Рождение, жизнь и смерть одной подпольной газетенки
Сначала дома у Джона Хайанза встречались довольно часто, и я обычно заявлялся под газом, поэтому не очень много помню о зачатии «Раскрытой Шахны», подпольной газетенки[40], и мне лишь много позже рассказали, что там произошло. Или, скорее, чего я натворил.
Хайанз:
— Ты сказал, что вычистишь сейчас всех отсюда, а начнешь с парня в кресле-инвалидке. Потом он заплакал, а народ стал расходиться. Ты ударил парня бутылкой по голове.
Черри (жена Хайанза):
— Ты отказывался уходить и выпил целую квинту виски, а также твердил, что выебешь меня, уперев в книжный шкаф.
— И выеб?
— Нет.
— А, ну тогда в следующий раз.
Хайанз:
— Слушай, Буковски, мы пытаемся сорганизоваться, а ты приходишь и все крушишь. Пьянчуги мерзее тебя я в жизни не видывал!
— Ладно, с меня хватит. На хуй. Кому нужны газеты?
— Нет, мы хотим, чтоб ты делал колонку. Мы тебя считаем лучшим писателем в Лос-Анджелесе.
Я поднял стакан:
— Да это, ебаный в рот, оскорбление! Я сюда не оскорбления слушать пришел!
— Ладно, тогда, может, ты лучший писатель в Калифорнии.
— Ну вот опять! Меня по-прежнему оскорбляют!
— Как бы то ни было, мы хотим, чтоб ты делал колонку.
— Я — поэт.
— Какая разница — поэзия, проза?
— Поэзия говорит слишком много слишком быстро; проза говорит слишком мало слишком долго.
— Нам нужна колонка в «Раскрытую Шахну».
— Наливайте, и я с вами играю.
Хайанз налил. Я вступил в игру. Допил и пошел к себе в трущобный двор, прикидывая, какую огромную ошибку совершаю. Скоро полтинник, а я ебусь с этими длинноволосыми бородатыми сопляками. Ох господи, ништяк, папаша, ох ништяк! Война — говно. Война — ад. Ёбть, так не воюй тогда. Я уже полвека это знаю. Меня это уже не возбуждает. О, и про дурь не забудьте. Про шмаль. Ништяк, крошка!
У себя я нашел пииту, выпил, плюс четыре банки пива, и написал первую колонку. Про трехсотфунтовую блядину, которую как-то выеб в Филадельфии. Хорошая колонка получилась. Я исправил опечатки, сдрочил и лег спать…
Началось все в нижнем этаже двухэтажного дома, который снимали Хайанзы. Возникли какие-то полудурочные добровольцы, затея была новой, и все от нее торчали, кроме меня. Я пристреливался к женским попкам, но все тетки выглядели и вели себя одинаково — всем по девятнадцать лет, грязно-блондинистые, маленькие жопки, крошечные титьки, деловые, дуровые и, в каком-то смысле, чванливые, толком и не зная с чего. Когда бы я ни возлагал на них свои пьяные лапы, они реагировали весьма прохладно. Весьма.
— Слушай, Дедуля, ты б лучше нам другое подымал — северовьетнамский флаг!
— А-а, из твоей пизды, наверно, все равно воняет.
— Ох, так ты точно старый срамец! Какой же ты… отвратительный!
И они отходили, покачивая у меня перед носом аппетитными яблочками ягодиц, а в руках держа — вместо моей славной лиловой головки — статью какого-нибудь малолетки про то, как легавые трясут на Сансет-Стрипе пацанов и отбирают у них батончики «Бэби Рут». Вот я, величайший из живущих на свете поэтов после Одена, а даже собаку и очко вдуть не могу…
Газета слишком распухала. Или же Черри принималась ворчать, что я валяюсь на диване бухой и пожираю глазами ее пятилетнюю дочурку. Еще хуже стало, когда дочурка завела моду взбираться мне на колени, елозить там, заглядывая мне в лицо, и говорить:
— Ты мне нравишься, Буковски. Поговори со мной. Давай я тебе еще пива принесу, Буковски.
— Давай скорее, лапонька!
Черри:
— Слушай, Буковски, старый ты развратник…
— Черри, дети меня любят. Что я с этим сделаю?
Малышка — Заза — вбегала в комнату с пивом и снова лезла ко мне на колени. Я открывал банку.
— Ты мне нравишься, Буковски, расскажи мне сказку.
— Ладно, лапонька. Жили-были, значит, один старик и одна миленькая маленькая девочка и заблудились они однажды вместе в лесу…
Черри:
— Слушай, старый развратник…
— Тсс, Черри, а ведь у тебя в голове грязные мысли…
Черри бежала наверх искать Хайанза, который в это время срал.
— Джо, Джо, мы должны вывезти эту газету отсюда! Я не шучу!..
