Китайскому народу от христианина 5 страница
В особенности же оставило во мне сильное впечатление муравейное братство и таинственная зеленая палочка, связывавшаяся с ним и долженствующая осчастливить всех людей. Как теперь я думаю, Николенька, вероятно, прочел или наслушался о масонах, об их стремлении к осчастливлению человечества, о таинственных обрядах приема в их орден, вероятно, слышал о Моравских братьях и соединил все это в одно в своем живом воображении и любви к людям, к доброте, придумал все эти истории и сам радовался им и морочил ими нас.
Идеал муравейных братьев, льнущих любовно друг к другу, только не под двумя креслами, завешанными платками, а под всем небесным сводом всех людей мира, остался для меня тот же. И как я тогда верил, что есть та зеленая палочка, на которой написано то, что должно уничтожить все зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает.
БРАТ СЕРЕЖА
Николеньку я уважал, с Митенькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им. Я восхищался его красивой наружностью, его пением, -- он всегда пел, -- его рисованием, его веселием и, в особенности, как ни странно сказать, его непосредственностью, его эгоизмом. Я всегда себя помнил, себя сознавал, всегда чуял, ошибочно или нет, то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни. От этого, вероятно, я особенно любил в других противоположное этому -- непосредственность, эгоизм. И за это любил особенно Сережу -- слово любил неверно. Николеньку я любил, а Сережей восхищался, как чем[-то] совсем мне чуждым, непонятным. Это была жизнь человеческая, очень красивая, но совершенно непонятная для меня, таинственная и потому особенно привлекательная. На днях он умер, и в предсмертной болезни и умирая, он был так же непостижим мне и так же дорог, как и в давнишние времена детства. В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог, и оставался таким, каким был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал. Он был, что был, ничего не скрывал и ничем не хотел казаться. С Николенькой мне хотелось быть, говорить, думать; с Сережей мне хотелось только подражать ему. С первого детства началось это подражание. Он завел кур, цыплят своих, и я завел таких же. Едва ли это было не первое мое вникновение в жизнь животных. Помню разной породы цыплят: серенькие, крапчатые, с хохолками, как они бегали на наш зов, как мы кормили их а ненавидели большого голландского, старого, облезлого петуха, который обижал их. Сережа и завел этих цыплят, выпросив их себе; то же сделал и я, подражая ему. Сережа на длинной бумажке рисовал и красками расписывал (мне казалось, удивительно хорошо) подряд разных цветов кур и петушков, и я делал то же, но хуже. (В этом-то я надеялся усовершенствоваться посредством Фанфароновой горы.) Сережа выдумал, когда вставлены были окна, кормить кур через ключевую дыру посредством длинных сосисок из черного в белого хлеба -- и я делал то же.
_______
О братьях придется говорить еще много после, если удастся довести воспоминания хотя бы до женитьбы.
Постараюсь вспомнить самые живые и радостные (грустных, тяжелых не было) до переезда в Москву.
В трех верстах от Ясной Поляны есть деревушка Грумант (так названо это место дедом, бывшим воеводой в Архангельске, где есть остров Грумант). Там скотный двор и домик, построенный дедом для приезда летом. Как все, что строил дед, было изящно и не пошло, и твердо, прочно, капитально, такой же был и домик с погребом для молочного скопа. Деревянный, с светлыми окнами и ставнями, большой прочной дверью, деревянным диванчиком и столом с большими ящиками, складывавшимся, как пакет, четырьмя сторонами внутрь и так же раскладывавшимся, поворачиваясь на середнем шкворне, так что отвороты эти ложились на углы и составляли большой, аршина в два квадратных, стол.
Домик стоял за деревушкой [в] четыре или пять дворов, в месте, называемом сад, очень красивом, с видом на вьющуюся по долине в лугах Воронку, с лесами по ту и другую сторону. В саду этом был лесок над оврагом, в котором был холодный и обильный ключ прекрасной воды. Оттуда возили каждый день воду в барский дом; и перед оврагом, как продолжение его, большой, глубокий, холодный проточный пруд с карпией, линями, лещами, окунями и даже стерлядями. Место было прелестное, и не только пить там (1) молоко и сливки с черным хлебом, холодные и густые, как сметана, и присутствовать при ловле рыбы, но просто побывать там, побегать на гору и под гору, к пруду и от пруда было великое наслаждение. Изредка летом, когда была хорошая погода, мы все ездили туда кататься. Тетушки, Пашенька и девочки в линейке, а мы четверо с Федором Ивановичем в желтом дедушкином кабриолете с высокими круглыми рессорами и с желтыми подлокотниками (других и не было тогда).
