Последний из великих курильщиков 7 страница
— и вообще все. Словом, я хочу предложить тост за Обри и пожелать ему приятно провести время в Штатах.
— Ну, теперь он прогостит у них в доме еще месяц, — театральным шепотом заметила миссис Ротроут Рейлу Бригему.
Леон поднял стакан с сотерном:
— Лорд Баффинг!
Поднятые стаканы, аплодисменты, возгласы: «Слушайте! Слушайте», — совсем как в Англии.
Англичанин медленно встал. Страшный, изможденный. Нос — чуть не в милю длиной. Ростом поэт невелик, но огромный гладкий череп придает его облику внушительность.
— Вы слишком добры, Леон, — проговорил он, взглянул на Леона и скромно потупился. — Как вы, должно быть, знаете… тому, кто стремится к Нобелевской премии, лучше всего жить так, как будто ее вообще не существует, я, во всяком случае, слишком стар, чтобы волноваться по этому поводу… Так что я, право, даже не знаю, о чем, собственно, речь. — Недоуменные смешки. — Другое дело — ваша с Инее чудесная дружба и гостеприимство, тут я, слава богу, не должен притворяться, будто о них мне тоже ничего не известно. — Он нагромоздил отрицаний и совсем запутал в них слушателей, хотя они одобрительно кивают. — Словом, лично я с удовольствием спел бы в уплату за ужин…
— Еще бы! — шепотом съязвила миссис Ротроут.
— …но полагаю, это было бы непростительной дерзостью после того, как нам напомнил о горе Канио сам мистер Шафлетт.
Он произнес «мистер Шафлетт» с чисто английской язвительной иронией, подчеркивая неуместность уважительного обращения к какому-то деревенскому шуту.
Вдруг он смолк, вскинул голову и устремил взор вдаль, словно увидел сквозь стены весь огромный мегаполис. С его губ сорвался сухонький смешок.
— Прошу меня простить. Я услышал собственный голос и подумал, что полстолетия назад, когда я был молод — и восхитительно горяч, помнится мне, — я бы при звуках столь вызывающе английского прононса сам первым покинул бы помещение.
Гости недоуменно переглядываются.
— Но вы, я знаю, не уйдете, — продолжает лорд Баффинг. — В Соединенных Штатах к англичанам всегда было прекрасное отношение. Лорд Гугт, возможно, мне возразит. — «Гугт» он произнес почти как бранное слово. — Впрочем, вряд ли. Когда я впервые приехал молодым человеком в Штаты, это было перед началом второй мировой войны, люди, слыша мою речь, говорили: «О, так вы англичанин?» — и из почтения во всем мне уступали. Теперь же, когда я приезжаю в Штаты, люди, слыша меня, говорят: «Так вы англичанин? Бедняжка!» — и опять же я добиваюсь своего, потому что граждане вашей страны относятся к нам с неизменным состраданием.
Слушатели облегченно смеются. Старик, оказывается, ни к чему серьезному не клонит. Он снова замолчал, как видно взвешивая, стоит продолжать или нет. И решил, что стоит.
