История о великом инквизиторе
Пришло время напомнить читателю историю о Великом Инквизиторе, в которой Федор Михайлович Достоевский гениально затрагивает все вопросы, которые мы обсуждали в предыдущих главах. Нам сильно повезло, что мы можем читать это произведение на родном языке. «Легенда о Великом Инквизиторе – одно из высочайших достижений мировой литературы, переоценить которое невозможно» (З. Фрейд. «Достоевский и отцеубийство»).
Предварить отрывок из Достоевского необходимо выдержкой из Библии. «Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола. И, постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал.
И приступил к Нему искуситель и сказал: если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами. Он же сказал ему в ответ: написано: “не хлебом одним будет жить человек, но всяким словом, исходящим из уст Божьих”.
Потом берет Его диавол в святый город и поставляет Его на крыле храма, И говорит Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз; ибо написано: “Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоей”. Иисус сказал ему: написано также: “не искушай Господа Бога твоего”.
Опять берет Его диавол на весьма высокую гору, и показывает Ему все царства мира и славу их, и говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне. Тогда Иисус говорит ему: отойди от Меня, сатана; ибо написано: ‘Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи”. Тогда оставляет Его диавол, – и се, Ангелы приступили и служили Ему» (От Матфея 3:4-11).
*****
«”Действие у меня в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу божию в стране ежедневно горели костры… …По безмерному милосердию своему, он проходит еще раз между людей в том самом образе человеческом, в котором ходил три года между людьми пятнадцать веков назад… …Он молча проходит среди них с тихою улыбкою бесконечного сострадания. Солнце любви горит в его сердце, лучи Света, Просвещения и Силы текут из очей его и, изливаясь на людей, сотрясают их сердца ответной любовью. Он простирает к ним руки, благословляет их, и от прикосновения к нему, даже лишь к одеждам его, исходит целящая сила. Вот из толпы восклицает старик, слепой с детских лет: “Господи, исцели меня, да и я тебя узрю”, и вот как бы чешуя сходит с глаз его, и слепой его видит. Народ плачет и целует землю, по которой идет он. Дети бросают перед ним цветы, поют и вопиют ему: “Осанна!”
“Это он, это сам он, – повторяют все, – это должен быть он, это никто, как он”. Он останавливается на паперти Севильского Собора в ту самую минуту, когда во храм вносят с плачем детский открытый гробик: в нем семилетняя девочка, единственная дочь одного знатного гражданина. Мертвый ребенок лежит весь в цветах. “Он воскресит твое дитя”, – кричат из толпы плачущей матери. Вышедший навстречу гроба соборный патер смотрит в недоумении и хмурит брови. Но вот раздается вопль матери умершего ребенка. Она повергается к ногам его: “Если это ты, то воскреси дитя мое!” – восклицает она, простирая к нему руки. Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам его. Он глядит с состраданием, и уста его тихо и еще раз произносят: “Талифа куми” “и восста девица”. Девочка подымается в гробе, садится и смотрит, улыбаясь, удивленными раскрытыми глазками кругом. В руках ее букет белых роз, с которым она лежала в гробу. В народе смятение, крики, рыдания, и вот, в эту самую минуту, вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал – великий инквизитор. Это девяностолетний, почти старик, высокий и прямой, с иссохшим лицом, со впалыми глазами, но из которых еще светится, как огненная искорка, блеск. О, он не в великолепных кардинальских одеждах своих, в каких красовался вчера перед народом, когда сжигали врагов римской веры, нет, в эту минуту он лишь в старой грубой монашеской своей рясе. За ним в известном расстоянии следуют мрачные помощники и рабы его и “священная стража”. Он останавливается перед толпой и наблюдает издали. Он все видел, он видел, как поставили гроб у ног его, видел, как воскресла девица, и лицо его омрачилось. Он хмурит седые брови свои, и взгляд его сверкает зловещим огнем. Он простирает перст свой и велит стражам взять его. И вот, такова его сила и до того уже приучен, покорен и трепетно послушен ему народ, что толпа немедленно раздвигается пред стражами, и те, среди гробового молчания, вдруг наступившего, налагают на него руки и уводят его. Толпа моментально, вся как один человек, склоняется головами до земли перед старым инквизитором, тот молча благословляет народ и проходит мимо. Стража проводит пленника в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании святого судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная, горячая и “бездыханная” севильская ночь. Воздух “лавром и лимоном” пахнет. Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы и сам старик, великий инквизитор, со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же закрывается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему:
