ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Случай на втором курсе 14 страница

кнопку пуска. Если я закуривал или замолкал, Чубисов

вновь почесывался, чтобы исключить холостой ход, зачем

ему тишина? Как ни искусно он проделывал (отворачивался,

чихал, искал в карманах платок), я замечал. Не каждый

раз, но замечал. Дело в знании. Когда знаешь - заметишь.

Итак, он хотел меня выдоить, я - его убить. Так и было.

В тот темный осенний вечер. Теперь я понимаю.

При всем том, оба пьяные, мы шли и поддерживали друг

друга. И не только слово за слово и плечо к плечу, мы

поддерживали один другого на крючке взаимного интереса

(с наживкой, у каждого своя, жало скрыто).

- Как-то прихожу к С-с-сережке. А он выпивает с кем,

ты думаешь?..

- Ну-ну?

- П-потом. Р-расскажу потом. - И я пьяно махал рукой,

мол, после. Мол, надо выпить, сил нет.

Он убирал руку из кармана (так и не включив запись) и

в свою очередь поддерживал во мне дух близкой надеждой:

- Мы, Петрович, сы-сычас к Кирчонку. У него всегд-да

найдется. В закромах. (То есть выпивка.)

Уже изрядно выпившие, оба не притворялись. Непонятно

только, почему Чубисов не хотел или не мог

просто-напросто напоить, влив в меня (по дороге)

бутылку-две пойла. Спровоцировать тем самым очередной

взрыв пьяной болтовни и записать себе хоть все пять

пустых пленок (у него их оказалось четыре, одна в

работе). Почему он должен был водить меня по каким-то

знакомым? - водить и возить! - дважды, притом с

пересадками, мы подъезжали по адресу на троллейбусах

(ночных и редких). Возможно, объяснения нет, и он тоже

всего лишь хотел выпить-закусить. Он шел по течению. (Он

жил. У жизни свой липкий цемент.) Но в заделе мог быть,

конечно, и вовсе неведомый мне цепкий профессиональный

его опыт: он мог опасаться, скажем, что я упьюсь и

отключусь раньше времени. И он мало запишет. А значит -

он умело и привычно расчетливо (он так думал)

поддерживал равновесное состояние алкоголя в моей крови

и - соответственно - в моем сознании. Поддерживал за

счет наших хожений по свежему воздуху. Но, возможно

(тоже не исключить), Чубисов и впрямь чувствовал себя

должным напоить меня как следует, так сказать, честно

воздать филеру за полученную честную информацию.

На Суворовском бульваре (я ждал внизу у подъезда) он

вместе с водкой вынес горячую, сочную котлету на куске

хлеба; свою он съел у них (у знакомых), а мне вынес.

Мотнул головой: они, мол, с фанаберией!.. И, сколько-то

поколебавшись, он в дом к ним меня не провел:

постеснялся моих разбитых ботинок.

Но в громоздкий ржавый ангар, арендованный под

мастерскую, мы ввалились с ним вместе: там толокся

привычный пьющий люд - галдеж, крики, стеснять (и

стесняться) некого. Там, сняв марлю с картин, выясняли

свои отношения с вечностью человек пять художников,

шумных, молодых и мне не знакомых. Какие замечательные

говоруны! - я уже стар для них. Девицы. Курят лихо.

Рослые. Красивые. (Я стар и для них.) Но пьяный разговор

с молодыми всегда легок, бодрящ: я зацепился. И пили

хорошо. Напьемся здесь под завязку, и в переходах меж

гаражами я на обратном пути его прикончу - в углу.

(Глупая, пьяная мысль. Но я почему-то навязчиво хотел,

чтоб ржавые гаражи. Чтоб в углу.) Я уверял Чубика: хочу

остаться здесь - здесь, мол, водка, умненький разговор,

и куда еще дальше тащить нам свои старые ноги, копыта

устали!