Они нашли незанятое здание сразу же, два этажа, и как-то в полночь, допивая портвейн, я подсвечивал фонариком Джо, пока тот взламывал телефонный щиток на стене дома и переключал провода, чтобы можно было, не платя, поставить себе телефонные отводы. Примерно в это же время вторая в Л. А. подпольная газета[41] обвинила Джо в том, что он украл копию их подписного листа. Разумеется, я знал, что у Джо есть и мораль, и принципы, и идеалы — поэтому он ушел из крупной городской газеты. Поэтому бросил и вторую подпольную газету. Прям Христос. Еще бы.
— Держи фонарик ровнее, — сказал он…
Утром у меня зазвонил телефон. Мой приятель Монго, Гигант Вечного Торча.
— Хэнк?
— Ну?
— Ко мне Черри вчера ночью заходила.
— Ну?
— У нее был этот подписной лист. Она очень нерш мчала. Хотела, чтоб я его спрятал. Сказала, что Дженсен вышел на след. Я его спрятал в подвале, под пачкой набросков, которые Джимми-Карлик рисовал индийской тушью, пока не умер.
— Ты ее трахнул?
— Зачем? В ней одни кости. Эти ее ребра меня бы на ломтики располосовали.
— Ну, ты ж ебал Джимми-Карлика, а в нем было всего восемьдесят три фунта.
— В нем душа была.
— Да?
— Да.
Я повесил трубку…
Следующие четыре или пять номеров «Раскрытой Шахны» выходили с фразочками типа:
«МЫ ЛЮБИМ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНДЖЕЛЕСА»,
«ОХ КАК ЖЕ МЫ ЛЮБИМ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНДЖЕЛЕСА»,
«ЛЮБИТЕ, ЛЮБИТЕ, ЛЮБИТЕ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНДЖЕЛЕСА».
Любить стоило. Ведь мы отымели их подписной лист.
Однажды вечером Дженсен и Джо вместе поужинали. Потом Джо сказал мне, что теперь все стало «в порядке». Уж не знаю, кто кому вставил или что происходило под столом. И мне было все равно…
А вскоре я обнаружил, что у меня есть и другие читатели помимо увешанных фенечками и бородами…
В Лос-Анджелесе стоит новое Федеральное Здание — стекловысотное, модерновое и полоумное, с кафкианскими анфиладами комнат, и в каждой занимаются своими жабодромками; нее кормится со всего остального и процветает тепло и неуклюже, словно червячок в яблоке. Я заплатил свои сорок пять центов за полчаса парковки, или, скорее, меня на столько оштрафовали, и вошел в Федеральное Здание. Внизу размешались фрески, которые мог бы написать Диего Ривера[42], если б ему ампутировали девять десятых здравого смысла, — американские моряки, индейцы, солдаты ухмыляются, себя не помня, стараются выглядеть поблагороднее в своей дешевой желтизне, тошнотно-гнилостной зелени и обоссанной голубизне.
Меня вызвали в отдел кадров. Я знал, что не для повышения. Они взяли у меня письмо и усадили остывать на жесткий стульчик — на сорок пять минут. У них давно такая практика: типа, у тебя в кишках говно, а у нас нет. К счастью, по прежнему своему опыту, я прочел бородавчатую вывеску и расслабился сам, представляя себе, как всякая проходящая мимо девка впишется в постель с задранными ногами или будет брать в рот. Вскоре между ног у меня возникло что-то огромное — ну, для меня огромное, — и мне пришлось стыдливо пялиться в пол.
В конце концов меня вызвала очень черная, очень гибкая, хорошо одетая и приятная негритянка — высокий класс и есть даже чуточку души, а улыбка ее сообщала: сейчас тебя выебут. Но помимо этого улыбка намекала, что и сама негритянка готова подставить мне дырочку. Мне стало легче. Не то чтоб это имело значение.
И я вошел.
— Садитесь.
Мужик за столом. Вечно одно и то же. Я сел.
— Мистер Буковски?
Ну.
Он назвался. Меня не заинтересовало.
Он откинулся на спинку кресла на колесиках, уставился на меня.
Наверняка он ожидал увидеть кого-то помоложе и посимпатичнее, поцветистее, поинтеллигентнее на вид, повероломнее… А я был стар, утомлен, незаинтересован, похмелен — и только. Сам он выглядел серовато и солидно, если вы знакомы с таким типом солидности. Никогда не дергал свеклу из земли с кучей батраков, не попадал в вытрезвитель раз по пятнадцать — двадцать. Не собирал лимоны в 6 утра без рубашки, потому что знал, что в полдень жара будет 110 градусов. Только нищим известен смысл жизни; богатым и обеспеченным приходится лишь догадываться. Тут я ни с того ни с сего подумал, странное дело, о китайцах. Россия сдала; может, только китайцы и знают, выкапываясь с самого дна, устав бултыхаться в поносе. Но опять-таки я ж аполитичен — это еще одна наебка, потому что история всех нас в конечном итоге имеет. А меня обработали с опережением графика — испекли, выебли, выпотрошили, ничего не осталось.
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Гм… Э-э… у нас есть один информатор…
— Ну? Дальше.
— …который написал нам, что вы не женаты на матери своего ребенка.
Я вообразил, как он, со стаканом в руке, наряжает новогоднюю елку.