— Почему я за всю жизнь ничего не написал о Соединенных Штатах, я и сам не знаю. Вернее — не так. Знаю, конечно. В нашем столетии поэты не пишут о чем-то конкретном и менее всего — о странах, имеющих реальные географические имена. Но Соединенные Штаты заслуживают эпической поэмы. Были времена, когда я подумывал написать такую поэму. Но не написал. В нашем столетии поэты эпических поэм уже тоже не пишут, хотя нельзя отрицать, что остались и пребудут в веках лишь те, кто как раз писал поэмы. Гомер, Вергилий, Данте, Шекспир, Милтон, Спенсер… Где, в сопоставлении с ними, очутятся через двадцать пять лет мистер Элиот или мистер Рэмбо? — произносится с той же интонацией, как раньше «мистер Шафлетт». — В тени, я полагаю, в комментариях, в грудах сносок… вместе с Обри Баффингом и множеством других поэтов, которых я когда-то высоко ценил. Нет, у нас, современных поэтов, не хватит духу на эпическую поэму. У нас даже не хватает храбрости писать в рифму — потому что ведь в американской поэме непременно должны быть рифмы, целые раскованные каскады рифм, как продемонстрировал Эдгар Аллан По… Да… По, который, помнится, последние годы жил где-то здесь поблизости, в районе Нью-Йорка под названием Бронкс… В домике с кустами сирени и вишневым деревцем… с женой, умирающей от чахотки. Конечно, он был пьяница и, возможно даже, душевнобольной, но одержимый пророческими видениями. Он написал один рассказ, где находятся все необходимые объяснения того, что происходит с нами сегодня… Называется «Маска Красной Смерти»… В некоем государстве свирепствует эпидемия таинственной болезни, Красной Смерти. Принц Просперо — принц Процветание, заметьте себе, — собрал в своем замке всех лучших людей страны, заложил на два года запасы еды и питья и заперся от внешнего мира, от заразного простого люда. И здесь у него идет бал-маскарад, который продлится до тех пор, покуда эпидемия за стенами не исчерпает себя. Бесконечный, безостановочный маскарад происходит в семи великолепных покоях, и от одного к другому празднество становится все бешеней, все безогляднее. Последний покой убран сверху донизу черным бархатом. И там среди ликующих вдруг появляется неизвестный гость, одетый в самый необычный, самый пугающе-прекрасный костюм из всего ослепительного хоровода ряженых. Он изображает собою Смерть, и так правдоподобно, что Просперо разгневан и велит его изгнать. Никто не отваживается, и это берет на себя сам принц, но едва лишь прикасается к савану, как тут же падает мертвый, ибо сама Красная Смерть вошла к нему в дом… в дом Просперо, дом Процветания, друзья мои… Поразительно тут то, что гости с самого начала в общем-то знают, что ожидает их в седьмом покое, но их неодолимо влечет туда, слишком велико возбуждение, слишком необузданно веселье, и так роскошны платья, и яства, и напитки, так сладостна плоть — а сверх того у них ничего нет. Семья, дом, дети, великая цель существования, вечный поток хромосом для них больше не существуют. Они связаны только друг с другом и кружатся, кружатся бесконечно, точно частицы в распадающемся атоме, — что же такое для них Красная Смерть, как не последнее упоение, не plus ultra? Так что По предрек наш конец более ста лет назад. А зная конец, кто напишет жизнерадостные пассажи, которые должны ему предшествовать? Не я, во всяком-случае — не я. Боль, отвращение, жестокая мука покинули меня вместе с лихорадкой, бушевавшей в моем мозгу, — вместе с болезнью под названием Жизнь, сжигавшей мой ум. Болезнь под названием Жизнь — так он написал совсем незадолго до кончины… Нет, я не смогу быть тем эпическим поэтом, которого вы заслуживаете. Я чересчур стар, я устал, измучен болезнью под названием Жизнь, слишком ценю ваше очаровательное общество, безумный, безумный хоровод. Благодарю, Леон. Благодарю, Инее.
И с этими словами призрачный англичанин медленно опустился на стул.
В столовой у Бэвердейджей воцарился непрошеный гость, которого здесь больше всего страшатся, — молчание. Присутствующие неловко переглядываются. Это тройная неловкость. За старого поэта, который нарушил этикет и привнес серьезность на званый вечер у Бэвердейджей. И за себя, потому что тянет выразить ему свое высокомерное презрение, а непонятно как. Просто посмеяться над ним? Но ведь он все же не кто-нибудь, а лорд Баффинг, из первых кандидатур на Нобелевскую премию, и к тому же гостит у Бэвердейджей. А в-третьих, их смущает, как всегда в таких случаях, что, может быть, в речи «старого бритта» содержался глубокий смысл им не по разуму. Салли Ротроут состроила постную мину, закатила глаза, а потом быстро стрельнула ими туда-сюда: как остальные? Лорд Гугт изобразил на своем жирном лице кислую улыбку и покосился на Бобби Шэфлетта, но Бобби сам вопросительно смотрит на Инее Бэвердейдж, ожидая подсказки. А она сидит подавленная и молча смотрит перед собой. Джуди улыбается, на взгляд Шермана, дурацкой улыбкой, ей, наверно, кажется, что почтенный джентльмен из Великобритании сказал какую-то чрезвычайно приятную вещь.
