым иначе, нежели европейцы. Его слуга в Бирме, писал он, «как-то извинялся, что не смог найти бутылку[112], которую я называл голубой (pya), потому что та оказалась зеленой (zehn). Чтобы наказать его, выставив на посмешище перед сотоварищами, я бранил его в присутствии других слуг, но быстро заметил, что объект насмешек не он, а я сам». Бастиан также заявлял, что говорящие на тагальском филиппинцы до прибытия испанских колонизаторов вообще не различали зеленый и синий, потому что слова для «зеленого» и «синего» в тагальском языке явно недавно заимствованы из испанского – verde и azul. Он утверждал, что язык племени теда в Чаде и до сих пор не делает различия между зеленым и синим.
Тогда, в 1869-м, никто не обратил особого внимания на рассказы Бастиана. Но когда вспыхнули дебаты вокруг теории Магнуса, культуралистам стала очевидна важность этих наблюдений – они подсказывали, что от людей в отдаленных уголках планеты можно узнать много интересного. И так сложилось, что вызов принял Рудольф Вирхов, основатель и глава Берлинского общества антропологии, этнологии и первобытной истории, поведший своих единомышленников в суровый и дальний поход сквозь Тиргартен в Берлинский зоопарк, чтобы собственноручно проверить «нубийцев». Более отважные ученые продолжали свои исследования и за пределами зоопарка – изучали чувство цвета первобытных народов на местах. Первое такое исследование проводил в том же 1878 году Эрнст Альмквист, корабельный врач шведской экспедиции, затертой во льдах Северного Ледовитого океана. Пока корабль вынужденно зимовал неподалеку от Чукотского полуострова в Восточной Сибири, Альмквист воспользовался обстоятельствами и проверил цветовосприятие у чукчей (кочевых оленеводов и охотников на морского зверя), населявших эту область. Американцам было легче – у них дикари были под рукой. Военные врачи получили приказ проверить чувство цвета индейских племен, с которыми они вступали в контакт, и результаты вошли в подробный отчет Альберта Гатшета, этнолога из Геологической службы США. В Великобритании романист и популяризатор науки Грант Аллен разработал анкеты для отправки миссионерам и исследователям, попросив их представить данные о восприятии цвета туземцами, с которыми они контактировали.
И, наконец, столкнувшись с прямой критикой своих утверждений, Магнус решил провести собственное исследование и разослал анкеты в комплекте с диаграммами цветов сотням консульств, миссионеров и врачей по всему миру.
Поступившие результаты представляли собой – в некотором смысле – наиболее впечатляющее подтверждение проницательности Гладстона и Гейгера.[113]Теперь их идеи нельзя было списать на мудрствования филологов-буквалистов, и никто не мог считать странности описаний цветов в древних текстах простой поэтической вольностью. Ибо нехватка слов, которую обнаружили Гладстон и Гейгер, точно повторялась в живых языках по всему миру. У «нубийцев», которых Вирхов с коллегами обследовал в Берлинском зоопарке, вообще не было слов для «синего». Когда им показали синий моток шерсти, несколько человек назвали его «черным», а остальные «зеленым». Некоторые из них даже не различали желтый, зеленый и серый, называя эти три цвета одним и тем же словом.
Альберт Гатшет писал, что индейцы племени кламат в Орегоне радостно использовали одно и то же слово «для цвета любого злака, сорняка и других растений, и хотя растения изменялись от зелени весной и летом в блеклую желтизну осени, название цвета не менялось».[114]Дакота-сиу использовали одно слово, toto, и для синего, и для зеленого. Это «любопытное и очень частое совпадение зеленого и желтого, а также синего и зеленого» было обычным и среди других языков американских индейцев.
