Женни фон Вестфален, жена К. Маркса
Пытливый аналитический ум Энгельса находился в постоянном поиске истины, отметал все устаревшее, отжившее, промежуточное, половинчатое. Огромным злом для развития Германии были литераторы и философы, отстаивавшие так называемую «золотую середину», то есть пытавшиеся примирить веру и безверие, революцию и контрреволюцию, философию реакционную и прогрессивную. Типичным представителем такого рода «мыслителей» был литератор младогерманского течения, редактор «Кенигсбергской литературной газеты» Александр Юнг. Против него и направил Энгельс свое окрепшее после жестоких схваток с Шеллингом копье. Он напечатал в 1842 году в «Немецком ежегоднике» статью, в которой, критикуя книгу Юнга о современной немецкой литературе, высказал все, что передумал за последний год, все, что накипело в его сердце против разочаровавших его своей мелкотравчатостью литераторов «Молодой Германии». Энгельс писал о А. Юнге:
«Теперь он выступает с упомянутой выше книгой и выливает на нас целый ушат неопределенных, некритических утверждений, путаных суждений, пустых фраз и до смешного ограниченных взглядов. Можно подумать, что со времени своих «Писем» он спал. Ничему не научился, ничего не позабыл. Отошла в прошлое «Молодая Германия», пришла младогегельянская школа, Штраус, Фейербах, Бауэр; к «Jahrbucher» привлечено всеобщее внимание, борьба принципов в полном разгаре, борьба идет не на жизнь, а на смерть, христианство поставлено на карту, политическое движение заполняет собой все, а добрый Юнг все еще пребывает в наивной вере, что у «нации» нет иного дела, кроме напряженного ожидания новой пьесы Гуцкова, обещанного романа Мундта, очередных причуд Лаубе. В то время как по всей Германии раздается боевой клич, в то время как новые принципы обсуждаются под самым его ухом, г-н Юнг сидит в своей каморке, грызет перо и размышляет о понятии «современного». Он ничего не слышит, ничего не видит, ибо по уши погружен в груды книг, содержанием которых сейчас уже не интересуется больше ни один человек, и силится очень точно и аккуратно подвести отдельные вещи под гегелевские категории».
Для Энгельса литераторы «Молодой Германии» были лишь временными попутчиками, с которыми он теперь порывал. Во всякой идейной борьбе, говорил Энгельс, во всяком движении всегда существует некая категория путаных голов, которые чувствуют себя отлично, пока вода мутна. Но когда самые принципы уже выкристаллизовались, когда элементы обособились, тогда настает время распрощаться с этими никчемными людьми и окончательно с ними разделаться, ибо тогда ужасающим образом обнаруживается их пустота.
Энгельс распознал в этих либералах от литературы обыкновенных врагов революции, и этим объясняется столь суровая оценка деятелей «Молодой Германии» и сторонников «золотой середины».
Не стихийное течение событий, а революционное действие – вот что важно для развития истории – таков вывод Энгельса.
В статье об А. Юнге Энгельс делает первый шаг к материалистическому миропониманию. В ответ на нападки Юнга на «Сущность христианства» Фейербаха, в которых редактор кенигсбергской литературной газеты пытался доказать, что Фейербах придерживается примитивных земных позиций, не учитывая, что земля – лишь незначительная часть безграничной вселенной, Энгельс не без злого сарказма писал:
«Вот так теория! Как будто на луне дважды два – пять, будто на Венере камни бегают как. живые, а на солнце растения могут говорить? Как будто за пределами земной атмосферы начинается особый, новый разум, и ум измеряется расстоянием от солнца! Как будто самосознание, к которому приходит в лице человечества земля, не становится мировым сознанием в то самое мгновение, когда оно познает свое положение как момент этого мирового сознания!»
По мнению Энгельса, перешедшего к этому времени окончательно на революционно-демократические позиции, топор уже занесен над корнем дерева королевеко-прусской монархии.
В статье «Фридрих-Вильгельм IV, король прусский», написанной осенью 1842 года, Энгельс говорит о неизбежности и необходимости революционного свержения самодержавия в Германии. Он доказывает, что лишь переворот, осуществленный народом, может покончить с «христианским государством». Не критика и преобразование старого государства, к чему стремились младогегельянцы, а народная революция и создание нового государства – таков вывод, к которому пришли Энгельс и Маркс почти одновременно, независимо друг от друга. Этим они значительно ушли вперед от других младогегельянцев, которые навсегда застыли на идее реформ прусского королевства путем его критики.