Наконец Инее Бэвердейдж поднялась и объявила:
— Кофе будем пить в соседней комнате.
И постепенно, сначала неуверенно, улей вновь загудел.
Когда ехали домой — шесть кварталов в один конец выходит 123 доллара 25 центов, потому что в оба конца — 246 долларов 50 центов — с седовласым шофером компании «Мэйфер таун кар, инкорпорейтед» за рулем, Джуди разговорилась вовсю. Она была очень оживлена, Шерман не видел ее такой по крайней мере две недели, с тех пор как она поймала его на супружеской неверности по телефону. Ясно, что сегодня она относительно Марии ничего не заметила, наверно, даже и не догадывается, что сидевшую рядом с ее мужем красотку зовут Мария. Так что она в прекрасном настроении, опьянена, но не вином, от вина полнеют, а роскошным приемом.
С притворным безразличием, словно бы нисколько не завидуя, Джуди болтала о том, как удачно подобрала Инее своих знаменитых гостей: трое титулованных (барон Хохсвальд, лорд Гугт и лорд Баффинг), один политический деятель международного масштаба (Жак Прюдом), четверо гигантов искусства и литературы (Бобби Шэфлетт, Наннели Войд, Борис Королев и лорд Баффинг), двое дизайнеров (Рональд Вайн и Барбара Корналья), три Очень Знаменитых Извращенца («Извращенца?» — удивился Шерман. «Да. Очень Знаменитые Извращенцы, ОЗИ, их все так зовут», — ответила Джуди. Шерман вспомнил только одного, англичанина, который сидел справа от нее: Сент-Джон Томас) и трое титанов бизнеса (Хохсвальд, Рейл Бригем и Артур Раскин). После этого она стала обсуждать Раскина. Дама слева от него, мадам Прюдом, не хотела с ним разговаривать, а дама справа, жена Рейла Бригема, не выказала никакого интереса, и тогда он через ее голову стал рассказывать барону Хохсвальду про то, что фрахтует воздушную линию на Ближнем Востоке.
— Представляешь, Шерман, чем этот человек зарабатывает свои миллионы? Возит на «Боингах» арабов в Мекку! Тысячами, десятками тысяч! А сам еврей!
Шерман и забыл уже, когда это было, чтобы она вот так, по-дружески, делилась с ним тем, что услышала в свете. Но теперь его уже не трогают жизнь и приключения Артура Раскина. Мысли его занимает один только измученный, истерзанный англичанин Обри Баффинг.
Неожиданно Джуди сказала:
— Как ты думаешь, что нашло вдруг на лорда Баффинга? Так это все у него прозвучало… уничижительно.
Да уж куда уничижительнее, подумал Шерман. Он хотел было сообщить ей, что Баффинг умирает от СПИДа, но не стал, светские сплетни его уже тоже не трогают.
— Не знаю, — ответил он.
Но на самом деле он знает. Знает очень четко. Этот призрачный культурный английский голос был голосом оракула. Обри Баффинг обращался прямо к нему, Шерману, словно медиум от самого Господа бога. Эдгар Аллан По! — гибель от распутства! — да еще в Бронксе — в Бронксе! Безумный хоровод, необузданная плоть, крах домашнего очага — и в последнем покое тебя ждет Красная Смерть.
Пока они шли от наемного автомобиля к подъезду, Эдди успел распахнуть им навстречу двери. «Хелло, Эдди!» — звонко пропела Джуди, а Шерман только взглянул на него мельком и ничего не сказал. У него кружилась голова. Мало того что его терзал страх, но вдобавок он был еще и пьян… Улица Моей Мечты… Он украдкой обвел взглядом вестибюль, почти готовый увидеть фигуру в саване.
Ирландский разговор
В глазах Крамера Мартин был такой невозмутимый, отчаянный ирландец, какого вообще невозможно представить себе веселым, разве что в пьяном виде. Да и то, он пьяный, наверно, злобствует и нарывается. Но сегодня утром Мартину явно весело. Беспощадные добермановские глазки округлились, сияют. Радуется, как малое дитя.