То же самое явствовало из анкет, присланных миссионерами и путешественниками из других частей света. Говоря о цвете, многие дикари – или «люди природы», как их деликатно называли немцы, – выдавали точно ту же путаницу, которую Гладстон и Гейгер находили в древних текстах. Даже четкая эволюционная последовательность Гейгера, которую тот вывел из обрывков этимологических свидетельств, получила яркое подтверждение. Как и предвидел Гейгер, из спектральных цветов первым всегда получал название красный. Причем даже в XIX веке обнаружились народы, еще не миновавшие «красной» стадии. Эрнст Альмквист, врач в составе шведской экспедиции в Северный Ледовитый океан, сообщал, что чукчи вполне удовлетворялись всего тремя терминами: «черный», «белый» и «красный» – для описания любого цвета. Слово «нувк’ин», то есть «черный», также применялось к синему и всем темным цветам, которые не содержали примеси красного; «нилгык’ин» использовалось для белого и всех ярких цветов; а «челгы» – для красного и чего угодно хоть немного красноватого оттенка.[115]
Далее были открыты языки, которые точно соответствовали предсказанной Гейгером последовательности этапов развития: про обитателей острова Ниас к северу от Суматры, например, сообщали, что они используют лишь четыре основных слова для обозначения цвета: черный, белый, красный и желтый.[116]Зеленый, синий и фиолетовый все вместе назывались «черный». А в некоторых языках были черный, белый, красный, желтый и зеленый, но не было синего – как и предполагал Гейгер.
Однако Гейгеру, умершему в 1870-м, не пришлось купаться в лучах посмертной славы. И никто не вставал в очередь, чтобы поздравить семидесятилетнего Гладстона. Наоборот – Гейгер, Гладстон и особенно Магнус попали под обстрел, ибо они оказались столь же близоруки, сколь и прозорливы. Их филологические догадки оправдались: по всему миру языки вели себя именно так, как и было предсказано. Но данные о зрении туземцев прямо противоречили предположению, что скудость словаря отражает неспособность различать цвета, – ведь не нашлось ни одного племени, которое было бы не в состоянии видеть различия между цветами. Вирхов и господа из Берлинского антропологического общества провели цветовой тест Хольмгрена на «нубийцах» и попросили их выбрать из кучи мотков шерсти подходящие по цвету к предложенному образцу. Всем «нубийцам» удалось подобрать правильные цвета.[117]То же самое наблюдалось в других этнических группах. Правда, по некоторым сообщениям, в отдельных племенах различение холодных цветов вызывало значительно большие колебания, чем красных и желтых. Но ни один народ не оказался достаточно «грубым», чтобы вовсе не видеть различий между ними. Например, миссионер, живший среди племени овахереро в Намибии, писал, что они видели разницу между зеленым и синим, но просто думали, что было бы смешно этим двум оттенкам одного цвета иметь различные имена.[118]
То, что еще несколько лет назад было почти невозможно предположить, оказалось просто фактом: люди могут улавливать разницу между разными цветами, но при этом могут не давать им отдельных названий. И уж конечно, если дела так обстояли с примитивными племенами в XIX веке, то с Гомером и другими древними должно было быть то же самое. Оставалось только заключить, что если бы Гомер прошел тест Хольмгрена, он бы сумел уловить разницу между зеленым и желтым, так же, как смог бы отличить фиолетовую шерсть от коричневой, если бы его об этом попросил немецкий антрополог.
Но почему тогда он называл свой мед зеленым, а овец – фиалково-темными или пурпурными? Культуралисты располагали доказательствами того, что древние могли различать все цвета, но сформулировать убедительное альтернативное объяснение им удавалось куда хуже, и поэтому атака культуры на понятия цвета все еще разбивалась о прочную стену недоверия. Магнус теперь заявлял, что не может быть, чтобы эти примитивные народы воспринимали все цвета так же отчетливо, как европейцы. Таким образом, вместо того чтобы уступить цвета культуре, Магнус предложил перелицованное анатомическое объяснение. Он признавал, что древние, как и современные туземцы, могли улавливать разницу между всеми цветами, но доказывал, что более холодные тона все же казались им тусклее, чем современным европейцам (см. таб. 3 на цветной вклейке как иллюстрацию его пересмотренной теории).[119]Этому недостатку яркости, говорил он, можно приписать их недостаточный интерес к использованию отдельных названий для таких цветов, и это также объяснило бы отчеты корреспондентов Магнуса, которые часто упоминали долгие колебания туземцев при различении холодных цветов, для которых у них не было названий.
Подтвердить или опровергнуть такие заявления эмпирическим путем в то время было невозможно. Легко проверить, видит ли тот или иной человек разницу между двумя цветами, но гораздо труднее разработать эксперименты, позволяющие судить, насколько четким представляется людям это различие. На тот момент данных, собранных из опросов, не хватало для окончательного решения. Поскольку никаких принципиально новых доказательств не последовало, жаркие споры в последующие годы постепенно стихли, и вопрос о восприятии цвета оставался неразрешимым почти два десятилетия – до первой попытки проведения изощренных экспериментов по изучению интеллектуальных особенностей туземцев на месте. С мертвой точки дело сдвинула кембриджская антропологическая экспедиция 1898 года в Торресов пролив и замечательный человек, который, наконец, качнул весы споров в сторону культуры – в значительной мере вопреки собственным убеждениям.