Энгельс закончил военную службу и вернулся в отчий дом в Бармен. К концу срока пребывания в Берлине он порвал с группой «Свободных», от которых тщетно требовал, чтобы они, по примеру Бернс, перешли к политической борьбе. Это должно было бы сблизить его с Марксом. Однако их первая встреча, когда Энгельс, направляясь в Манчестер, посетил Маркса в редакции «Рейнской газеты», была холодной, и ничто не предвещало той небывалой в истории человеческих отношений дружбы, которая позднее спаяла навсегда этих двух людей.
Многие десятилетия спустя, вспоминая свою первую встречу с Марксом, Энгельс писал: «Когда я по дороге в Англию опять явился около конца ноября в редакцию «Рейнской газеты», то застал там Маркса. При этом случае произошла наша первая, очень холодная встреча. Маркс выступил в это время против того, чтобы «Рейнская газета» стала проводником главным образом богословской пропаганды, атеизма и т.д.».
Сходство и различие в духовной сущности Маркса и Энгельса ясно обнаружилось уже в их молодые годы. Оба были людьми прямого практического действия, презирали фразерство, позу. Стремление не только к познанию, но к изменению мира вызывало у них отвращение ко всему мистическому, расплывчатому, утопическому и реакционному. Они обобщали разрозненные факты, они требовали революционного вмешательства в жизнь
Энгельс воспринимал и усваивал все быстро, писал споро, легко отыскивал наиболее существенное в предмете. В отличие от Маркса, он рано столкнулся с противоречиями в своей семье и познал истинные условия существования человека. Различие между богатством родного дома и нищетой, лицемерие религии навсегда остались в его сердце прямым укором действительности. Одновременно он дополнял знакомство с обществом теоретическими познаниями.
Маркс был волевым человеком, любил преодолевать препятствия, побеждать трудности. Он был прирожденным исследователем и добивался проникновения в глубины явлений. Маркс работал медленно, основательно. Расчленяя предмет исследования, идя от частного к общему, он добивался ясности и делал выводы, ведшие его к открытию новых вершин для обозрения окружающего.
Энгельс видел идеал в воинственном Зигфриде, прокладывающем себе путь силой и мечом. Маркс нашел свой символ в Прометее, не пощадившем себя ради любви к людям.
Стиль Энгельса был легким, свободным, прозрачным. Мысли рождались как бы сами собой и легко ложились на бумагу.
Маркс, особенно в молодости, пользовался длинными, усложненными фразами, несколько трудными для чтения и понимания, но свидетельствовавшими о богатстве мысли, которая настойчиво пробивала себе дорогу к ясной и точной формулировке.
Верность идее борьбы за свободу народа была одной из самых характерных черт Маркса и Энгельса. Вся их жизнь была посвящена этому, и они никогда ничего не жалели для победы трудящихся. Двадцатидвухлетний Фридрих Энгельс, шагавший, как и Маркс, от одной философской системы к другой, чтобы, освободившись от всех идеалистических заблуждений, выйти, наконец, на широкую дорогу материализма, сформулировал в дни борьбы с реакционными взглядами Шеллинга свой девиз – все ради торжества идеи свободы – и оставался верен этому девизу до конца своих дней.
«И эта вера во всемогущество идеи, в победу вечной истины, – писал он в работе «Шеллинг и откровение», – эта твердая уверенность, что она никогда не поколеблется, никогда не сойдет со своей дороги, хотя бы весь мир обратился против нее, – вот истинная религия каждого подлинного философа, вот основа подлинной позитивной философии, философии всемирной истории… Пусть не будет для нас любви, выгоды, богатства, которые мы с радостью не принесли бы в жертву идее, – она воздаст нам сторицей! Будем бороться и проливать свою кровь, будем бестрепетно смотреть врагу в его гневные глаза и сражаться до последнего издыхания! Разве вы не видите, как знамена наши развеваются на вершинах гор? Как сверкают мечи наших товарищей, как колышутся перья на их шлемах? Со всех сторон надвигается их рать, они спешат к нам из долин, они спускаются с гор с песнями при звуках рогов. День великого решения, день битвы народов приближается, и победа будет за нами!»