А Чуб не менее упорно меня отговаривал, уводил: вел

дальше.

- Здесь пахнет н-н-настоящим искусством! - вдохновенно

цеплялся я за молодых, за их свежие мысли, слова. (За

проржавленный и просторный уют их мастерской.) - Хочу

быть с ними...

- Ты хочешь. Да вот они не хотят: ты для них пьянь!

- А ты?

- А вот я - нет.

Чубисова и здесь безусловно знали как стукача, слух

стойкий; и, как Василек и компания, тоже время от

времени подсмеивались. Некоторые кривили рты (презирали

молчком). Но слушали всерьез. Он знал о выставках (не

откажешь), об Эрике Булатове (знал лично), а как

уверенно он препарировал практику соцарта, последний

погромыхивающий вагон соцреализма - стоило слушать!

Когда в кино убивают шпика, он полное ничтожество. (Чтоб

не жалеть. Чтоб треск раздавленной вши.) Меж тем не один

я рот раскрыл, едва Чубисов заговорил о Кандинском,

мюнхенский период, "Голубой всадникС, жена Нина - Чубик

еще и заспорил с художниками, с этими всезнайками. Как

раз о Нине, немка-то была подругой Кандинского, великой

подругой, а Нина все-таки женой - оказался прав!

(Полезли в потрепанный том; выяснили; и шумно, уже

колхозом, выпили за истину.)

Зато их шуточки становились, я заметил, все более

прицельны по мне и злы. Один из молодых, с кудрявенькими

бакенбардами, юный Пушкин, шепотком, но впрямую спросил

обо мне - со смешочком: "А он - тоже?..С - и костяшкой

пальца по столу. Постучал. Не знаю, не расслышал ответ.

Неясно, чем и как они меня пометили. Но выпить все-таки

дали. И тут же еще один молодой и пьяноватый

(портретист) обо мне вдруг запечалился. Приблизился.

Прямо в ухо мне - шепотом - а вы, мол, знаете, кем был

этот человек? - имея в виду Чубика.

- Почему был?.. Был и есть, - сказал я, пьяно

раздвигая губы в улыбке. Тоже ему в ухо.

- Да?

- Да.

- За это надо выпить. За постоянство.

Художник принес, чокнулись, и я громко ему выдал,

люблю, мол, балет за его постоянство.

Все вокруг меня стали орать, так им понравилось.

Писатель сказал. Про балет писатель сказал. А вы

слышали, писатель сказал... А между тем сказал эту фразу

другой писатель, в XIX, Салтыков-Щедрин. Они слишком

молоды, чтобы ценить его имя. Время ценить и время

недооценивать. Губернатор. (Постоянный любитель

перемен.) Я хотел сообщить молодой пьяни об авторстве,

но губы не двигались. Накуренность жуткая. Девицы.

Молодая и совсем новая формация живописцев, еще не

раздвоенная: еще не нацелившиеся ни удрать, ни продать.

Толщь трех десятилетий. Мало их знаю. Я и литераторов

молодых знаю мало, время знать и время не знать, старые,

старье, нас уже сносит на отмель.

Похоже, Чубик и здесь прислушивался, отцеживая по

капле (пчелкин нектар). Он приходил к ним просто

отметиться: приходил, чтобы быть своим. Тропа не должна

была зарасти. Он их пас. Я о том не думал (что думать о

молодых!). Мое напряжение ума сводилось сейчас к борьбе

с алкоголем, я ведь пил, добавлял, тяжелел, а дело еще

только предстояло. Дело. О Чубике-человеке - вот о чем я

силился не помнить, не скорбеть, опять же опасаясь, что

пожалею. После чего, как клинопись на камне, в

гебистских анналах (возможно, самых прочных и вечных

анналах нашего века) в общем загаженном перечне... не

отмыть. Но и распаляться на стукача до верной минуты я

себе не давал, ярость могла изойти в нелепую ссору, в

матерные крики и в воздух; в ничто.