Риверс в затруднении
Для большинства людей, слышавших о нем, У. Х. Р. Риверс[120]– это сострадательный психиатр, который вылечил Зигфрида Сассуна[121]во время Первой мировой войны. Риверс работал в госпитале Крейглокхарт недалеко от Эдинбурга, где первым начал применять психоаналитические методы для помощи офицерам, страдающим от военного невроза. Сассун был направлен к нему в 1917 году после того, как его за публичные сомнения в разумности войны, выбрасывание ордена «Воинский крест» в реку Мерси и отказ возвращаться в свой полк объявили повредившимся в уме. Риверс лечил его с сочувствием и пониманием, и в итоге Сассун добровольно вернулся во Францию. У многих своих пациентов Риверс вызвал привязанность, даже дружбу, которая не потеряла своей силы и через много лет после войны. Сассун, прозванный Бешеным за бесстрашие в бою, на похоронах Риверса в 1922 году упал в обморок от горя. А через сорок с лишним лет, в июле 1963-го, в библиотеку св. Иоанна старого кембриджского колледжа Риверса пришел дряхлый старик и попросил разрешения посмотреть на портрет Риверса, пояснив, что Риверс лечил его в госпитале Крейглокхарт в 1917 году. По свидетельству библиотекаря, старик встал перед портретом и отдал ему честь, поблагодарив Риверса за все, что тот для него сделал. Посетитель этот возвращался еще по крайней мере дважды и каждый раз просил показать ему портрет. При последнем посещении он явно плохо себя чувствовал и закончил церемонию словами: «Прощайте, мой друг… не думаю, что мы еще свидимся».[122]
Но призвание к исцелению душевных недугов проявилось у Риверса уже после того, как он сделал блестящую карьеру в двух других областях: экспериментальной психологии, а затем антропологии. Именно как экспериментального психолога Риверса пригласили в 1898 году принять участие в антропологической экспедиции Кембриджского университета на острова Торресова пролива, что между Австралией и Новой Гвинеей. Но за время пребывания на островах он заинтересовался общественными институтами, и там-то и начались его плодотворные исследования родственных отношений и социальной организации, которые, по всеобщему мнению, заложили основы социальной антропологии как научной дисциплины и дали Клоду Леви-Строссу основание назвать Риверса «Галилеем антропологии».[123]
У. Х. Р. Риверс с друзьями (Музей археологии и антропологии, Кембридж)
Кембриджская экспедиция в Торресов пролив должна была пролить свет на особенности мышления первобытных народов. Молодая наука антропология стремилась определить свой предмет – «культуру» – и разграничить приобретенные и врожденные аспекты человеческого поведения.
А для этого необходимо было определить, до какой степени различались когнитивные особенности первобытных и цивилизованных народов, и экспедиция должна была помочь продвинуться дальше уже известных и по большей части разрозненных фактов. Как объяснял руководитель экспедиции, «впервые квалифицированные психологи-экспериментаторы исследовали с помощью соответствующего лабораторного оборудования людей на ранней стадии культуры в привычных для них условиях жизни».[124]Многотомные педантичные отчеты, опубликованные в дальнейшем Риверсом и другими участниками, помогли более четко разграничить природные и культурные черты, и, как принято считать, экспедиция в Торресов пролив стала событием, превратившим антропологию в серьезную науку.
Сам Риверс принял участие в экспедиции 1898 года, чтобы провести подробные эксперименты со зрением туземцев. В 1890-е годы он пристально изучал зрение и поэтому стремился положить конец спорам о восприятии цвета, которые за два предыдущих десятилетия почти не сдвинулись с мертвой точки. Он хотел увидеть своими глазами, как цветовое зрение туземцев соотносится с их цветовым словарем и связана ли способность улавливать отличия со способностью выражать эти отличия словами.
Риверс провел четыре месяца на удаленном острове Мюррей, на восточном краю Торресова пролива, к северу от Большого Барьерного рифа. Остров населяла покладистая маленькая община дружелюбных туземцев из приблизительно 450 человек, «достаточно цивилизованных», чтобы он смог их обследовать, и все-таки, как он писал, «довольно близких к первобытному состоянию, чтобы представлять определенный интерес. Нет сомнения, что тридцать лет назад они были совершенно дикими, абсолютно не затронутыми цивилизацией».