— Стоим мы там в вестибюле, толкуем с двумя швейцарами, — рассказывает он, — и вдруг — дззз! Кнопка такая загорается, и один из швейцаров с места бегом прямо в дверь, будто у него ракета в заднице, свистит в свисток, рукой машет, такси останавливает.
Рассказывая, Мартин смотрит Берни Фицгиббону прямо в лицо. Они вчетвером — Мартин, Фицгиббон, Гольдберг и Крамер — находятся у Фицгиббона в кабинете. Фицгиббон, как и положено начальнику Отдела опасных преступлений в Окружной прокуратуре, — крепкий, атлетичный ирландец смуглого подвида, с квадратным подбородком, густыми темными волосами и черными глазами. Он много и с готовностью улыбается, но его улыбка — не средство расположить к себе собеседника, а уверенная усмешка атлета. И сейчас рассказу Мартина с этими его дурацкими, наивными подробностями, Фицгиббон, конечно, улыбается, просто потому что Мартин принадлежит к другой, особенной разновидности неустрашимых маленьких ирландцев, которую он больше всего понимает и ценит. Их в комнате два ирландца, Мартин и Фицгиббон, и два еврея, Гольдберг и он, но на самом деле они здесь, можно считать, все четверо ирландцы. Я-то пока еще еврей, думает Крамер, но только не в этих стенах. Полицейские все превращаются в ирландцев, и евреи вроде Гольдберга, и итальянцы, и латиноамериканцы, и негры. Да, даже негры; никто не понимает душу участковых комиссаров, которые, как правило, — темнокожие, потому что у них под темной кожей прячется ирландская суть. То же самое относится к помощникам окружных прокуроров в отделах особо опасных преступлений. Если ты работаешь там, ты — ирландец. В целом среди населения Нью-Йорка количество ирландцев становится все меньше. Еще двадцать лет назад они доминировали в политической жизни Бронкса, Куинса, Бруклина и значительной части Манхэттена — теперь под их влиянием остался только небольшой район Вест-Сайда, где в водах Гудзона гниют заброшенные пристани и затоны. Все известные Крамеру ирландцы, работающие в полиции Бронкса, и Мартин в том числе, живут на Лонг-Айленде или где-нибудь в Доббс-Ферри и оттуда ездят на работу в город. Берни Фицгиббон и Джимми Коуфи — последние динозавры. Теперь в правоохранительной службе Бронкса пошли в ход итальянцы и евреи. Но все равно на Окружном полицейском управлении и на Отделе особо опасных преступлений лежит — и наверное будет лежать до скончания века — ирландская печать. Там все слегка сдвинутые на ирландской невозмутимой отваге. Зовут сами себя «ослами», это обычное прозвище ирландцев-"ослы". Они им даже гордятся, в то же время как бы признавая свои слабости. Потому что понятно: ирландская отвага — это отвага не льва, а осла. В полиции или в Отделе особо опасных преступлений пусть ты и залез в бутылку, все равно ни шагу назад! Стоишь намертво. Этим-то и страшны даже самые мелкотравчатые, самые ничтожные из их породы. Заняв позицию, они готовы за нее драться. И кто хочет с ними поспорить, вынужден тоже ввязаться в драку. А на бедной нашей планете маловато людей, которым охота драться. Другая сторона этого же качества — верность. Если один попал в переделку, товарищи от него не отвернутся. Ну, может, оно и не совсем так, но нужен полный облом, чтобы ирландцы бросились спасать собственную шкуру. Среди полицейских это железно, и прокурорские помощники из Отдела особо опасных преступлений пользуются такой же репутацией. Верность — вещь надежная. А ирландская верность — скала, монолит. Ослиный кодекс чести. Евреи, итальянцы, негры и пуэрториканцы его перенимают, усваивают и тоже превращаются в стопроцентных «ослов». И еще ирландцы обожают потчевать друг друга россказнями о своих боевых подвигах, так что сейчас, когда «осел» Мартин рассказывает, а «осел» Фицгиббон и «осел» Гольдберг развесили уши, не хватает только выпивки для полноты картины. Чтобы напиться до сентиментальности, или до злобного бешенства. Нет, возражает сам себе Крамер. Им и выпивки не нужно. Они и без того пьяны от самодовольства — вот, мол, мы какие, к полной матери, отчаянные молодцы.