Хотя характеры молодых революционеров Карла и Фридриха были во многом совершенно разные, обоим была присуща одна и та же весьма важная черта: они никогда не боялись порывать с теми людьми, чьи идеи становились им чужды. Движение вперед, новые и новые исследования, смелые и решительные выводы – такова дорога будущих друзей, и в то время, как младогегельянцы считали, что они уже достигли высот в науке, указав на абстрактную критику как единственно действенный рычаг для преобразования мира, Маркс, руководил «Рейнской газетой», а Энгельс, знавший близко жизнь в силу своих семейных связей и профессии, очень скоро поняли, что пассивная критика сама по себе беспомощна. Усевшись в удобное кресло абстракции, берлинские «Свободные» возносили собственное «я», но они становились трусливыми и нерешительными, как только надо было действовать.
Фридрих Энгельс прибыл в Англию в конце 1842 года. Отец посчитал за лучшее отправить сына подальше из начинавшей приходить в движение предреволюционной Германии.
Фридрих не впервые переплывал Ла-Манш. Когда таможенный чиновник, бегло осмотрев саквояжи, пропустил его на набережную, он почувствовал себя почти прирожденным англичанином.
Энгельс знал английский язык в совершенстве. Взобравшись в фиакр, он обратился к рыжему вознице с приветствием шотландских горцев, и тот, не колеблясь, признал земляка.
В ожидании почтового дилижанса Энгельс просмотрел кипу английских газет. Он заключил, что, по мнению самих англичан, мало изменений произошло у них за те два года, которые для него были так бурны и богаты событиями.
Он был обескуражен. С немецких берегов Англия казалась младогегельянцам охваченной социальной лихорадкой, рвущейся навстречу революции. Патетический Гесс в берлинских ресторанах, где собирались «Свободные», столько раз вдохновенно пророчествовал, обещая, что социальный переворот начнется на Британских островах и лишь потом перебросится на континент.
– Воды пролива не погасят пламени» Осанна! Приди! – кричал Гесс, простирая руки.
Оказалось, однако, что не только парламентские дебаты, биржевые отчеты, чартистские протесты и петиции, не только проповеди модных архиепископов и стихи королевских лауреатов, не только колебания акций и настроений палаты лордов, во и жизнь в ее повседневности осталась неизменной, несмотря на ушедшие сроки.
Удивительная страна? Привычка подменила в ней страсть. Странный мир упорных, невозмутимых и в то же время столь могущественных улиток.
Энгельс заметил, что в моде были все те же неприятно полосатые, сборчатые в талии брюки, просторные рединготы и черные цилиндры. Франты носили тросточки и белили щеки. Головки дам выглядывали из-под больших, без меры украшенных лентами шляп-корзин.
Барменский купец был достаточно красив и статен, чтобы тотчас же привлечь внимание девиц на выданье. Молодого человека легко можно было принять не за скромного бомбардира, каким он был недавно, а по крайней мере за гвардейского офицера, слегка неуклюжего в непривычном штатском платье.
Он был хорошо одет, но без щегольства, без многообразных тончайших измышлений местных денди. Шейный платок, на взгляд франта, был слишком уж добросовестно обмотан вокруг шеи, воротник и манжеты были слишком туги, и покрой сюртука чрезмерно широк в спине и талии. К тому же молодой человек недопустимо часто улыбался и был не только не бледен, но даже вызывающе румян. Лицо его было юношески пухлым, нос насмешливо вздернут, и только глаза уже отражали опыт и зрелость мысли.
В почтовой карете он легко заводил знакомства, умело пробивая вежливую замкнутость англичан. Девицы улыбались ему, и он отвечал им не без удовольствия.
Пожилые люди незаметно для себя переходили с этим юношей на тон равных и, насколько это допускалось их правилами, оживлялись в беседе. Они говорили, расправляя толстые пледы на коленях и пыхтя сигарами, о том, что положение Англии тяжелое, что кризис – божья кара, как град, выбил нивы промышленности.
– Но, – кончали они убежденно, – никогда материальные интересы не порождали революций. Дух, а не материя толкает к безумствам, и – хвала небу! – в этом смысле нация здорова.
В Лондоне Энгельс остановился в знакомом отеле. Его встретили приветливо и безо всякого изумления, точно не более нескольких часов тому назад он вышел на очередную прогулку. Хозяин в тех же выражениях, что и в 1840 году, осведомился о погоде и самочувствии постояльца. И тот же слуга без двух передних зубов подал ему острый томатный суп и рыбу, пахнущую болотом. Пудинг был черств и пресен, и подливка отдавала перцем.