Мы звоним в дверь. Со стороны темной улицы. То есть

Чуб звонит.

Ддз-зынь-трам-тра-ля-ля... - такая вот трель, в

фа-мажоре. Кусочком знакомой музыки звонок дает знать

хозяевам о нашем приближении (о топтании под дверью). А

Чуб напорист: он тоже частица андеграунда живописцев, он

агэ, он наш, плоть от плоти, - и потому требует от людей

(в кредит) внимания и крепкой выпивки. Внимания и

выпивки, как требовал и всегда будет требовать от

общества непризнанный талант - дай да выложь!

- Не пущу. Кто такие?! - Баба в передней не пускает, а

под ногами полы (отмечаю) с дорогим покрытием.

Но Чуб уже вошел, за ним я.

- Куда лезете? да что ж такое!..

Чуб смеется - прочь с дороги. Твое дело доложить!

- Да знаешь ли ты, толстуха, что твои мне должны. Да,

да, твои хозяева (ты еще "господаС скажи! ну, говори:

гос-по-о-дааа...). Хозяин проспорил и должен, должооо-он

мне бутылку шотландского виски...

- Бутылку? - на лице бабы панический страх.

Появляется хозяин с красными (от телевизора) глазами.

Смеется:

- Я-то думаю, кто шумит, кто волну в берег гонит?!.

Входи!

Появляется и хозяйка; красивая. Просит пройти в

гостиную.

- Да зачем в гостиную! Да бросьте, трах-тарарах (мат)

- и нам, и вам проще будет на кухне! - кричит радостно

Чуб.

Тем более что кухня огромна, со вкусом обставлена. Муж

и жена - оба художники лет под пятьдесят: оба изящны,

тонки, интеллигентны. И ведь как охотно его угощают!

(Хотя он горланил.) Оба, я думаю, слышали про сторонний

приработок господина Чубисова, но терпели и поили, и не

гнали взашей все из той же нашей неокончательной

уверенности, российская черточка, человек ведь. А еще и

потому, конечно, что думали, что свой, что каждодневный

и домашний и, опять же, по-своему человечный стукач.

(Про кого-то. Но не станет же он с нами и про нас, вот

так, с водкой и с шуткой-прибауткой.) На меня это мило

шутейное с ним общение неприятно давило. Потому что мне

бы как раз и именно от человеческой его шелухи, от его

домашности сейчас отстраниться, отвернуться, неча

вникать в игривые мозги стукача, как и в последние

профессиональные его потуги.

Напряжение во мне поддерживалось еще и тем, что Чуб

тоже все помнил (все в своем сюжете) - помнил и

повторял: уж сегодня он напоит меня как следует, в

усмерть , клянется честью, что напоит!.. Он очень

решительно увел меня с той замечательной кухни, от

радушно взволнованной интеллигентной четы (повел

дальше). Прощался он с ними небрежно. И мне мигнул,

пошли, мол, Петрович. Наш, мол, с тобой путь дальше, а

эти муж и жена, ты же видишь, жмоты, - бутылки лишней с

собой не дадут (и как художники полное говно) - пошли!..

Но в следующей компании (полуподвал, народу полно,

тусклая неофициальная мастерская) Чуб увлекся и сам

едва-едва меня не забыл и не забросил: он клюнул на

яркую болтливую пару - молодой наш, уже модный

художник-абстракционист, с ним девица-американка Кэрол

(и вкруг них, конечно же, россыпь начинающих).