– Это ты? Ты? – Но, не получая ответа, быстро прибавляет: Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли ты, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь, – прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника… …Имеешь ли ты право возвестить на хоть одну тайну того мира, из которого ты пришел? – спрашивает мой старик и сам отвечает ему за него: Нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когда был на земле. Все, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего тогда, полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: “Хочу сделать вас свободными”. Но вот ты теперь увидел этих “свободных” людей, – прибавляет вдруг старик с вдумчивою усмешкой. – Да, это дело нам дорого стоило, – продолжает он, строго смотря на него, – но мы докончили наконец это дело во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостоишь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверенны более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?”
– Я опять не понимаю, – прервал Алеша, – он что, иронизирует, смеется?
– Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. “Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали, – говорит он ему, – ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но ты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но, к счастью, уходя, ты передал дело нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и развязывать и уж, конечно, не можешь и думать отнять у нас это право теперь. Зачем же ты пришел нам мешать?”
– А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? – спросил Алеша.
– А в этом-то и состоит то главное, что старику надо высказать.
“Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, – продолжает старик, – великий дух говорил с тобою в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы “искушал” тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты отверг, и что в книгах названо “искушениями”? А между тем, если было когда-нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для примера, что три этих вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтобы внести опять в книги, и для этого собрать всех мудрецов земных, правителей, первосвященников, ученых, философов, поэтов и задать им задачу: придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и человечества, то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда могучим духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы видим, что все в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более. Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя? Вспомни первый вопрос; хоть не буквально, но смысл его тот: “Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя вечно трепещущее, что “отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои”. Но ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: “Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!” Знаешь ли ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. “Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!” – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой… …О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: “Лучше поработите нас, но накормите нас”. Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным? И если за тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным от небесного? Иль тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать: так ужасно им станет под конец быть свободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы их обманем опять, ибо тебя уж не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот первый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которую поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна мира сего. Приняв “хлебы”, ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе, это: “Пред кем преклониться?” Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: “Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!” И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: все равно падут пред идолами. Ты знал, ты не мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить всех преклониться пред тобою бесспорно, знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И все опять во имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому передать поскорее этот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя, о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом ты был прав. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. Без твердого представления о себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его всё были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того, чтобы овладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Или ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз и навсегда ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, это кто же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою! Вместо того чтоб овладеть людскою свободой, ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство человека вовеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за тобою, прельщенный и плененный тобою. Вместо твердого древнего закона, свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора? Они воскликнут наконец, что правда не в тебе, ибо невозможно было оставить их в смятении и мучении более, чем сделал ты, оставив им столько забот и неразрешимых задач. Таким образом, сам ты и положил основание к разрушению своего же царства и не вини никого в этом более. А между тем то ли предлагалось тебе? Есть три силы, единственные три силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков, для их счастия это силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то, и другое, и третье и сам подал пример тому. Когда страшный и