Поутру у порога отеля та же нетрезвая и ободранная старуха клянчила свое очередное пенни. И она узнала Фридриха и не удивилась ему. На бирже худой швейцар, преисполненный сознания своей великой миссии, взял у Энгельса пальто и шепнул ему с тем же заговорщицким видом о катастрофе с новыми железнодорожными акциями.
– Сэр интересуется ими, – добавил он уверенно.
И Фридрих вспомнил, что два года тому назад он действительно следил за их взлетом и падением.
Вечером в клубе фабрикантов он нашел всех и всё на обычных местах. Приглашенный скрипач играл ту же слащавую «Песню отъезжающего моряка» и сфальшивил именно там, где всегда.
Один из знакомых зазвал молодого купца к себе. Справлялась серебряная свадьба. И снова неизменность быта, как режущий монотонный скрип, задела Энгельса. – Веселье регламентировалось, вымерялось, как порции куриной печенки и пирожного за ужином.
Коммерческий дух господствовал и здесь. В зале танцев шла отчаянная азартная купля и продажа. Для «девиц на выданье» символом счастья стало обручальное кольцо. Их тетки, матери и уже пристроенные замужние или обрученные сестры оценивали, как опытные маклеры, всех присутствующих мужчин. Чиновники, купцы, военные, зазванные на эту биржу брака, котировались, то поднимаясь, то снижаясь в цене, как торговые и промышленные бумаги.
Любивший покружиться в вальсе с хорошенькой девушкой Фридрих внезапно понял, что рискует оказаться в плену. Наивные ухищрения девиц, их неловкие атаки, их плоская болтовня и утомительная жеманность внезапно вызвали у него мутную, как тошнота, скуку. Он бежал с бала.
Энгельс хорошо знал быт этих буржуа, быт лживый, подленький, мелкий. Как презирал он этих людей, ханжески-религиозных и в то же время безжалостных, когда кто-либо посягнет на их благополучие, оторвет их от великого дела всей их жизни – наживы!
Энгельс по воле отца поселился в Манчестере и работал там простым конторщиком на бумагопрядильной фабрике «Эрмен и Энгельс».
Меньше всего времени Фридрих проводил в канцелярии. Он изучал жизнь рабочего класса, посещая грязные кварталы, где жили труженики и безработные, и собственными глазами видел их нужду и нищету. Он изучал акты и другие документы фабричных инспекторов, которыми до него мало кто интересовался.
Мужчины работали на фабриках, заводах, шахтах по 16, а нередко по 18 часов в сутки, не считая перерывов на обед. На текстильных фабриках женщин и детей заставляли работать по 19 часов в сутки. На некоторых предприятиях было установлено, что два раза в неделю дети, кроме обычных дневных часов, работают еще, после часового сна, всю ночь напролет. Несмотря на столь каторжный труд, люди жили впроголодь, ютились в трущобах, ходили в лохмотьях.
Еще сильнее возненавидел Энгельс фабрикантов, буржуа. Глубоким сочувствием к рабочему классу проникнуты его корреспонденции в «Рейнскую газету», с негодованием разоблачает он дикую жестокость хозяев, в первую очередь по отношению к малолетним рабочим, которых безжалостно эксплуатировали ради высоких прибылей. Смертность среди детей трудящихся превышала 50 процентов. Энгельс писал о положении рабочих детей в Англии:
«…Какую богатую коллекцию болезней создала эта отвратительная алчность буржуазии! Женщины, неспособные рожать, дети-калеки, слабосильные мужчины, изуродованные члены, целые поколения, обреченные на гибель, изнуренные и хилые, – все это только для того, чтобы набивать карманы буржуазии! Когда же читаешь об отдельных случаях этой варварской жестокости, о том, как надсмотрщики вытаскивают раздетых детей из постели и побоями загоняют их на фабрику с одеждой в руках… как они кулаками разгоняют детский сон, как дети тем не менее засыпают за работой, как несчастный ребенок, заснувший уже после остановки машины, при окрике надсмотрщика вскакивает и с закрытыми глазами проделывает обычные приемы своей работы; когда читаешь о том, как дети, слишком утомленные, чтобы уйти домой, забираются в сушильни и укладываются спать под шерстью, откуда их удается прогнать только ударами плетки; как сотни детей каждый вечер приходят домой настолько усталыми, что от сонливости и плохого аппетита уже не могут ужинать и родители находят их спящими на коленях у постелей, где они заснули во время молитвы, когда читаешь обо всем этом и о сотне других гнусностей и мерзостей, и читаешь об этом в отчете, все показания которого даны под присягой и подтверждены многими свидетелями, пользующимися довернем самой комиссии, когда подумаешь, что сам этот отчет – «либеральный», что это буржуазный отчет… когда вспомнишь, что сами члены комиссии на стороне буржуазии и записывали все показания против собственной воли, то нельзя не возмущаться, нельзя не возненавидеть этот класс, который кичится своей гуманностью и самоотверженностью, между тем как его единственное стремление – любой ценой набить свой кошелек…»
Фридрих Энгельс заступается за рабочий класс Англии, он обвиняет буржуазное общество в сознательном массовом убийстве производителей всех благ и богатств.