Чубик, душой и телом уже с ними (шустер!), хотел меня

сбыть, то есть даже совсем хотел выпроводить, однако

теперь я все помнил: а где же, мол, выпивка крутая и

обещанная? - А Чуб уже занервничал, торопит меня: "Иди,

иди, Петрович. Пока!С - Но нет же. Не ухожу. Не

соглашаюсь. Чубик покраснел и сует мне добытую здесь же,

прямо со стола, бутылку, мой гонорар: "Я же тебе

сказал - пока!..С - Однако я не ухожу. Нет и нет. Чуб

подзабыл одно правило, есть у нас такое: бутылку

жаждущий берет со стола (себе назавтра), а напиться

жаждущий хочет у стола (сегодня, сейчас). Гонорар был

мал, недостаточен. Разве что аванс. Некоторое время мы

вырываем (все по-тихому) бутылку друг у друга, крепкие

руки, отмечаю я (будь начеку...).

Так что теперь я не отставал, ходил за Чубом, не упуская

из виду. Я даже протолкнулся, весь потный, за ним к

столу - Чубик там крутился, как пьяный солнцем шмель.

Американка манила. Сияла выпуклым лбом. Но на ее угол

стола пробиться было еще труднее, чем к выпивке. Кэрол

плотно окружена молодыми. Смех. Свист. Кэрол учит на

русском наши родненькие матерные слова, учит вслух, все

вокруг счастливы и хохочут. Чубик нервничает. Меж тем

молодой абстракционист вынес полотно, открыл - все вновь

расступились, начинаются ахи и охи; Кэрол, тоже

пьяненькая, уверяет, что она сейчас же звонит в

посольство (нет, не позвонит, а прямо едет туда!) и даст

знать своему богатому чикагскому другу, чтобы он,

чокнутый, картину купил. С ее подачи. Деньги есть,

деньги у него всегда в кармане. В правом или в левом

кармане, это не вопрос. Он богатый чудак. Да, можно

считать, что он уже купил. Купил и поехали дальше, твою

мать... - говорит Кэрол, под общий восторженный смех.

Художник, гибкий, как пробудившийся хищник, нырнул в

тусклые полуподвальные закрома. Сейчас появится с новой

картиной. Ждали. До Чубика мало-помалу доходило, что эта

пара занята сейчас друг другом (окрыленный художник и

Кэрол) и ему в руки не дастся. Сегодня во всяком случае.

А может, и никогда. Чуб уже сердился:

- Что за абстракция? Одни перекосы! Мазня! - и он

отвергающе взмахивал рукой, отрицал, спец по

Кандинскому, смелый в чужой мастерской.

Ко мне подвалил молодой мудак и стал выталкивать вон.

Двумя руками, где-то выучившись, ловко и больно толкал,

тычок за тычком. Он принял меня за одного из стариков,

бывшего деятеля Союза художников - за состарившегося на

подачках некрупного секретаришку. А я не смог бы от него

отбиться без возни и без шума. Я помнил, что нож, что

при резком движении вывалится. Нож у ноги угрелся. (Как

бы и нет его, только тяжесть при шаге, если шаг скор.)

Толкавший меня кричал: "...Что ж ордена снял?

Брежневские выкормыши! Бездари! Когда вы только

подохнете?!С - злобно и пьяно выкрикивал, а главное,

больно толкал в грудь. Вопил...

В следующей мастерской (уже рябило в глазах, устал) мы

нагнали, наконец, наших дневных пьянчужек: здесь осели

Василек Пятов и Киндяев, Гоша, дизайнер Рашид. Меня

посадили на табурет, кормили магазинными пельменями,

серыми, слипшимися, но горячими и в обжигающе горячем

бульоне (мне было кстати). Василек пошучивал. Гоша с ним

спорил.

Смешно: пельмени они варили в большом чайнике. Табурет

занят. Я сел было на пол, как сидел Василек, но понизу

дуло. Почки заныли, я встал, поискал - сел, наконец, на

какой-то свернутый тюк с бельем. И сидел старик

стариком. Устал. (Моя пауза. Законная, я старше их лет

на десять-пятнадцать.) А Чубик меж тем яростно спорил.

Чубик свой. Как всегда. Знающий стукач энергично

размахивал рукой, описывая нам окраину Парижа, последние

дни Николя де Сталя. В сизой накуренности, в дыму и в

разнобое самолюбивых голосов я не мог не оценить его

неиссякающей говорливой силы. Но и другие говорили.