— Это правда. Я не женат на матери моего ребенка возрастом четыре года.
— Вы платите алименты?
— Да.
— Сколько?
— Этого я вам не скажу.
Он снова откинулся на спинку кресла.
— Вы должны понимать, что те из нас, кто состоит на службе правительства, должны поддерживать определенные стандарты.
Не чувствуя себя ни в чем виноватым, я не ответил.
Сидел и ждал.
О, где же вы, мальчики? Кафка, где ты? Лорка, застреленный на грязном проселке, где ты? Хемингуэй, утверждавший, что у него на хвосте ЦРУ, и никто ему не верил, один я…
Тогда пожилая, солидная, хорошо отдохнувшая, никогда не дергавшая свеклу серость повернулась, сунулась в маленький и хорошо отлакированный шкафчик у себя за спиной и вытащила шесть или семь экземпляров «Раскрытой Шахны».
Он швырнул их на стол, будто вонючие обсифованные и изнасилованные какашки. Постукал по ним рукой, никогда не собиравшей лимонов.
— Нам дали понять, что автором вот этих колонок — «Записок Старого Срамца» — являетесь ВЫ.
— Ну.
— Что вы можете сказать по поводу этих колонок?
— Ничего.
— И вы называете это писательством?
— Лучше у меня не получается.
— Что ж, я обеспечиваю сейчас двух сыновей, которые начали заниматься журналистикой в лучшем из колледжей, и я НАДЕЮСЬ…
Он постучал по листкам, по этим вонючим сраным листкам тыльной стороной своей окольцованной, не знавшей фабрик и тюрем руки и закончил:
— …я надеюсь, мои сыновья никогда не станут писать так, как ВЫ!
— У них не получится, — заверил его я.
— Мистер Буковски, наше собеседование окончено.
— Ага, — сказал я. Зажег сигару, встал, поскреб себя по пивному брюху и вышел.
Второе собеседование случилось раньше, чем я ожидал. Я прилежно — ну а как же? — трудился над выполнением одного из своих важных малоквалифицированных заданий, когда громкоговоритель бухнул:
— Генри Чарльз Буковски, явиться в кабинет Начальника Смены!
Я бросил свое важное задание, взял у местного вертухая разрешение на отлучку и пошел в кабинет. Секретарь Начсмены, старый посеревший рохля, осмотрел меня.
— Генри Чарльз Буковски — это вы? — спросил он, явно разочарованный.
— Ну да, мужик.
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Я последовал за ним. Большое у нас здание. Мы спустились на несколько пролетов, обошли длинный зал и вступили в большую темную комнату, которая сливалась с другой большой и очень темной комнатой. Там в конце стола сидели двое, а стол длиной был, наверно, футов семьдесят пять. Сидели они под одинокой лампой. А на другом конце стола — один-единственный стул, для меня.
— Можете войти, — сказал секретарь. И смылся.
Я вошел. Эти двое встали. Вот они мы, под одной лампой в темноте. Я с чего-то подумал о заказных убийствах.
Затем подумал: это же Америка, папаша, Гитлер уже умер. Или нет?
— Буковски?
— Ну.
Оба пожали мне руку.
— Садитесь.
Ништяк, крошка.
— Это мистер из Вашингтона, сказал второй парень, один из местных главных засранцев.
Я ничего не ответил. Хорошая у них лампа. Из человеческой кожи?
Разговор повел мистер Вашингтон. У него с собой был портфель, внутри — довольно много бумажек.
— Итак, мистер Буковски…
— Ну?
— Ваш возраст — сорок восемь лет, вы работаете на Правительство Соединенных Штатов уже одиннадцать лет.
— Ну.
— Вы были женаты на своей первой жене в течение двух с половиной лет, разведены и женились на своей нынешней жене когда? Нам хотелось бы знать дату.
— Нет даты. Свадьбы не было.
— У вас есть ребенок?
— Ну.
— Сколько лет?
— Четыре.
— Вы не женаты?
— Нет.
— Вы платите алименты?
— Да.
— Сколько?
— Примерно как полагается.
Он откинулся на спинку кресла, и мы посидели просто так. Все трое не произносили ни слова добрых четыре-пять минут.
Затем возникла стопка номеров подпольной газеты «Раскрытая Шахна».
— Вы сочиняете эти колонки? «Записки Старого Срамца»? — спросил мистер Вашингтон.
— Ну.
Он передал экземпляр мистеру Лос-Анджелесу.
— Вы этот видели?
— Нет-нет, не видел.
По верху колонки шагал хуй с ногами, огромный ОГРОМНЫЙ шагающий хуй с ногами. История была про одного моего друга, которого я выебал в жопу по ошибке, пьяный, свято веря, что он — одна моя подружка. Потом две недели я не мог выжить этого друга из своей квартиры. Быль, можно сказать.
— И вы называете это писательством? — спросил мистер Вашингтон.
— Про писательство не знаю. Но мне показалось, что это очень смешная история. Вам не показалось, что она юмористическая?
— Но это… эта иллюстрация сверху?
— Шагающий хуй?