премудрый дух поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: “Если хочешь узнать, сын ли ты божий, и докажешь, то верзись вниз, ибо сказано про того, что ангелы подхватят и понесут его, и не упадет и не расшибется, и узнаешь тогда, сын ли ты божий, и докажешь тогда, какова вера твоя в отца твоего”, но ты, выслушав, отверг предложение и не поддался и не бросился вниз. О, конечно, ты поступил тут гордо и великолепно как бог, но люди-то, но слабое бунтующее пламя это они-то боги ли? О, ты понял тогда, что, сделав лишь шаг, лишь движение броситься вниз, ты тотчас бы и искусил Господа, и веру в него всю потерял, и разбился бы о землю, которую спасать пришел, и возрадовался бы умный дух, искушавший тебя. Но, повторяю, много ли таких, как ты? И неужели ты в самом деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под силу подобное искушение? Так ли создана природа человеческая, чтобы отвергнуть чудо и в такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных, основных и мучительных душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным движением сердца? О, ты знал, что подвиг твой сохранится в книгах, достигнет глубины времен и последних пределов земли, и понадеялся, что, следуя тебе, и человек останется с богом, не нуждаясь в чуде. Но ты не знал, что чуть лишь человек отвергнет чудо, то тотчас отвергнет и бога, ибо человек ищет не столько бога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах, то насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком и безбожником. Ты не сошел с креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразня тебя: “Сойди со креста, и уверуем, что это ты”. Ты не сошел потому, что опять-таки не захотел поработить человека чудом и жаждал свободной веры, а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольников пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях слишком высоко ибо, конечно, они невольники, хотя и созданы бунтовщиками. Озрись и суди, вот прошло пятнадцать веков, поди посмотри на них: кого ты вознес до себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал! Может ли, может ли он исполнить то, что и ты? Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и потребовал, и это кто же, тот, который возлюбил его более самого себя! Уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к любви, ибо легче была бы ноша его. Он слаб и подл. Что в том, что он теперь повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются наконец глупые дети, что хоть и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами своими, они сознаются наконец, что создавший их бунтовщиками, без сомнения, хотел посмеяться над ними… …И чем виноваты остальные слабые люди, что не смогли вытерпеть того, что могучие? Чем виновата слабая душа, что не смогла вместить столь страшных даров?… …Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки. Правы мы были, уча и делая так, скажи? Неужели мы не любили человечества, столь смиренно сознав его бессилие, с любовию облегчив его ношу и разрешив слабосильной природе его хотя бы и грех, но с нашего позволения? К чему же ты пришел нам мешать? И что ты молча и проникновенно глядишь на меня кроткими глазами своими? Рассердись, я не хочу любви твоей, потому что сам не люблю тебя? И что мне скрывать от тебя? То, что имею сказать тебе, все тебе уже известно, я читаю это в глазах твоих, и я ли скрою от тебя тайну нашу? Может быть, ты именно хочешь услышать ее из уст моих, слушай же: мы не с тобой, а с ним, вот наша тайна! Мы давно уже не с тобою, а с ним, уже восемь веков. Ровно восемь веков назад мы взяли от него то, что ты с негодованием отверг, тот последний дар, который он предлагал тебе, показав тебе все царства земные: мы взяли от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными… …Ибо кому же владеть людьми, как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы их. Мы и взяли меч кесаря, а взяв его, конечно, отвергли тебя и пошли за ним… …У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покоряться. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя… …Тогда дадим им тихое смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого… …Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать, как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей – все судя по их послушанию – и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести – всё, всё понесут нам и мы всё разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будут тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то уж, конечно, не для таких как они… …Знай, я не боюсь тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою ты благословил людей, и я готовился стать в число избранников твоих, в число с жаждой “восполнить число”. Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастия этих смиренных. То, что я говорю тебе, сбудется, и царство наше сожидется. Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому мановению моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был, кто всех более заслужил костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi (лат. “Я сказал”)”». (Ф. Достоевский. «Братья Карамазовы»).
ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ МАТРИЦА
Разговор о религии завершим интересным отрывком из книги Карлоса Кастанеды «Огонь изнутри». Отрывок в какой-то мере объясняет многообразие религиозного опыта.