Сидели на стульях. На табуретах. На полу. Париж...

Американские выставки... Бульдозерщики... Целков...

Шемякин... Сто тысяч... Двести тысяч... (Мы в свое время

тоже ставили вехи, алмазные зарубки: Новый мир...

Издание во Франции... Галлимар... Ардис... снежок с

забытых вершин.) "Хороший писательС, - вдруг сказали. А

я расслышал, кажется, обо мне.

Об агэшнике на кухне такое нет-нет и надо сказать,

пусть ему померцает. Милостыня, бросили словцо, жалко ли

словца, если ты всю жизнь изгоем. (По их мнению, изгоем.

Я мыслю иначе.) А кто-то дал мне закурить. Появилась

рядом и женщина, высокая, с бедрами. Положила на меня

глаз. Если об агэшнике трубят, на женщину действует:

женщина открыта, как природа, как степь, она суха и в

степном этом смысле всегда ждет (а вдруг?). На чуть

плотского, на чуть обещающего, настоящий приемистый

острый глаз. С квартирой. С теплыми кв метрами недалеко

от метро. Я ни мыслью в ее степь не колыхнулся (я не Вик

Викыч, я общажник). Тогда она подошла ближе, держалась

хозяйкой, руки полные, и, прислонясь, чуть надавила

теплым бедром. Я на табурете, я ощутил; стояла рядом.

Я не обернулся - только длил минуту (потреблял ее

теплую тяжесть). Я мешкал, а мне предлагалась вся

бесконечность немужского мира. "Лариса?С - желая угадать

имя, спросил не оборачиваясь. (И уже не сторонясь ее

греющего тела.) "ЛидаС - смеясь, уточнила. Но уж так

повелось: когда меня напрямую брали, я не давался. Я

ждал. Женщина свернет. (Они сворачивают - я по прямой.)

Она меня вскоре и оставила; летучая особь. Уже с кем-то

другим. Пейзажист некий. Подошла. С той же лаской

хозяйки. С тем же теплом бедра.

В другом углу, на табуретах, спросили:

- ... А старикан, пьянь эта - кто он?

- Его Василек знает.

- А-а!..

Возможно, обо мне. Уже староват для них, мужик за

пятьдесят, в разбитых ботинках, шастающий из тусовки в

тусовку в поисках выпивки. Пьянь. (Таскается за мелким

стукачом, вообразив, что спасает свою биографию для

веков. И что гебистские анналы единственные, что станут

вровень с Тацитом.)

Мысль вновь и вновь вползала мягким следом, чтобы как

бы нечаянно сделать мои руки ватными, а сердце готовым

жалеть. Боль ведь не в веках, не в долгих столетиях - в

моем кратком "яС, здесь и сейчас. Что с того, если одним

оболганным больше или меньше, когда их в анналах десятки

тысяч? Людишкам и вовек не разобрать эти пестрые

километровые списки. Как сказал один китаец: только

забыть.

Началась икота; занервничал. Один из молодых и

сильных, типичный бородач (возможно, скуль-тор, вот у

кого ручищи!) тут же ко мне устремился:

- Поди. Поди... Проблюйся - потом придешь, - Он толкал

меня за дверь, столько же брезгливо, сколько жалеючи.

Свой.

Я вывалился на свежий воздух; у подъезда меня, и

правда, вырвало. Это хорошо. Ночь. Звезды. И блевотины

под ногами я не видел - уже темно.

Надо. Отступать некуда. Два с лишним десятилетия

барабанил по клавиатуре машинки. Мое "яС, мои тексты (я

теперь нажимал и на тексты) выбросить в угоду тому, что

он тоже человек?.. Да, выбросить, - сказал я вдруг сам

себе. Да, человек . Хмель выходил. Хмель словно

вываливался из меня кусками. Но оставшиеся куски

(пласты) были все еще огромны. Я слабел... опять моя

пауза.