— Да.
— Это не я рисовал.
— Вы не занимаетесь подбором иллюстраций?
— Газета верстается по вечерам во вторник.
— И вас по вечерам во вторник там нет?
— По вечерам во вторник я должен быть здесь.
Они немного подождали, полистали «Раскрытую Шахну», просматривая мои колонки.
— Знаете, — произнес мистер Вашингтон, снова постукивая рукой по газетам, — с вами все было бы в норме, если б вы продолжали писать стихи, но когда вы начали писать вот это…
И он опять постучал по «Раскрытым Шахнам».
Я прождал две минуты и тридцать секунд. Потом спросил:
— Нам что, официальных представителей почтовой службы следует теперь считать новыми литературными критиками?
— О нет-нет, — сказал мистер Вашингтон, — мы не это имели в виду.
Я сидел и ждал.
— От почтовых служащих ожидается определенное поведение. На вас устремлен Взгляд Общества. Вы должны служить примером примерного поведения.
— Мне представляется, — сказал я, — что вы угрожаете моей свободе самовыражения последующей потерей работы. Это может заинтересовать Американский союз защиты гражданских свобод.
— Мы бы все равно предпочли, чтоб вы не писали этих колонок.
— Господа, в жизни каждого человека наступает время, когда он должен выбрать, остаться ли ему стоять или пуститься и бегство. Я выбираю стоять.
Молчат.
Ждем.
Ждем.
Шелест «Раскрытых Шахн».
Затем мистер Вашингтон:
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Вы собираетесь писать свои колонки о Почтовой Службе?
Я написал про них одну, по-моему — скорее юмористическую, чем унизительную, но, может, это у меня извращенный ум.
На этот раз я совсем не спешил с ответом. Потом сказал:
— Нет, если вы меня к этому не вынудите.
Тут уж они подождали. Не допрос, а какая-то шахматная партия: сидишь и надеешься, что противник совершит неверный ход — вывалит всех своих пешек, коней, ладей, короля, ферзя, кишки свои вывалит. (А тем временем, пока вы это читаете, моя, блядь, работа идет коту под хвост. Ништяк, крошка. Сдавайте доллары на пиво и венки в Фонд Реабилитации Чарльза Буковски по адресу…)
Мистер Вашингтон поднялся.
Мистер Лос-Анджелес поднялся.
Мистер Чарльз Буковски поднялся.
Мистер Вашингтон сказал:
— Мне кажется, собеседование окончено.
Мы все пожали друг другу руки, словно обезумевшие на солнцепеке змеи.
Мистер Вашингтон сказал:
— А пока не прыгайте с мостов…
(Странно, мне эта мысль и в голову не приходила.)
— …у нас таких случаев не бывало уже десять лет.
(Десять? Какому же мудозвону в последний раз не повезло?)
— Ну и? — спросил я.
— Мистер Буковски, — произнес мистер Лос-Анджелес, — возвращайтесь к себе на рабочее место.
Я в самом деле поимел неспокойство (или надо — «беспокойство»?), пытаясь отыскать дорогу назад из этого кафковатого подземного лабиринта, а когда удалось, вокруг меня загоношились мои слабоумные коллеги (все, впрочем, славные мудилы):
— Эй, малыш, ты где это шлялся?
— Чего им надо было, папочка?
— Еще одну черную цыпу завалил, папаша?
Я ответил им Молчанием. У старого доброго Дядюшки Сэмми хоть чему-нибудь да научишься.
Они всё гоношились, бесились и ковырялись пальцами в своих мысленных задницах. Перепугались, чего там. Я был для них Старым Наглецом, а если уж сломают Старого Наглеца, любого сломать могут.
— Меня хотели сделать Почтмейстером, — сообщил им я.
— И что, папуля?
— Я посоветовал им засунуть горячую какашку в засифоненную промежность.
Мимо прошествовал нарядчик прохода, и все выразили своим видом должное послушание — кроме меня, кроме Буковски: я запалил сигару небрежным взмахом руки, швырнул спичку на пол и уставился в потолок, будто мне в голову приходят великие и замечательные мысли. Это была наебка; разум мой оставался совершенно пуст; хотелось только одного — полпинты «Дедушки» да шесть-семь высоких стаканов холодного пива…
Ебучая газета росла — или казалось, что росла, — и уже переехала в новый дом на Мелроуз. Я терпеть не мог туда ходить сдавать материалы, поскольку все там говнистые, такие поистине говнистые, надменные и не вполне правильные, вы меня поняли. Ничего не изменилось. История Человекозверя тянулась очень медленно. В такое же говно я вступил, впервые войдя в редакцию студенческой газеты Городского колледжа Лос-Анджелеса году в 1939-м или 40-м, — высокомерные тупицы, фу-ты ну-ты ножки гнуты, в колпачках из газетных листов, сидят пишут тухлые глупые статьи. Такие важные — уже и не люди вовсе, твоего прихода и не замечают. Газетчики всегда были отребьем породы; в уборщиках, подбирающих в сортирах за бабами тампоны из пизды, и то больше души — само собой.