Находясь в Англии, Энгельс пришел к целому ряду важных открытий. Быстрое духовное развитие молодого ученого поражало его друзей и знакомых.
«Энгельс представлял собой настоящее чудо, если сравнить зрелость и мужественность его мышления и стиля с его возрастом», – писал в эти годы Иоганну Якоби берлинский врач Юлиус Вальдек.
До Энгельса все экономисты не находили достаточно сильных слое, чтобы восславить буржуазию, создавшую самую крупную в мире индустрию, работающую на силе пара, проложившую первые 10 тысяч километров железных дорог, построившую огромный паровой флот.
Энгельс высказал совершенно новую точку зрения на великий промышленный переворот, показавшуюся дикостью тогдашним буржуазным экономистам и писателям: самое важное детище промышленного переворота – английский пролетариат.
Он увидел, что этот только что родившийся в цепях нищий ребенок, отдающий все свое время и силы труду, очень скоро вырастет в богатыря и именно ему суждено совершить социальную революцию.
Поезда между Манчестером и Ливерпулем ходили дважды в день. Энгельс подъехал к низкому деревянному навесу вокзала задолго до отхода поезда.
Локомотив! Фридрих встретил его, как давнишнего знакомого, хотя и увидал впервые. Фридрих, увлекающийся техникой, давно изучил его строение.
Раздался звонок. Перебросив через руку плед, Фридрих бросился, как и все откуда-то взявшиеся пассажиры, к вагонам.
Кочегар неторопливо налил в котел несколько ведер воды и полез в машинное отделение. Какие-то служители в толстых кафтанах вышли из сарая, называемого буфетом, и громко прокричали, что поезд «Манчестер – Ливерпуль» отправляется.
Наконец поезд тронулся, тяжело вздыхая и сопя. Дым стлался над вагонами без крыш, оседая на капорах и шляпах пассажиров. Стук колес и локомотива заглушал голоса. Привыкнув с детства к лихой езде верхом, Энгельс не был поражен бегом поезда. Он задавал себе вопрос о том значении, которое приобретает для человечества и истории изобретение Стефенсона. Фридрих видел перед собой карту земли и прокладывал мысленно одну за другой железные дороги.
Рельсы ложились на пустыни, соединяли Азию с Европой, обвивали цепочкой оба американских материка. Фридрих с проницательностью коммерсанта и точностью ученого угадывал изменения, которые произойдут на планете под влиянием этих черных линий.
Поезд начисто менял понятие о времени и расстояниях.
Недавний артиллерист предвидел, как в случае войны тряские и покуда неуклюжие железнодорожные вагоны будут грузить солдатами. Энгельс гадал о том, какова была бы судьба Наполеона, если б полководцу служили поезда.
В таких размышлениях быстро пробежали часы. Поезд подъехал к Ливерпулю.
Город этот показался молодому человеку таким же страшным, безжалостным, как Манчестер, как и
Лондон. На набережной женщины с просящими глазами, голодными глазами волчиц преследовали его, предлагая единственное, что им еще принадлежало, – тело.
Маленькая девочка дернула Фридриха за руку и, когда он бросился от нее прочь, закричала:
– Дайте же мне хоть пенни на хлеб, если не хотите пойти со мной в доки!
Энгельс остановился и дал ей монету. Но не только женщины попрошайничали в порту. Мужчины-нищие молча протягивали руку.
В доках Энгельс спотыкался о пьяные тела. У дверей дымного кабака плакал ребенок.