— Я поспрашивал одного из этих парней, швейцаров, — продолжает Мартин, — пока мы там торчали. Потому что эта гнида Мак-Кой заставил нас прождать внизу пятнадцать минут. Так вот, у них там на каждом этаже по две кнопки, одна — вызов лифта, другая — такси. Ты нажимаешь, и чертов ихний швейцар выскакивает на улицу, машет и свистит. Ну, в конце концов мы все-таки дождались, вошли в лифт, и тут я спохватился, что не знаю, на каком этаже он живет, Мак-Кой этот. Выглянул из лифта, говорю швейцару: «На какой этаж нам подняться?». А он отвечает: «Мы вас поднимем». Представляете? Мы вас поднимем. В кабине можешь перебрать все кнопки, и толку — чуть. Чтобы лифт поехал, швейцар должен нажать кнопку у себя на пульте. Пусть ты даже там живешь и хочешь заглянуть в гости к соседу, ты не можешь просто так зайти в лифт и подняться на его этаж. Не то чтобы там, конечно, такая публика жила, которая друг к другу в гости наведывается за ради потрепаться. Словом, Мак-Кой этот живет на десятом этаже. Поднимаемся, дверцы раскрываются, и мы в такой небольшой комнатке. Не на площадке, не на лестнице, а в комнатке. И из нее только одна дверь. У них на этаж лифт поднимает, блин, прямо в ихнюю квартиру.
— Тебя, Марти, смолоду ограждали от грубых реалий жизни, — говорит Берни Фицгиббон.
— Мало ограждали, блин, я так считаю, — отвечает Мартин. — Позвонили мы. Открывает горничная в форме, пуэрториканка или южноамериканка, вроде того. А у них, как входишь в холл, — тут тебе и мрамор, и деревянные панели на стенах, и такая лестница идет на верхний этаж, ну прямо, блин, как в кино. Потоптались мы на мраморном полу, покуда господин не решил, что, пожалуй, с нас довольно, и сходит он по лестнице вниз, эдак неторопливо, подбородок свой стопроцентный задрал прямо к потолку, вот ей-богу. Ты заметил, Дейви?
— Точно, — подтвердил Гольдберг и хмыкнул.
— Каков он из себя? — спрашивает Фицгиббон.
— Рослый, в сером костюме и подбородок кверху — типичный Уолл-стрит. Вообще довольно красивый мужик. Лет сорока.
— Как он реагировал на ваше появление?
— Сначала отнесся очень сдержанно. Пригласил пройти к себе в эту… в библиотеку, по-моему, это библиотека у них, небольшое такое помещение, но вы бы видели, какая там хреновина под потолком идет по всем стенам! — он широко взмахивает рукой. — Люди, блин, вырезаны по дереву, как бы прохожие на улице, а на заднем плане — магазины и всякая лабуда. Чудеса, да и только! Сели мы чин чином, и я ему объясняю, что, мол, это — положенная в таких случаях проверка машин данной марки с определенными номерами и так далее, а он говорит — да, он что-то такое слышал по телевизору, и да, у него есть «мерседес» и номер начинается с R, надо же, какое совпадение! Представляете, блин, я уже сижу думаю: вычеркиваем еще одну фамилию из ихнего вшивого списка, что нам выдали в прокуратуре. И все дела. То есть вот уж на кого в жизни не подумаешь, что он мог ехать на машине ночью по Брукнеровскому бульвару в Бронксе. Я, можно сказать, уже почти извиняюсь, блин, перед ним, что, мол, отняли у него драгоценное время, чтоб ему. Ну, и прошу позволения взглянуть на машину. А он: «Когда?» «Да прямо сейчас», — говорю. И все. И больше ничего. Если бы он ответил: «Она в ремонтной мастерской», или: «Жена на ней уехала», или еще там что-нибудь в таком духе, я бы небось в другой раз и не приехал ее осматривать, настолько это, блин, выглядело невероятно. Но у него вдруг делается такое лицо, губы дрожат, и он начинает что-то плести, что, мол, он не знает… как в таких случаях полагается… Но главное — выражение лица. Я смотрю на Дейви, Дейви смотрит на меня, и мы с ним оба видим одну картину. Верно, Дейви?