Посмотрел я на этих уродов из колледжа, вышел вон, да так больше и не вернулся.
Итак. «Раскрытая Шахна». Двадцать восемь лет спустя.
Статья в кулаке. За столом Черри. Черри говорит по телефону. Очень важно. Не может разговаривать. Или же Черри не на телефоне. Что-то пишет на листке бумаги. Не может разговаривать. Всегдашняя наебка. За тридцать лет тарелка не разбилась. А Джо Хайанз бегает вокруг, вершит великие дела, носится вверх-вниз по лестницам. У него свой угол где-то наверху. Весьма комфортабельный, разумеется. И с ним еще какой-нибудь бедный засранец в задней комнате, где Джо может наблюдать, как тот на «Ай-Би-Эмке» готовит макет для печатников. Джо платит бедному засранцу тридцать пять за шестидесятичасовую неделю, причем бедный засранец радуется, носит бороду и милые душевные глаза, бедный засранец вкалывает не покладая рук над этим третьесортным убогим макетом. А по интеркому на полную громкость ревут Битлы, телефон трезвонит, Джо Хайанз, редактор, вечно УБЕГАЕТ КУДА-ТО ПО ВАЖНОМУ ДЕЛУ. Но когда на следующей неделе читаешь газету, остается непонятно, куда же он бегал. В газету это не попадает.
«Раскрытая Шахна» продолжала выходить — некоторое время. Колонки у меня получались по-прежнему хорошие, но сама газета оставалась полудурочной. Я уже нюхом чуял, как из этой пизды несет смертью…
Каждую вторую пятницу по вечерам проводились планерки. Я на нескольких покуражился. А когда узнал о результатах, вообще ходить перестал. Если газете хочется выжить, пускай живет. Я держался в стороне и только подсовывал конвертики с писаниной под дверь.
Потом Хайанз поймал меня по телефону:
— У меня идея. Собери-ка ты мне лучших поэтов и прозаиков, которых знаешь, и мы выпустим литературное приложение.
Я их ему собрал. Он напечатал. А легавые впаяли ему «непристойность».
Но я — славный парень. Я поймал его по телефону:
— Хайанз?
— Чё?
— Поскольку тебя за эту штуку арестовали, я буду писать тебе колонку бесплатно. Те десять баксов, что ты мне платишь, пусть идут в фонд защиты «Раскрытой Шахны».
— Большое спасибо, — ответил он.
Вот, пожалте — лучшего писателя Америки отхватил себе за просто так…
Потом как-то вечером мне позвонила Черри:
— Почему ты больше не ходишь к нам на планерки? Мы по тебе соскучились, ужасно.
— Что? Блядь, Черри, что ты мелешь? Ты обдолбилась?
— Нет, Хэнк, мы все тебя любим правда. Приходи на следующую.
— Я подумаю.
— Все без тебя мертво.
— А со мной смерть.
— Ты нам нужен, старик.
— Я подумаю, Черри.
Поэтому я объявился. Мысль эту мне подсказал Хайанз собственной персоной: мол, поскольку у «Раскрытой Шахны» — первая годовщина, вина, пёзд, жизни и любви будет в изобилии.
Но войдя уже готовеньким и предвкушая увидеть повсюду еблю на полу и любовь галопом, я обнаружил только этих лапочек за работой. Они, такие сутулые и унылые, сильно мне напомнили старух, что сидели и вышивали, когда я доставлял им материю, пробирался к ним наверх в старых лифтах, где полно крыс, в вонючих лифтах, которые приходится тянуть тросами вручную, им лет по сто, этим старым рукодельницам, гордым, мертвым и психованным, как вся преисподняя, и они вкалывают, вкалывают, чтобы кто-нибудь стал миллионером… в Нью-Йорке, Филадельфии, Сент-Луисе.
Но вот эти, на «Раскрытую Шахну», эти вкалывали без зарплаты, а Джо Хайанз, грубоватый и жирный, прохаживался взад-вперед, заложив руки за спину, надзирая, чтобы каждый доброволец выполнял (выполняла) свои обязанности как полагается и точно.
— Хайанз! Хайнз, грязный ты хуесос! — заорал я, войдя. — Работорговлю тут развел, ах ты, паршивый рыготный Саймон Легри![43] От легавых да от Вашингтона справедливости требуешь, а сам — поганейшая свинья! Ты Гитлер стократно, сволочь ты рабовладельческая! Пишешь о жестокостях и сам же их приумножаешь! Ты кого, к ебеням, обмануть хочешь, паскудина? Ты кем, к ебеням, себя возомнил?
К счастью для Хайанза, остальной персонал уже достаточно ко мне притерпелся: они считали, что я несу сплошные глупости, а Сам Хайанз — олицетворение Истины.
Сам Хайанз вошел и вложил мне в руку скрепкосшиватель.
— Садись, — сказал он. — Мы пытаемся увеличить тираж. Садись и цепляй вот такую зеленую листовку к каждому номеру. Мы рассылаем остаток тиража потенциальным подписчикам…
Старый добрый Любовничек Свободы Хайанз разбрасывает свое говно методами большого бизнеса. Самому себе мозги промыл.