Так вот и таскаются (так бесконечно) по знакомым

местам в надежде добавить - в упрямой надежде не дать

пройти опьянению и накатывающим ему в подхват

неуправляемым мыслям. У пьяной ночи своя композиция,

свой поминутный крепеж. Идти, добывая очередной

обжигающий глоток не там, так тут, - это привилегия и

одновременно цель. Это и забава, и рулетка. Изысканная и

игровая нацеленность интеллектуалов дается не всем. Нам

- да. (А они пусть спят. Они - это люди.)

Я стоял, покачивался. Уже редкие шли машины. Промчалась

скорая помощь. (Подумал о брате Вене, как он там?)

Вышел Чуб.

- А-а. Ты здесь?.. - И меня, ждавшего, он похвалил: -

Мол-лодец!

И показал полную бутылку, тот самый мой гонорар. На

теле бутылки сверкнули змейки отражений.

Мы двинулись дальше.

Чубик меня не потерял, а я не потерял его. Чуб

старался - я тоже. Я как-то вдруг сжился с ним. Шли

рядом. Такова жизнь. Наши с ним два столь разных дела не

могли стать одним, но ведь они совпали, совместились, а

в надолго затянувшемся совместном деле попутчик, хочешь

или нет, почти родственник.

- Выпей, брат, - стукач, инстинктивно чуткий, еще и

иронизировал. Не целя, он попадал. Не сознавая, что у

слова брат есть смысл.

Я делал глоток, придававший силы. Но, похоже, не

только мне - Чуб тоже после каждого моего прикладывания

к бутылке веселел. А улицы унылы. Раз десять за этот

полутемный переход, за этот (не самый длинный) отрезок

наших блужданий и выпивонов по ту сторону Таганки я

думал отменить тяжкое предприятие. Колебался. И каждый

раз возвращался к исходному мотиву: некуда деться;

вынянченное, выпестованное всей моей жизнью, он загубит

мое - большее, чем я.

Нас остановил милиционер. В темноте я почувствовал,

как меня схватили за плечо и - рывком - развернули. Я

тут же перестал пошатываться, выровнял тело, не желая

оказаться в милиции. Я уже не был сильно пьян, а

пошатывался просто так, из вялой ночной привычки (и

отчасти для Чубика). Милиционер развернул меня к себе

лицом. Смотрел. А второй начеку стоял поодаль. Ко всему

готовый. В опущенной руке дубинка.

И с какой же прорвавшейся в голосе страстью, с какой

вдруг заботой Чубик тотчас устремился ко мне и к

схватившему меня менту: стоп, стоп, лейтенант!.. Чуб не

мог позволить им меня забрать, ни увести в сторону, он

не мог и помыслить о таком, я был его добыча. Он, как

узналось после, готовился потратить на меня минимум еще

кассету, 90 минут.

- Но-но, лейтенант. Мы приятели. Мы гуляем. Все

хорошо, лейтенант!.. - заговорил Чубик, бросившись к

нам. И ведь как быстро разглядел во тьме чужие

звездочки.

Теперь и я перед лейтенантом выпрямился, с некоторой

даже нарочитостью - мол, трезв и крепок! смотри! Я хотел

идти, хотел продолжать путь, и тоже ведь, моя добыча, я

не хотел остаться без Чубика.

Чуб коротко и напористо объяснялся с ними. Я стоял

поодаль. Но чутко слушал. Быть отмеченным милицией -

плохое начало любого дела; хуже не бывает. Мне стало

чуть полегче, когда Чубик также не захотел

засвечиваться. Ни корочек, ни какого-либо удостоверения

он не показал им, ничего - а, мол, паспорта, с собой,

увы, нет.

- Петрович, - обратился он ко мне. - Есть у тебя

паспорт?