То, что Риверс нашел в цветовом словаре островитян, хорошо сочеталось с сообщениями предыдущих двадцати лет. Описания цветов были в основном расплывчатыми и неопределенными, а иногда вызывали изрядную неуверенность. Наиболее определенными были названия черного, белого и красного. Слово для «черного», golegole, произошло от gole – «каракатица» (Риверс предположил, что оно относится к темным чернилам, которые выделяет это животное), «белое» было kakekakek (с неясной этимологией), а слово «красный», mamamamam, по всей вероятности, произошло от mam, «кровь». Большинство людей использовали mamamamam также для розового и коричневого. Другие цвета имели все менее определенные и общепринятые названия. Желтый и оранжевый многие называли bambam (от bam – «куркума»), но другие называли siusiu (от siu – «желтая охра»). Зеленый многие называли soskepusoskep (от soskep – «желчь», «желчный пузырь»), но другие говорили «цвета листьев» или «гнойного цвета». Словарь для синих и фиолетовых тонов был еще более расплывчатым. Некоторые носители языка помоложе использовали слово bulu-bulu, очевидное недавнее заимствование английского blue, «синий». Но Риверс сообщает, что «старики согласны, что их собственное правильное слово для синего было golegole – черный». Фиолетовый тоже в основном называли golegole.
Риверс отмечал, что «среди туземцев часто начинались оживленные дискуссии о том, как правильно назвать цвет»[125]. Когда их просили назвать слова для обозначения конкретных цветов, многие островитяне говорили, что им надо посоветоваться с мудрыми людьми. А если исследователи проявляли настойчивость, то туземцы просто называли конкретные объекты. Например, когда показывали желтовато-зеленый оттенок, один человек назвал его «зеленым, как море» и показал в направлении особенно большого рифа.
Словарь островитян с Мюррея был явно «дефектным», но как насчет их зрения? Риверс обследовал свыше двухсот туземцев на предмет цветоразличения, подвергая их подробному тестированию. Он использовал улучшенную и расширенную версию теста Хольмгрена с шерстью и разработал серию собственных экспериментов, чтобы выявить малейшие признаки неспособности воспринимать отличия цвета. Но он не нашел ни одного случая цветовой слепоты. Островитяне не просто отличали все основные цвета, но и различали разные оттенки синего или любого другого цвета. Так что тщательные эксперименты Риверса не оставили никаких сомнений: люди могут видеть разницу между любыми возможными оттенками и все же не иметь в языке устоявшихся наименований даже для таких основных цветов, как зеленый или синий.
Очевидно, что исследователь со столь острым умом мог прийти к одному лишь выводу: отличия в цветовом словаре никак не связаны с биологическими факторами. Но одно обстоятельство чрезвычайно сильно поразило Риверса, совершенно сбив ученого с пути. Он столкнулся с самой удивительной из всех странностей, феноменом, о котором филологи могли лишь догадываться по древним текстам, но с которым Риверс встретился вживую: люди, называющие небо «черным». Как с изумлением пишет в своих экспедиционных отчетах Риверс, он просто не мог понять, как старики с острова Мюррей могут считать совершенно естественным использование понятия «черный» (golegole) к сияющей синеве неба и моря. С таким же недоверием он упоминает, как один из островитян, «смышленый туземец», радостно сравнил оттенок неба с цветом грязной темной воды. Это поведение, пишет Риверс, «казалось почти необъяснимым, если только синий для этих туземцев не был цветом более тусклым и темным, чем для нас».[126]
Итак, Риверс пришел к выводу, что Магнус был прав в своем предположении: туземцы все-таки должны страдать «некоторой степенью нечувствительности к синему (и, может быть, к зеленому) по сравнению с европейцами».[127]Будучи добросовестным ученым, Риверс понимал слабость своего утверждения и высказывал его очень осторожно. Он объясняет, что его результаты подтвердили невозможность заключить по языку, что видят его носители. Он даже упоминает молодое поколение носителей, которые, разжившись для синего цвета словом «булу-булу», использовали его без заметных колебаний. И все-таки, признавая все эти возражения, он на них замечает – как будто одного факта достаточно, чтобы опровергнуть все прочие: «Невозможно, однако, полностью игнорировать тот факт, что умные туземцы считают совершенно естественным применять к сияющему синему небу и морю то же название, которым они называют глубочайший черный цвет».[128]