Фридрих вспомнил детство. Разве, возвращаясь из школы в большой пасмурный родительский дом, где проходил он по таким же проклятым закоулкам? Их было много и в Бармене.
Пробираясь по фабричному району в центр города, Энгельс заглядывал в окна домов, затянутые тряпками, пропитанными маслом, наклоняясь, проходил в тесные подворотни, и тоска – преддверие возмущения, предшественница действия – одолевала его.
В каждой конуре жило до десяти человек.
Социалистическая литература, с которой он отчасти познакомился на родине в последние годы, подготовила его ко многому, и, однако, действительность превосходила все, что могло нарисовать самое мрачное воображение.
Он шел к центру города. Из кабаре доносились истерически нарастающий мотив канкана, топот танцующих ног и визг.
Ему казалось, что он впервые по-настоящему, во всю величину увидел этот иной мир и его обитателей. Их было много, этих людей; и здесь, в Англии, самой индустриальной стране земли, они были еще более несчастны, чем где-либо, чем в Бармене, Бремене – в городах, о которых Фридрих думал, как об отсталых окраинах передовой Европы.
Что же это означает? Прогресс, несущий счастье и богатство людям, подобным семье Энгельсов, лишней цепью обвивает тело пролетария? Какое же социальное проклятие тяготеет над этим людом, познавшим ад при жизни?
Эта страна, законам и процветанию которой завидуют, вся пропитана жестоким равнодушием, бесчувственностью, говорил он себе.
Человечество распалось на монады. Везде – и может быть, в нас, во мне – варварское безразличие, эгоистическая жестокость. Везде социальная война… везде взаимный грабеж под защитой закона, думал Фридрих.
Энгельсу захотелось быть совсем одному в чужом городе, в чужом доме, и он решил ночевать в Ливерпуле. Он был слишком окружен мыслями, чтоб не искать одиночества. Так поэт или ученый, обремененный созревшей думой или открытием, упрямо ищет уединения и покоя, чтоб освободить себя от ноши. В такие минуты хорошо быть в чужом месте, чтобы ни одна привычная вещь не мешала думать, чтоб ни одно вторжение не разрывало густого напряжения.
Фридрих опустил суконную портьеру. Окна противоположного дома рассеивали его думы.
Бывают в жизни людей тяжелые минуты, когда человек как бы отходит в сторону от своей жизни и всматривается в свое прошлое, наклоняется, как над колыбелью новорожденного, над своим настоящим. Гнетущие минуты, отмечающие, однако, движение.
Фридрих будто опять подошел к знакомой зарубке на двери отцовского дома (каждые полгода отец измерял рост детей) и увидел, что она ему едва лишь доходит до плеча. Он заметно вырос.
Вошедший слуга принес ему заказанный ужин, раскрыл постель и переложил поближе к лампе черную библию. Пожелав доброй ночи, он тихо удалился. Фридрих курил. Лицо его было так же спокойно и приветливо, как всегда. Не переставая перебирать месяц за месяцем свое прошлое, он неторопливо принялся за ужин. Никогда еще аппетит не изменял ему.
Энгельс хладнокровно восстанавливал в памяти последние два года. Нет, они не пропали зря. Больше всего он боялся пустых часов. Не замечая времени, поглощаемого книгой, университетской лекцией, работой над статьей, он болезненно, как перебои сердца, ощущал каждое неиспользованное, канувшее в неизвестность мгновение. Но он не мог упрекнуть себя в самообкрадывании, в мотовстве, прожигании времени.
Вспоминая прошлогодние битвы, Фридрих старательно перебирал прожитое. Он снова рылся в дорогом, мертвом уже хламе, в старых письмах, пахнущих мышами и завядшими травами, находил драгоценные, совсем нетронутые реликвии, рисунки, мундир в чернильных пятнах и блестящую ненужную шпагу.
На рассвете Энгельс лег, наконец, в постель. Машинально взял приготовленную заботливым хозяином отеля библию. Нашел «Песнь песней» и прочел нараспев, как читал поэмы.