«И он подробно описал, что представляет собой человеческая матрица. Он сказал, что это похоже на гигантский штамп, который без конца штампует человеческие существа, как будто некий гигантский конвейер доставляет к нему заготовки и уносит готовые экземпляры. Он объяснил также, что каждому биологическому виду соответствует своя матрица… Дон Хуан сказал, что у древних видящих и мистиков нашего мира была одна общая черта, и тем и другим удавалось увидеть человеческую матрицу, но ни те, ни другие не поняли, что это такое. Веками мистики потчевали нас душещипательными отчетами о своем духовном опыте. Но отчеты эти, при всей их красоте, содержали в себе грубейшую и совершенно безнадежную ошибку: их составители верили во всемогущество человеческой матрицы. Они думали, что это и есть вездесущий творец. Примерно так же интерпретировали матрицу и древние видящие. Они считали, что это добрый дух, защитник человека.
И только у новых видящих хватило уравновешенности на то, чтобы, увидев матрицу, трезво понять, что это такое. Они смогли осознать: человеческая матрица не есть творец, но просто структура, составленная всеми мыслимыми и немыслимыми атрибутами и характеристиками человека, всеми, какие только могут в принципе существовать. Матрица наш Бог, поскольку все, что мы собой представляем, ею отштамповано, но вовсе не потому, что она творит нас из ничего по своему образу и подобию. И когда мы преклоняем колени перед человеческой матрицей, мы совершаем поступок, от которого весьма заметно несет высокомерием и антропоцентризмом.
Я ужасно разволновался, слушая объяснение дона Хуана. Я никогда не считал себя особо благочестивым католиком, однако его богохульные интерпретации меня шокировали. В конце концов я не выдержал и перебил его, заявив, что считаю существование Бога реальностью.
– Твоя, как, впрочем, и чья угодно вера в существование Бога основана лишь на том, что кто-то кому-то когда-то сказал, а не на твоем непосредственном видении, – продолжал дон Хуан. Но если бы ты даже мог видеть, ты все равно неизбежно допустил бы ту же ошибку, что и мистики. Каждый, кто видит человеческую матрицу, автоматически принимает ее за Бога.
Дон Хуан назвал мистический опыт случайным видением… Он заявил, что выносить верные суждения по данному вопросу могут только новые видящие, поскольку они искоренили случайное видение, заменив его способностью видеть человеческую матрицу в любой необходимый им момент.
И они увидели, что то, что мы называем Богом, есть статический прототип человеческого образа, не имеющий никакой силы, поскольку человеческая матрица ни при каких обстоятельствах не может ни помочь нам в наших действиях, ни наказать нас за неправедные дела, ни воздать нам за дела праведные.
Все, что он говорил, причиняло мне настоящие страдания… Когда я дошел до такой степени раздражения, что готов был начать на него кричать, он сдвинул меня в состояние еще более повышенного осознания, ударив по правой стороне туловища между тазом и ребрами. Этот удар отправил меня парить в радужном свете, в лучезарном источнике мира и дивной благодати. Этот свет был небом, оазисом в окружающей меня черноте.
Субъективно я ощущал, что время остановилось. Я видел этот свет неизмеримо долго. Описать словами все великолепие того, что я созерцал, не было никакой возможности, но понять, что делает это столь прекрасным, я тоже не мог. Затем я подумал, что ощущение красоты порождается чувством гармонии, мира, покоя и столь долгожданной безопасности. Дышать было так легко, я вдыхал и вдыхал, пребывая в состоянии абсолютного покоя. Какое дивное изобилие! Без тени сомнения я знал это и есть Бог, источник всего сущего, и я встретился с Ним лицом к лицу. И я знал: он любит меня. Бог есть любовь и всепрощение – это я тоже знал. Свет омывал меня, я был очищен и спасен. Я не был властен над собой, я рыдал. В основном о себе. Этот свет и я. Боже, как недостоин и мерзок я.