Наконец он подошел и взял у меня сшиватель.
— Ты слишком медленно их подкалываешь.
— Еб твою мать, падла. Да повсюду шампанское должно было литься. А я вместо этого скрепки жру…
— Эй, Эдди!
Он подозвал еще одного крепостного — худощекого, проволокорукого, скуднолицего. Бедный Эдди голодал. Во имя Цели голодали все. Кроме Хайан-за и его жены: те жили в двухэтажном доме и обучали одного из своих детей в частной школе, а кроме того, в Кливленде жил старый Папуля, чуть ли не главный жмурик «Прямодушного Торговца»[44], у которого денег больше, чем всего остального.
И вот Хайанз меня выгнал, а еще выгнал одного парня с маленьким пропеллером на тюбетейке, кажется, его Симпатягой Доком Стэнли звали, а еще женщину Симпатяги Дока, и мы втроем без лишнего кипежа свалили через заднюю дверь, припивая из бутылочки дешевого винца, а нам вслед несся голос Джо Хайанза:
— И убирайтесь отсюда вон, и чтоб никто из вас сюда больше вообще никогда рыла не казал, но к тебе это не относится, Буковски!
Бедный ебилка, он знал, чем жива его газетка…
Потом грянул еще один рейд полиции. На сей раз — за то, что напечатали фотографию женской пизды. Хайанза, как обычно, перемкнуло. Ему хотелось вздуть тираж во что бы то ни стало — и в то же время прикончить газету и свалить. Тиски эти он не мог разжать нормально, и они смыкались все туже и туже. Казалось, газета интересовала только тех, кто работал за так или за тридцать пять долларов в неделю. Тем не менее Хайанзу удалось закадрить пару молоденьких доброволок, так что время прошло не напрасно.
— Бросил бы ты свою паршивую работу да перешел к нам, — предложил мне Хайанз.
— Сколько?
— Сорок пять долларов в неделю. Включая твою колонку. Еще вечерами по средам будешь развозить газету по ящикам, машина твоя, я плачу за бензин, и будешь писать по особым заданиям. С одиннадцати утра до 7:30 вечера, пятница и суббота — выходные.
— Я подумаю.
Из Кливленда приехал предок Хайанза. Мы вместе нарезались у Хайанза дома. И Хайанз, и Черри были, по-моему, очень недовольны Папулей. А тот лакал виски только так. Трава? Увольте. Я виски тоже лакал будь здоров. Мы пили всю ночь.
— Так, значит, убрать «Свободную Прессу» можно вот как: разбомбить их киоски, выгнать газетчиков с улиц, пару черепов проломить. Так мы в старину и поступали. Башли у меня есть. Могу нанять несколько громил, настоящих мерзавцев. Вот Буковски можем нанять.
— Черт бы вас побрал! — завопил младший Хайанз. — Я не желаю слышать такое дерьмо, понятно?
Папуля меня спросил:
— А тебе как моя идейка, Буковски?
— Я думаю, хорошая мысль. Передай-ка сюда бутылочку.
— Буковски — ненормальный! — вопил Джо Хайанз.
— Ты же печатаешь его колонку, — возразил Папуля.
— Он лучший писатель в Калифорнии, — ответил младший Хайанз.
— Лучший ненормальный писатель Калифорнии, — поправил его я.
— Сын, — продолжал Папуля, — денег у меня хоть жопой ешь. Я хочу поддержать твою газету. Для этого надо лишь проломить несколько…
— Нет. Нет. Нет! — вопил Джо Хайанз. — Я этого не потерплю! — И он выбежал из дома. Замечательный все-таки человек Джо Хайанз. Из дома убежал.
Я потянулся за следующим стаканом и сообщил Черри, что сейчас выебу ее, уперев в книжный шкаф. Папуля сказал, что он за мной в очереди. Черри крыла нас почем зря, пока Джо Хайанз улепетывал вниз по улице вместе со своей душой…
Газета худо-бедно продолжала выходить раз в неделю. Потом начался процесс над фотографией женской пизды.
Прокурор спросил Хайанза:
— Вы бы стали возражать против орального совокупления на ступеньках Городской Ратуши?
— Нет, — ответил Джо, — но движение, вероятно, остановилось бы.
Ох, Джо, подумал я, это ты прощелкал! Надо было сказать: «Я бы предпочел оральное совокупление внутри Городской Ратуши, где оно обычно и происходит».
Когда судья спросил адвоката Хайанза, в чем смысл фотографии женского полового органа, адвокат Хайанза ответил:
— Ну, вот такая вот она. Такая она обычно и бывает, папаша.
Суд они, разумеется, проиграли и подали апелляцию на новое слушание.
— Это наезд, — объяснял Джо Хайанз нескольким сиротливым репортерам, столпившимся вокруг. — Простой полицейский наезд.
Светоч интеллекта — Джо Хайанз…
Дальше я услышал Джо Хайанза по телефону:
— Буковски, я только что купил пистолет. Сто двадцать долларов. Прекрасное оружие. Я собираюсь кое-кого убить!