— Точно. Он вдруг раскисает прямо на глазах.
— Картина знакомая, с некоторыми так бывает, — продолжает Мартин. — Ему вся эта история против шерсти. Он мужик вообще-то неплохой. Немного задается. Но так — ничего мужик, я думаю. Жена у него. Ребенок. Квартира эта несусветная. Ему такие передряги не под силу. Слаб в коленках, чтобы вступать в конфликт с законом. Всякий человек, кто бы ты ни был, а когда-нибудь да вступишь в конфликт с законом, и есть люди, которым это ничего, а есть такие, что не выдерживают.
— Он не выдержал, что ты на его письменный стол уселся, — смеясь, уточняет Гольдберг.
— На его стол? — удивился Фицгиббон.
— А, да, — вспоминает Мартин с ухмылкой. — Я вижу, человек начал скисать, ну и говорю себе: «А я ведь еще не зачитал ему права, хрен дери, надо исправить упущение». Ну, и так это вроде бы походя говорю, что мы, дескать, очень ценим его сотрудничество, но что он, если не хочет, имеет право вообще не отвечать и может прибегнуть к услугам адвоката, и так далее, и тому подобное. А сам думаю, как бы понатуральнее произнести: «Если у вас нет средств на адвоката, государство предоставит вам юридическую помощь бесплатно». Это при том, блин, что у него один этот резной бордюр под потолком стоит больше, чем адвокат из Бюро бесплатной юридической помощи получает за год. Решил, что самое верное старое средство — пойти на сближение, он сидит за столом, а я подошел, встал прямо над ним и смотрю сверху вниз — мол, неужели ты откажешься отвечать из-за такой малости, как предуведомление о правах?
— Марти не просто над ним стоял, — смеется Гольдберг. — Он уселся перед его носом прямо на стол.
— А он что? — спрашивает Фицгиббон.
— Сначала — ничего, — отвечает Мартин. — Но чует, что что-то не так. Не станут же тебе просто для смеха, от не хрена делать, зачитывать права. Заметно, что растерялся, глаза на лоб. Плетет невесть что со страшной силой. Наконец встал и говорит, мол, я должен посоветоваться с адвокатом. Весь смех в том, что человек скис, когда захотели осмотреть машину, а потом мы ее облазили: чистехонька.
— А как вы ее нашли?
— Ну, это пара пустяков. Он упомянул, что держит ее в гараже. Я и прикинул, если у человека столько монеты, как у него, у заразы, он будет держать свою машину где удобнее — поблизости от дома. Вот я и спросил у швейцара, где у них там ближайший гараж. И все дела. Даже не назвал фамилии этого Мак-Коя.
— И что же в гараже, просто так взяли и показали его машину?
— Ну да. Я предъявил служителю свою бляху, а Дейви стоял с другой стороны и смотрел зверем. Свирепый еврей, вы же знаете, это пострашнее, чем свирепый ирландец.
Гольдберг осклабился. Он расценил это как большой комплимент.
— Служитель говорит: «Которая машина вас интересует?» Оказывается, у них там стоят две, «мерседес» и универсал «меркурий», а берут они 410 долларов в месяц за одну машину, там так стене написано. Восемьсот двадцать зеленых ежемесячно за обе. На двести дороже, хрен дери, чем я плачу за весь свой дом в Дикс-Хиллзе.
— И служитель показал вам ту машину?
— Служитель объяснил, где она стоит, — и пожалуйста, идите осматривайте, — говорит Гольдберг. — По-моему, он этого Мак-Коя не особенно обожает.