Я колебался: произнесу два слова пьяным баском - могут

забрать, скажу слишком трезво - насторожится Чубик; я

молчал, серединка золотая, не подведи.

Меж тем это было худшее, что можно придумать:

милиционер, реакция на молчанку, вдруг придвинулся ко

мне и быстро провел руками по груди, по брюкам. Надо же.

Он даже по коленям, оглаживая, провел, а вот до носков

моих в ботинках не добрался. Я онемел.

- Пустой, - сообщил он второму, давая понять, что

вполне меня обыскал.

А тот подступил ближе, сам вывернул мне брючные

карманы, выскреб оттуда бумажную труху. И пятьсот

рублей.

- Разве ж деньги. На штраф нету! - негромко произнес

я, пока он светил фонариком на купюру.

Он оценил (мой голос). Не вовсе, мол, пьян.

Купюру вернул. Но все крутил в руках мои незначащие

бумажонки: квитанция за свет в сторожимой квартире,

билет на электричку. Голос ли мой, негромкий и трезвый,

неожиданно его встревожил. Трудно сказать. Ясно было

одно - всматривается. Сейчас спросит.

А Чуб, с лейтенантом, к этой минуте уже закурил,

угостив того хорошей сигаретой, взятой у Кэрол. Пахнуло

дымком. Они беседовали - к ночи, мол, холодает, а вообще

осень как осень.

- Кем работаешь?

Я молчал.

Чубик пришел на помощь. Стоя рядом с тем милиционером,

он - через расстояние в три шага - крикнул этому:

- Сократили его. Стесняется сказать... Их полтыщи

сразу выгнали!

Мент криво улыбнулся:

- Перестра-аиваемся! Н-даа-а. Запросто работенку

теперь не подыщешь...

И милиционер вдруг нейтрально-дружески взял под

козырек. (Еще минуту назад намеревавшийся двинуть меня в

ухо.) Чудо. Двинуть в ухо он собирался просто так, чтоб

согреться. И чтоб на его вопросы человек (я) отвечал

побыстрее, пошустрее. Я чувствовал, что он целит, и

переступал с ноги на ногу, меняя меж нами расстояние.

Уха всегда жаль. Пусть ударит, но не прицелившись, -

такая вот пантомима разыгрывалась у нас с ним минуту-две

в блеклой полутьме. Но теперь он передумал. Купюру

вернул; и под козырек взял. Бывает. Не ищи логики. (Ищи,

как от логики уйти.)

Остались вновь вдвоем, два пьяноватых верных

попутчика. Шли. Чуб, довольный, насвистывал.

В темноте возникали, слева и справа, слабо освещенные

старые пятиэтажки. Что за район?

- Дай выпить, - сказал я Чубику. У него, в запас,

оказалась еще бутылка.

- Успеешь.

- Жлоб. Не тяни душу... Дай!

Я только теперь и захотел выпить. Нож не нашли (и меня

вместе с ножом не забрали), что было чудом, а может

быть, неким знаком. С той, однако, оговоркой, что с этим

чудом и знаком я не ловчил и не впутывал небо в свои

мирские агэшные дела - Бог это Бог, он высоко. Бог меня

любит, каким бы я ни был. Но знаков не подает, зачем ему

мелочиться. Знаки и нетвердое умение их читать -

человечьи проблемы. (Всего лишь знак, что я иду в своем

русле. Я как я.)

Я стал вырывать у Чубика бутылку, обычная сцена, двое

пьяных посреди улицы, мои руки покрепче его рук - Чуб не

отдавал, посмеивался. Он, видно, уже хотел (надумал)

где-либо сесть, остановиться: сесть и тихо обо всем

выспросить и дать, наконец, вылакать мне, бедному,

бутылку до дна. После чего я, по-видимому, отключусь,

идти не смогу. Разумеется, он не собирался тащить

пьяного через весь город. (Но и бросить меня где попало

не мог.) В таких случаях выбирают не перекресток и не

подворотню, а место потише, поглуше. Избавиться от

собутыльника, но чтобы тот не стал тащиться улицей,

кричать с матом вслед, шуметь. Нет, нет, в каком-нибудь

тихом месте.