— Где ты сейчас?
— В баре, возле газеты.
— Сейчас буду.
Когда я приехал, он расхаживал взад-вперед возле бара.
— Пошли, — сказал он. — Я куплю тебе пива.
Мы сели. Народу — навалом. Хайанз говорил очень громко. Слышно его было аж из Санта-Моники.
— Да я ему все мозги по стенке размажу — я этого сукина сына порешу!
— Какого сукина сына, парнишки? Зачем ты хочешь его убить, парнишка?
Он смотрел прямо перед собой, не мигая.
— Ништяк, детка. За что ты кончишь этого сукина сына, а?
— Он с моей женой ебется, вот зачем!
— А.
Он еще немного попялился перед собой. Как в кино. Только не так клево, как в кино.
— Прекрасное оружие, — сказал Джо. — Вставляешь вот обоймочку. Десять патронов. Можно очередью. От ублюдка мокрого места не останется!
Джо Хайанз.
Этот чудесный человек с большущей рыжей бородой.
Ништяк, крошка.
В общем, я у него спросил:
— А как же все эти антивоенные статьи, что ты печатал? Как же любовь? Что произошло?
— Ох, да хватит, Буковски, ты же сам никогда в это пацифистское говно не верил?
— Ну, я не знаю… Пожалуй, не особо.
— Я предупредил парня, что убью его, если он не отвянет, а тут захожу — он сидит на кушетке в моем собственном доме. Вот ты бы что сделал?
— Ты же все это превращаешь в личную собственность, разве не понятно? На хуй. Забудь. Уйди. Оставь их вместе.
— Ты что, так и поступал?
— После тридцати — всегда. А после сорока уже легче. Но когда мне было двадцать, я сходил с ума. Первые ожоги болят сильнее всего.
— Ну а я прикончу сукина сына! Я вышибу ему все его блядские мозги!
Нас слушал весь бар Любовь, крошка, любовь.
Я сказал ему:
— Пошли отсюда.
За дверями Хайанз рухнул на колени и испустил четырехминутный истошный вопль, от которого скисает молоко. Слыхать было из Детройта. Потом я его поднял и повел к машине. Дойдя до дверцы со своей стороны, Джо схватился за ручку, снова упал на колени и еще раз взвыл сиреной до Детройта. Залип на Черри, бедняга. Я поднял его, усадил в машину, влез с другой стороны, отвез на север до Сансета, затем на восток по Сансету, и возле светофора, на красный свет, в аккурат на углу Сансета и Вермонта он испустил третий вопль. Я закурил сигару. Остальные водители смотрели, как голосит рыжая борода.
Я подумал: он не остановится. Придется его вырубить.
Но когда свет сменился на зеленый, он перестал, и я двинул оттуда. Он сидел и всхлипывал. Я не знал, что сказать. Сказать было нечего.
Я подумал: отвезу его к Монго, Гиганту Вечного Торча. Из Монго через край уже говно хлещет. Может, и на Хайанза капнет. Я-то с женщиной не жил уже года четыре. Слишком далеко отъехал, не разглядеть, как оно бывает.
Заорет в следующий раз, подумал я, и я его вырублю. Еще одного вопля я не вынесу.
— Эй! Мы куда едем?
— К Монго.
— О нет! Только не к Монго! Терпеть его не могу! Он будет надо мной смеяться! Жестокий он сукин сын!
Его правда. У Монго — хорошие мозги, только жестокие. Ехать туда без толку. А я с ним не справлюсь. Мы ехали дальше.
— Слушай, — сказал Хайанз. — У меня здесь подружка недалеко. Пара кварталов на север. Высади меня. Она меня понимает.
Я свернул на север.
— Послушай, — сказал я. — Не убивай этого парня.
— Почему это?
— Потому что мою колонку печатаешь один ты.
Я довез его до места, высадил, подождал, пока откроется дверь, и только после этого уехал. Хорошая жопка его умиротворит. Мне бы тоже не помешала…
Потом я услышал Хайанза, когда он съехал из дома.
— Я больше не мог. Посуди сам: как-то вечером залез я в душ, собираюсь выебать ее, мне хотелось хоть какую-то жизнь в ее кости впердолить, и знаешь что?
— Что?
— Выхожу я из душа, а она из дому сбегает. Нет, какая все-таки сука!
— Слушай, Хайанз, я знаю игру. Я не могу ничего сказать против Черри — ты и пукнуть не успеешь, как вы уже опять сойдетесь, и ты припомнишь мне все гадости, что и про нее говорил.
— Я никогда не вернусь.
— Ага.
— Я решил не убивать ублюдка.
— Хорошо.
— Я вызову его на боксерский бой. По всем правилам ринга. Рефери, перчатки, ринг и прочее.
— Ладно, — сказал я.