— Во всяком случае, особо о нем душой не болеет, — кивает Мартин. — Я спросил, брали ли из гаража эту машину в прошлый вторник вечером, и он сразу: да, конечно, он хорошо помнит, Мак-Кой взял ее в шесть и вернул около десяти, и вид у него был встрепанный.
— Хорошо иметь таких заботников, — добавляет Гольдберг.
— Один он был? — спрашивает Фицгиббон.
— По его словам, да, — отвечает Мартин.
— Короче, вы считаете, что это — он?
— Он.
— Ладно, — говорит Фицгиббон. — Что дальше? Как будем заводить дело?
— Зацепка уже есть. Мы знаем, что в тот вечер он брал машину и куда-то на ней ездил.
— Дайте нам этого Мак-Коя еще минут на двадцать, — говорит Гольдберг, — и будет вам все дело на тарелочке. Он же начал колоться при первом разговоре.
— Особо на это не полагайтесь, — говорит Фицгиббон. — Но попробовать можно. Вообще-то у нас ни хрена нет. Нет свидетелей. На пострадавшего рассчитывать не приходится. Неизвестно даже место происшествия. Мало того, сначала, когда парень явился ночью в клинику, о том, что его сбила машина, вообще речи не было.
Тут Крамера осенило, и он оказал:
— А может, он уже тогда был в отключке? — То, что недавно еще выглядело типичной беспросветной бодягой, вдруг залучилось голубыми надеждами. — Мы же знаем, что он очень крепко получил по голове.
— Может-то может, — ответил Фицгиббон, — но мне от этого не легче. Материала, чтобы завести дело, нет. А Эйб, говорю вам, хочет, чтобы мы предприняли решительные действия. Его эта демонстрация вчерашняя расстроила. «Правосудие Вейсса — белое правосудие». Во всех газетах было напечатано, и по телевидению показывали.
— Херня, а не демонстрация, — говорит Гольдберг. — Мы там были. Две дюжины пикетчиков, почти все — старые знакомые, эта Рива, как ее? со своими гомосеками, остальные — прохожие ротозеи.
— Подите втолкуйте это Эйбу. Он тоже, как и все, смотрел телевизор.
— А знаете, — задумчиво произносит Крамер, — мне кажется, этого парня, Мак-Коя, можно бы попробовать выкурить.
— Выкурить?
— Ну да. Я сейчас просто думаю вслух, но… если, может быть, выйти с этим в прессу…
— В прессу? — кривится Фицгиббон. — Ты что, шутишь? С чем? Мужик начинает нервничать, когда к нему на квартиру заявляются двое полицейских, и он пользовался своей машиной в тот вечер, когда был сбит пострадавший? Знаешь, что из этого следует? Ровным счетом ничего.
— Я же сказал, я просто думаю вслух.
— То-то и оно. Сделай мне одолжение, не думай вслух при Эйбе, а то он может решить, что ты это всерьез.
* * *
Рид-стрит — это одна из старых улочек в центре, по соседству с Ратушей и судом. Она довольно узкая, и здания, теснящие ее по обе стороны: конторы и мануфактурные склады с чугунными колоннами и козырьками, повергают ее в траурный полумрак даже в такой день, как сегодня, когда весело светит весеннее солнце. Правда, старые дома в этом районе, в треугольнике к югу от Кэнел-стрит, постепенно, исподволь перестраиваются под современные офисы и под квартиры, но сажа слишком глубоко въелась в стены.