Он обрадовался этой книге, как старой школьной тетради. В детстве Фридрих открывал ее робко, с молитвой. Потом ее угрожающий переплет и непонятный язык раздражали мальчика, как постоянные проповеди, которые читали ему в доме все – от отца до старого лакея. Он мстил библии, выискивая в псалмах нелепости и высмеивая пророков. Неряшливые, юродивые пророки казались ему в лучшем случае чудаками и досадными глупцами. Он долго воевал с библией, вызывая на поединок самого бога. Это было тяжелое время, противоречивое и болезненное. В борьбе с собой, с семьей, с привычкой он, наконец, сорвал с себя путы религии и выбросил, как старый школьный ранец, книгу, которую так чтил в детстве. Прошло время. Читая Бауэра, Гесса, Штрауса, Фейербаха, он снова проделал тот же путь, идя дорогами своих былых мыслей, снова сразился с христианской догмой.
Страх и негодование остались позади. Разорвались ассоциации. Библия лежала перед ним старой детской игрушкой. Как поэт он отдавал должное эпическому таланту безвестных художников, ее сотворивших. Что ж, «Песнь песней» столь же поэтична, как и песня о Нибелунгах; псалмы были грубоваты и мелодичны, как старые саги.
Перелистывая священное писание, Фридрих вспомнил им написанную шуточную библию: «Чудесное избавление от дерзкого покушения, или торжество веры». Эти веселые рифмы казались ему всегда удачными. Но как далеко отошла в прошлое пора младогегельянских дуэлей и дурачества!
Фридрих достал свою поэму из дорожного несессера, расправил. Тоненькая книжечка без имени автора на обложке.
Как долго, скрытно, упорно он мечтал стать поэтом!
«Может быть, это было неизбежностью для юношей Моего поколения, как корь и дуэлянтское бахвальство…»
«Услышь, господь, услышь! Внемли моленью верных,
Не дай погибнуть им в страданиях безмерных:
Терпенью твоему когда конец придет,
Когда ты казнь пошлешь на богохульный род?
Доколе процветать ты дашь в земной юдоли
Безбожным наглецам? Скажи, господь, доколе
Философ будет мнить, что «я» его есть «я»,
А не от твоего зависит бытия?
Все громче и наглей неверующих речи…
Приблизь же день суда над скверной человечьей».
Господь на то в ответ: «Не пробил час для труб,
Еще не так смердит от разложенья труп.
К тому ж и воинство мое – от вас не скрою –
Не подготовлено к решительному бою.
Богоискателями полон град Берлин,
Но гордый ум для них верховный господин;
Меня хотят постичь при помощи понятий,
Чтоб выйти я не мог из их стальных объятий.
И Бруно Бауэр сам – в душе мне верный раб –
Все размышляет: плоть послушна, дух же слаб…»
Утром Энгельс вернулся в Манчестер. В этом городе он вскоре встретил ирландскую работницу Мари Бернс и подружился с ней. Молодые люди полюбили друг друга. Мэри стала женой Энгельса. Это был свободный союз, не скрепленный церковью и законом. Подруга Фридриха первая поведала ему много о нищете ирландского народа, его бесправии и упорной губительной борьбе за свое освобождение от ига британцев. Она стала проводником Энгельса по рабочим кварталам Манчестера, а также по «Малой Ирландии» – одному из пригородов, где ютились ее соплеменники – труженики и безработные.
Мэри оплакивала свою многострадальную отчизну, она была горячим приверженцем неистового борца за свободу Ирландии О'Коннеля.
После брака Фридрих решительно изменил образ жизни. Пренебрегая мнением приятелей отца, он отвергал приглашения на обеды, ужины, танцы.
В свободные от дел в конторе часы Фридрих уходил в рабочие дома, на собрания чартистов, в харчевни, что у шлагбаума, отмечающего городские границы. По ночам он зачитывался Годвином и декламировал Шелли, которого полюбил страстно.
Ему удалось добыть парламентские синие книги, в них наряду с дипломатическими и политическими документами публиковались также отчеты фабричных инспекторов.
Он чувствовал себя Колумбом, ступившим на чужую землю и увидевшим людей с другим цветом кожи, о существовании которых он и не подозревал.
Но с каждым новым фактом тайна теряла свое обаяние, обнажалась.
Цифры, острые, как молния, открывали Фридриху загадку происхождения и путь этого иного народа, настойчиво требовавшего к себе внимания всего мира, народа, заселяющего всю планету, называемого – Пролетариат.
История рабочего класса, которую он изучал, была мрачна. Фридрих видел, как нищали крестьяне, как нужда заставляла их продавать свой труд и как потом рабство ковало из них новых людей – пролетариев. Разве не опередили они – в невзгодах и в борьбе – всех своих собратьев на земном шаре? Книга о них могла стать путеводной нитью. Но об этом ее значении Фридрих пока решил не думать. Размышлять для него означало рыть – рыть до тех пор, пока не найдет клад – ответ.