Два быка дерутся за телку. К тому же костлявую. Но в Америке телка зачастую достается неудачнику. Материнский инстинкт? Бумажник толще? Член длиннее? Бог знает…
Пока Хайанз сходил с ума, он нанял парня с трубкой и галстуком, чтобы газета не зачахла. Но очевидно было, что «Раскрытая Шахна» еблась в последний раз. Дела же никому до нее не было, кроме народа за 25–30 долларов в неделю да бесплатных добровольцев. Они от газеты кайфовали. Не сильно хорошая, но и плохой ее не назвать. Видите ли, там же колонка моя была: «Записки Старого Срамца»…
И трубка с галстуком газету вытащил. Выглядела она точно так же. А я тем временем слышал:
— Джо и Черри снова вместе. Джо и Черри снова разошлись. Джо и Черри снова вместе. Джо и Черри…
Потом как-то промозглым вечером в среду я вышел купить в киоске «Раскрытую Шахну». Я написал одну из лучших своих колонок и хотел проверить, не тонка ли у них кишка ее напечатать. В киоске имелся только номер за прошлую неделю. В смертельно-синем воздухе я ощутил: игра окончена. Я купил дне упаковки «Шлица», вернулся к себе и выпил за упокой. Хоть я и был всегда готов к концу, он застал меня врасплох. Я подошел, содрал со стены плакат и швырнул ею в мусорное ведро: «РАСКРЫТАЯ ШАХНА. ЕЖЕНЕДЕЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ ЛОС-АНДЖЕЛЕССКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ».
Правительству не стоит больше волноваться. Я снова стал великолепным гражданином.
Тираж двадцать тысяч. Сделай мы шестьдесят — без семейных напрягов, без полицейских наездов, — мы бы вылезли. А мы не вылезли.
На следующий день я позвонил в редакцию. Девчонка на телефоне была в слезах:
— Мы пытались найти вас вчера вечером, Буковски, но никто не знает, где вы живете. Это ужас. Все кончено. Конец. Телефон звонит все время. Я одна осталась. Вечером в следующий вторник мы проведем планерку, попытаемся оживить газету. Но Хайанз забрал все — все статьи, подписной лист и машину «Ай-Би-Эм», а она не его. Нас обчистили. Ничего не осталось.
Ох, у тебя милый голосок, крошка, такой грустный-грустный милый голосок, хорошо бы тебя выебать, подумал я.
— Мы думаем, может, нам га чету для хиппи начать. Подполье сдохло. Появитесь, пожалуйста, дома у Лонни во вторник вечером.
— Попробую, — ответил и, шин, что меня там не будет.
Вот оно, значит, как — почти два года. И все. Легавые победили, город победил, правительство победило. На улицы вернулись приличия. Может, фараоны перестанут меня штрафовать, лишь завидев мою машину. И Кливер перестанет слать нам записочки из своего убежища. И повсюду можно будет купить «Лос-Анджелес Таймс». Господи Иисусе Христе и Царица Небесная, Жизнь — Печальная Штука.
Но я дал девчонке свой адрес и номер телефона в надежде, что когда-нибудь у нас с нею получится на матрасе. (Хэрриет, ты так и не приехала.)
Однако приехал Барни Палмер, политический обозреватель. Я впустил его и откупорил пиво.
— Хайанз, — сказал он, — вложил в рот пистолет и нажал на спуск.
— И что?
— Заело. Поэтому пистолет он продал.
— Мог бы еще разок попробовать.
— Да тут и на первый нужна храбрость.
— Ты прав. Прости. Ужасный бодун.
— Хочешь знать, что произошло?
— Конечно. Это ведь и моя смерть.
— Ладно, значит, во вторник вечером сидим, пытаемся номер срастить. Твоя колонка у нас была, и, хвала Христу, длинная, потому что материалов не хватало. Могли все полосы не заполнить. Появился Хайанз, глаза стеклянные, вина перепил. Они с Черри снова разбежались.
— Брр.
— Ну. Ладно, полосы пустые. А Хайанз еще под ногами путается. В конце концов поднялся к себе и вырубился на диване. Только он свалил, как номер начал собираться. Мы закончили, сорок пять минут остается, чтоб в типографию успеть. Я говорю: давайте я отвезу. И тут знаешь что?
— Хайанз проснулся.
— Откуда ты знаешь?
— Да уж догадался.
— Короче, он стал клясться и божиться, что сам отвезет номер в типографию. Закинул все в машину, но до типографии так и не доехал. Мы на следующий день приходим, а на столе записка, и все вычищено — «Ай-Би-Эм», подписной лист, все…
— Я слышал. Ладно, давай так посмотрим: он всю эту чертовню заварил, значит, он вправе и закончить.
— Но «Ай-Би-Эм»-то не его. За нее он может запопасть.
— Хайанз привык запопадать. Он от этого цветет и пахнет. У него все яйца в кучку собираются. Слышал бы ты, как он орет.
— Но дело-то в маленьких людях, Бук, в тех, кто за двадцать пять баксов в неделю вкалывает, кто все бросил, чтобы газета выходила. У которых подметки картонные. Кто на полу спит.
— Маленьких людей всегда в очко вдувают, Палмер. В истории всегда так.
— Ты говоришь, как Монго.
— Монго обычно б