Вдруг в ушах моих зазвучал голос дон Хуана. Он велел мне идти дальше, подняться над матрицей. Он говорил, что матрица всего лишь ступень, передышка, которая дает временное пристанище, сообщая мир и безмятежность тому, кто отправляется в неизвестное. Но она бесплодна и статична. Она есть одновременно плоское отображение в зеркале и само зеркало. Плоское отражение есть образ человека. Я страстно отверг сказанное доном Хуаном. Я восстал против его богохульных и святотатственных речей. Мне хотелось послать его подальше, но я не мог преодолеть связывающую силу моего видения. Я был ею пойман. Дон Хуан, казалось, в точности знал все, что я думаю.
– Ты не можешь послать нагваля, – сказал он у меня в ушах. – Ибо нагваль дает тебе видение. Это искусство нагваля, его сила. Нагваль тот, кто тебя ведет.
И тут я кое-что понял относительно этого голоса. Инициатором моего видения действительно был нагваль Хуан Матус. Именно его искусство и сила заставили меня увидеть Бога.
Он сказал, что Бог – шаблон человека. И я знал, что он прав. Но я не мог с этим согласиться, причем не из упрямства или злости, но просто потому, что мною всецело владело чувство преданности и любви к Божеству, бывшему передо мной. Со всей страстностью, на какую я только был способен, всматривался я в этот свет. Он как бы сконденсировался, обретая форму, и я увидел очертания человека. Сияющего человека, от которого исходило благословение, любовь, понимание, искренность и истина. Человека, воплощавшего в себе всю сумму добра.
Страсть, которая меня охватила, когда я увидел этого человека, превосходила все, когда-либо мной испытанное. Я рухнул на колени. Я жаждал поклоняться воплощенному Богу, но тут вмешался дон Хуан. Он ударил меня по верхней части грудной клетки слева, возле лопатки, и я тут же потерял Бога из виду.
Я остался, охваченный мучительным чувством: некой смесью сожаления, воодушевления, уверенности и сомнений. Дон Хуан меня высмеял. Он сказал, что я набожен и легкомысленен, что из меня мог бы получиться дивный священник, а теперь к тому же и пророк – лидер религиозной концессии, видевший Бога. И он язвительно посоветовал мне взяться за проповедничество и описывать всем то, что я видел.
– А мужчина? Ты ведь не можешь забыть, что Бог – мужчина. Удобно то как, а? – с улыбкой добавил в тот раз дон Хуан. – Бог мужского пола. Облегчение какое!..
Тут я вспомнил, что за все годы обучения видел человеческую матрицу еще пять раз. И с каждым следующим разом реакция на нее становилась все менее и менее бурной. Но справиться с тем фактом, что я вижу Бога мужского пола, мне не удавалось. Дон Хуан полагал, что будь я женщиной, человеческая матрица, которую я видел, вероятнее всего, была бы структурой человеческого существа женского пола. Дон Хуан был прав, говоря, что преимущество новых видящих состоит в их способности видеть человеческую матрицу по собственному желанию сколь угодно часто. Но для меня гораздо большее значение имела их уравновешенность, которая позволила трезво подойти к исследованию того, что они видели.
Затем дон Хуан встал и сказал, что пришло время вернуться и пройтись по городу, поскольку человеческую матрицу я должен увидеть, находясь среди людей. В молчании мы дошли до площади, но прежде, чем мы на нее вышли, я ощутил неудержимый всплеск энергии и ринулся вдоль по улице к окраине городка. Я вышел на мост. Человеческая матрица словно специально там дожидалась меня. Я увидел ее дивный теплый янтарный свет.