Нередко Фридрих хладнокровно и деловито думал о том недоверии, которое так часто проскальзывало в отношении рабочих к нему.
«Они чувствуют во мне чужака. Между нами легла вывеска торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».
Нет оснований покуда доверять мне, сыну фабриканта, еще недавно поэту, философу, парящему над землей в густой мгле всяких абстракций.
В пролетарии живет здоровый инстинкт настороженности и недоверия к слову.
Увы, заслуги и шрамы от ран философских боев, мозоли на языке от споров в кружке «Свободных» не имеют цены в глазах Джонов Смитов. И они правы. Они идут к революции как к единственной цели жизни. Для них свобода и труд – воздух и хлеб; для многих же мне подобных – нередко спасение от сплина, моцион ума и тела, слюнявая филантропия. Зрелище нищеты за окном портит нам аппетит. Мы задергиваем шторы или откупаемся грошами. Отсюда чувствительные сцены бедности у Диккенса и Жорж Санд… Они хотят обедать с сознанием выполненного долга. Совесть мешает их желудку, их аппетиту. Совесть делала их вина и трюфели кислыми. Они бросали ей подачку в виде сострадания и призывов к гуманности. Но пролетарии вовсе не калеки. Они солдаты, идущие навстречу победам, воспринимающие, как препятствие, лишения похода. Не им, а мне надо будет гордиться, если наши руки сплетутся и мы пойдем рядом. Может быть, я пригожусь, как неплохой командир отделения, думал Фридрих.
В таверне Энгельс угощает молодого рабочего и говорит с ним, как старый товарищ. Но сегодня, сейчас ему хочется рассказывать только о легендарной реке Нибелунгов.
Уроженец Рейна по своей натуре настоящий сангвиник. Его кровь переливается по жилам, как свежее бродящее вино, и глаза его всегда глядят быстро и весело. Он среди немцев счастливчик, которому мир всегда представляется прекраснее и жизнь радостнее, чем остальным. Смеясь и болтая, он сидит в виноградной беседке за кубком, давно забыв все свои заботы, тогда как другие часами еще обсуждают, пойти ли им и заняться тем же, и теряют из-за этого лучшее время. Несомненно, ни один рейнский житель не пропускал представлявшегося ему когда-либо случая получить житейское наслаждение, иначе его приняли бы за величайшего дуралея. Эта легкая кровь сохранит ему еще надолго молодость. Житель Рейна забавляется веселыми, резвыми шалостями, юношескими шутками или, как говорят мудрые солидные люди, сумасбродными глупостями и безрассудствами. И даже старый филистер, закисший в труде и заботах, в сухой повседневности, хотя бы он утром высек своих юнцов за их шалости, все же вечером за кружкой пива занятно рассказывает им забавные истории, в которых сам принимал участие в дни своей юности…
С полудня началась забастовка. Ее негромко провозгласили часы, десятки часов на заводских корпусах. Подчиняясь знаку часовой стрелки, остановились фабрики. Рабочие беспорядочно высыпали на безлюдные улицы. В полдень город ожил и зашумел так, как шумел только на рассвете или в сумерки.
Во всех церквах, на всех площадях митинговали. И чем тише, мертвенней становились корпуса и дворы фабрик, тем взволнованнее говорили город, улицы.
Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая сторожем железная табакерка. Сторож забастовал.
В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывали настежь отпертые ворота. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникали на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.
Энгельс ощутил острое желание избить их. Не часто чувство опережало в нем рассудок.
«Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».
Минуту спустя он уже думал о другом:
«Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтоб останавливать измену на пороге».
Но об этом уже позаботились – рабочие присоединились к страже.
«Революция приближается!» – надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.
Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой большой забастовки 1842 года? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?
Через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство – гордая радость.
Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?
«Так воспитывается революция, – думал Фридрих, – социальная революция, за ней следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.
Через несколько дней забастовка кончилась.
Город, как река, вошедшая после разлива в берега, снова обезлюдел и затих.
Монотонно стучали паровые станки на текстильных фабриках. Ткачи и пряхи согнулись над работой.
Энгельс в Манчестере завел широкие знакомства среди чартистов и их руководителей, писал статьи для английских рабочих газет, рассказывая в них о развитии п