Шерман Мак-Кой шел по кафельному коридору четвертого этажа в одном из этих старых чугунных строений. Он увидел пластиковую табличку на двери: «Дершкин, Беллавита, Фишбейн и Шлоссель», толкнул и очутился в крошечной, ярко освещенной приемной со стеклянной перегородкой, за которой сидела смуглая латиноамериканская женщина. Шерман назвался и объяснил, что ему нужен мистер Киллиан. Женщина надавила звонок. Открылась стеклянная дверь, за ней оказалось другое помещение, просторное, с белыми стенами и залитое еще более ярким, совсем уж невыносимым светом. Он бил с потолка, и Шерман поневоле понурил голову. Под ногами лежал оранжевый фабричный ковер без ворса. Щурясь от тысячеваттного сияния, Шерман увидел диван с белыми пластиковыми боковинами и кремовым клеенчатым сиденьем. Сел и сразу же съехал на самый край — сиденье оказалось покатым, хочешь не хочешь пришлось откинуться лопатками на спинку. Шерман неуверенно осмотрелся. У стены напротив стоит еще один такой же диван, на нем сидят двое мужчин и женщина. Один мужчина в сине-белом тренировочном костюме с ярко-синей кожаной грудью. Другой — в чем-то вроде шинели из бурой зернистой кожи, должно быть — слоновьей, с исполинскими широченными плечами. А на женщине черный пиджак, тоже кожаный и широкий, черные кожаные брюки и черные пиратские сапоги с отворотами под коленками. Все трое сидят и щурятся. И так же как Шерман, то и дело съезжают на край покатого дивана, а потом, шурша и скрипя кожей, отодвигаются обратно. «Кожаная» мода. Похожи втроем на одного слона, которого донимают мухи.
Из внутреннего коридора появился худой и длинный лысый мужчина с растрепанными бровями, в рубахе, при галстуке, но без пиджака и с револьвером в кобуре слева у пояса. Он мельком улыбнулся Шерману, как врач, который торопится пройти мимо ожидающих пациентов. И снова скрылся за дверью.
Из коридора донеслись голоса, мужской и женский. И вошли мужчина и женщина, он шел и подталкивал ее перед собой. А она семенила ногами и озиралась на него. Мужчина высокий, крепкий, лет под сорок. На нем двубортный синий костюм в крупную голубую клетку и полосатая рубашка с белым крахмальным воротничком.
Похож на шулера, подумал Шерман. А лицо узкое, даже можно бы сказать, тонкое, если бы не явно перебитый нос. Женщина же довольно молодая, не старше двадцати пяти, грудастая, губы ярко намазаны, волосы космами во все стороны, густо наштукатуренная физиономия, шея торчит из широкого круглого ворота. Одета в черный свитер, всунута в узкие черные джинсы и ковыляет в черных туфельках на высоких каблуках-шпильках. Сначала они спорят полушепотом. Но ее голос начинает звучать все громче, а его, соответственно, все тише. Классический вариант: мужчина хочет оставаться в рамках негромкого приватного разговора, а женщина решает пустить в ход один из своих козырей, а именно принародную сцену. У нее их два: принародная сцена и слезы. Сейчас она закатывает сцену. Ее голос звучит все пронзительнее и пронзительнее, и наконец мужчина тоже перестает сдерживаться.
— Но вы должны, — настаивает на чем-то женщина.
— Ничего я не должен, Айрин.
— Что же мне делать, идти за решетку?
— Что тебе делать? Платить по счетам, как все люди, — отвечает мужчина. — Ты уже и так меня обставила на половину гонорара. И теперь еще просишь, чтобы я делал такие вещи, за которые могут лишить права адвокатской практики.
— Вам наплевать.
— Это не правда, Айрин. Просто я больше ничего для тебя сделать не могу. Ты не оплачиваешь счета. И не смотри на меня так. Я тебе больше не советчик.
— Но вы должны. Что, если меня снова арестуют?
— Надо было раньше об этом думать, Айрин. Что я сказал тебе, когда ты первый раз сюда явилась? Помнишь? Я сказал тебе две вещи. «Айрин, — я сказал, — я не собираюсь быть твоим другом. Я собираюсь стать твоим адвокатом. Но я сделаю для тебя больше, чем все твои друзья». И еще я сказал: «Айрин, а знаешь, ради чего я это сделаю? Ради денег». И я сказал: «Помни эти две вещи, Айрин». Верно ведь? Говорил я тебе это?
— Но не могу же я снова идти в тюрьму! — Она потупила густо накрашенные глаза. Свесила голову. У нее задрожала нижняя губа, затряслись всклокоченные волосы, задергались плечи.
Слезы.
— Бога ради, Айрин! Перестань.
Слезы.
— Ну хорошо. Слушай… Я выясню, по какой статье тебя хотят привлечь, и буду представлять тебя на предварительном слушании. Но и только, имей в виду.