Я упал на колени, но это не было продиктовано набожностью, а явилось физической реакцией на чувство благоговения. Зрелище человеческой матрицы было в этот раз еще более удивительным, чем когда-либо прежде. Я почувствовал, как сильно я изменился с того времени, когда видел ее впервые. В этом чувстве не было ни высокомерия, ни самолюбования, просто все, что я увидел и узнал за прошедшие годы, позволило мне гораздо лучше и глубже постичь возникшее перед моими глазами чудо. Сначала человеческая матрица была наложена на мост. Потом я немного изменил фокусировку и увидел, что человеческая матрица простирается вверх и вниз в бесконечность, а мост – крохотный узор, полупрозрачный набросок, нарисованный на бесконечности. Такими же были и микроскопические фигурки прохожих, с нескрываемым любопытством меня разглядывавших. Но я был недосягаем для них, хотя именно в этот момент открытость и уязвимость мои достигли максимума. Человеческая матрица была бессильна защитить меня или пощадить, но все равно я любил ее страстно, и страсть моя не знала границ.
Я подумал, что теперь понимаю слова дона Хуана, неоднократно от него слышанные: привязанность не может основываться на взаимной выгоде. Я бы с радостью навек остался слугой человеческой матрицы, и не за то, что она мне что-то дает, ведь дать она ничего не может, а просто из-за чувства, которое я к ней испытывал. Я ощутил, как что-то потянуло меня прочь. Прежде чем исчезнуть, я закричал, что-то обещая человеческой матрице, но закончить не успел: мощная сила подхватила меня и сдула прочь. Я стоял на коленях посреди моста, а собравшиеся вокруг крестьяне надо мной смеялись.
Подошел дон Хуан, помог мне встать и отвел домой.
– Человеческую матрицу можно видеть в двух раз-личных образах, – начал он, как только мы сели, – в образе человека и в образе света… Новые видящие настаивают на необходимости увидеть и понять человеческую матрицу… А ты уверен в том, что понял, чем в действительности является человеческая матрица? – спросил он с улыбкой.
– Уверяю тебя, дон Хуан, я полностью отдаю себе отчет в том, что такое человеческая матрица! – сказал я.
– Но, подходя к мосту, я слышал, как ты кричал матрице какую-то чушь, – заметил он с язвительнейшей улыбкой.
Я сказал, что чувствовал себя бесполезным слугой, который поклоняется бесполезному господину, и все же искренняя привязанность заставила меня пообещать неумирающую любовь.
Дон Хуан нашел это весьма занятным и смеялся до тех пор, пока совсем едва не задохнулся.
– Бесполезное обещание, данное бесполезным слугой бесполезному господину, – прокомментировал он и снова захлебнулся смехом.
Отстаивать свою позицию мне не хотелось. То, что я чувствовал по отношению к человеческой матрице, было с моей стороны даром, взамен за который я даже не думал что-либо получить. И бесполезность данного обещания не имела ровным счетом никакого значения».
Вообще, все эти деления на религии и Пути имеет смысл только до определенного уровня развития. Затем все объединяется.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
МЕДИТАЦИЯ
Резонанс. Вот основа управления миром. Технику резонанса лучше всего отрабатывать в медитации.
Но здесь есть одна хитрость. Медитация – это всего лишь упражнение. Вы можете достичь с помощью медитаций уникальных психических феноменов и мистических переживаний. Вы можете научиться управлять своими эмоциями. Но все эти достижения не имеют ценности, если их результат не отражается в обыденной жизни.
Никто ничего не может достичь, если изолирует внутренние переживания от повседневной деятельности. Поэтому со временем те навыки, которые вы освоили в медитациях, надо переносить на всю жизнь. Те психические мышцы, что вы натренировали, надо переносить в непрерывное употребление. Наработанные психические навыки необходимо использовать в процессе бытия, так же естественно, как вы едите, ходите и говорите.
Перенося навыки медитаций в жизнь, мы начинаем действовать по-новому в каждую секунду существования, будь это общение с другом, просмотр телевизора или прием пищи. По мере развития мы превращаем жизнь в беспрестанное упражнение или магическое бытие. Именно жизнь с ее проблемами становится лучшим полем для практики, и от управления собой в медитациях мы переходим к управлению миром в реальности.
*****