Я шел за ним, угадывая его ищущую мысль и ничуть не

противясь, потому что и меня такое уединенное место -

тихое, пригретое - устраивало. (Тоже собирался оставить

его уснувшим.)

Душа заныла: я почувствовал, минута близка. Но

стремительно нараставшее теперь возбуждение (готовность

к удару) я как мог скрывал, припрятывал в нетерпеливом

порыве, в алкашеской тяге к бутылке - мол, дай выпить,

жмот, жлоб!..

Я, и правда, хотел выпить.

- Дай хоть глоток сделать.

- Обойдешься!

- Жмот сучий. Дай же глоток.

- Не стану на ходу открывать бутылку... Открою, когда

найдем место получше. Когда присядем.

- Скот. Стукач.

- Заткнись. Ты и без бутылки уже сколько выжрал! Это

мои, между прочим, друзья поили тебя весь вечер - или

нет?.. В каждом доме подносили. А он еще недоволен!

- Сука! Не зря говорят, ты гебэшник!.. Что-то давно у

вас не было чистки - выгонят и будешь бегать искать

работенку, а? - я хохотнул. - Небось, ты искусствоведом

захочешь. А знаешь, куда стукачей берут запросто и безо

всякого блата? - в истопники! Потому что колоть дрова -

это все время стучать! - иронизировал я заплетающимися

губами, исходя жаждой. Губы ссохлись, слушались плохо,

но в руки свои я верил.

Он смеялся:

- Давай, давай!.. Болтай!

- Сука. Жлоб. Глотка водки пожалел...

- Болтай!

У дома, возле слабо освещенного и захламленного

подъезда - ночная машина. Мужчина и женщина. Она в

нелепой шляпке. В хрущобах люди бедны. Ага, прощаются! -

женщина садилась в такси. (Расстающаяся потрепанная

жизнью пара?)

Огоньки такси закачались - темень, урчал мотор.

Поехали... К этой минуте я понял, что мы с Чубиком среди

тесно стоящих пятиэтажек. Чубику дома были так же

незнакомы, как и мне. Куда он вел?

Меж пятиэтажек лежали вповал шпалы. Если бы хоть

закуток, ржавая стенка, чтоб прислониться.

- На шпалы? - вяло дернулся я.

- Еще чего! Я ж сказал - выпьем в уютном месте. И чтоб

не ветрено. Домишки все какие-то сраные, хрущевские,

мать его бабку! - он ругнулся, споткнувшись о первую же

шпалу. Тоже устал.

А я занервничал.

- Я хоть покурю здесь. (На шпале.)

- Погоди.

Чубисов нацелился шагом в ближайший дом. Замысел был

прост и читаем всяким, кому ночью случалось, спотыкаясь,

искать приют. В таких домах (в хрущобах) на верхнем

пятом этаже (точнее сказать, над пятым) есть еще один

полуэтаж, надстройка, где вверх уже хода нет, лишь

тонкая ржавенькая железная лестница упирается в запертую

крышу. Там, возле лестницы, действительно можно

обрести - найти, где сидеть и расслабленно пить.

Мы поднимались этаж за этажом. Пьянь знает свои

гнездышки. Идти тяжело, ноги не слушались.

- Ну вот. Пришли.

Я тяжело дышал.

- Напьее-оомся! - несколько преувеличенно сказал он. -

Смотри, как славно, как здесь хорошо.

Место выпало еще и лучше (и теплее), чем я

предполагал, пока тяжело топал за Чубиком наверх. Этот

подкрышный полуэтаж, над пятым, был захламлен и как бы

весь для нас. Заставлен разобранными старыми кроватями

Наши рекомендации