За обедом идет разговор о погоде и составляется план, как ехать. Два часа. Мы должны ехать в четыре и вернуться к чаю. Все готово, но лошадей медлят посылать закладывать; с запада из-за деревни и Заказа заходит туча. Мы все в волнении. Федор Иванович старается делать строгий, спокойный вид, но мы возбуждаем и его, и он выходит на балкон, на ветер. Седые волосы его на затылке развеваются, в ту же сторону и фалды его фрака, и он значительно выглядывает через перилы. И мы ждем его решенья. "Эта на Сатинка", -- говорит он, указывая на самую большую лиловатую тучу. "А это пустой" -- говорит он, указывая на другую, идущую с востока.
(2)"Ну, что? Wie glauben Sie?"
-- "Muss warten".
-- Но туча застилает все небо. Мы в горести. Послали было запрягать, теперь посылают Мишу остановить. Накрапывает дождик. Мы в унынии и горести. Но вот Сережа выбежал на балкон и кричит: "Расчищается! Федор Иванович, kommen sie. Blauer Himmel!
-- -- Wo?
-- Kommen sie!" (6)
Действительно, между расползающимися тучами голубой кусочек то затягивается, то растягивается. Вот еще, еще. Вот блеснуло солнце.
-- Тетенька! Разгулялось! Правда, ей-богу, посмотрите, Федор Иванович сказал.
Зовут Федора Ивановича, он нерешительно, но подтверждает. Колебание и на небе, и у тетенек. Тетенька Татьяна Александровна
-- В автографе: так
-- Абзац редактора.
-- ["Как вы полагаете?"]
- Надо подождать"]
-- ["Подите сюда. Голубое небо!
- Где?
- Подите сюда!"]
улыбается и говорит: "Je crois, Alexandrine, en effet, qu'il ne pleuvera plus. Il ne pleuvera pas! (1) Смотрите".
(2) -- Тетенька, голубушка, велите запрягать. Пожалуйста. Тетенька, голубушка! -- кричим больше всего Сережа и я, и помогают нам девочки. И вот решено опять закладывать. Сам Тихон делает антраша и бежит на конюшню. И вот мы топочем ножонками на крыльце, ожидая сначала лошадей, потом тетушек. Подъезжает линейка с балдахином и фартуком. Николай Филипыч правит. Запряжены неручинские гнедые, левая светло-гнедая, широкая с [1 неразобр.] и правая темная, костлявая, с крепотцой, как говорил Николай Филипыч. За линейкой большая гнедая в желтом кабриолете.
Тетеньки и девочки усаживаются по-своему. Наши же распределены места раз навсегда определенно. Федор Иванович садится с правой стороны и правит, рядом с ним Сережа и Николенька; кабриолет так глубок, что за ними садимся мы -- я и Митенька -- спинами врозь, к бокам, ногами вместе. Вся дорога мимо гумна по Заказу: справа старый, слева молодой Заказ -- одно наслажденье. Но вот подъезжаем к горе, круто спускающейся к реке и мосту. "Halten sie sich, Kinder", -- говорит Федор Иванович, торжественно нахмуриваясь, перехватывает вожжи, и вот мы спускаемся, спускаемся, но в последний момент, шагов тридцать, Федор Иванович пускает лошадь, и мы летим, как нам кажется, с ужасной быстротой. Мы ждем этого момента, и вперед уже замирает сердце. Переезжаем мост, едем вдоль реки, опять мост [?] в поднимаемся на гору, на деревню, и въезжаем в ворота, в сад и к домику. Лошадей привязывают. Они топчут траву и пахнут потом так, как никогда уже после не пахли лошади. Кучера стоят в тени дерев. Свет и тени бегают по их лицам, добрым, веселым, счастливым лицам. Прибегает Матрена-скотница, в затрапезном платье, говорит, что давно ждала нас, и радуется тому, что мы приехали. И я не только верю, но не могу не верить, что все на свете только и делают, что радуются. Радуется Матрена, тетенька, расспрашивая ее с участием об ее дочерях, радуются собаки, окружившие Федора Ивановича Берфу (лягавая шарло), прибежавшую за нами, радуются куры, петухи, крестьянские дети, радуются лошади, телята, рыбы в пруду, птицы в лесу. Матрена и ее дочь приносят большой посоленный кусок черного хлеба, раскрывают удивительный, необыкновенный стол и ставят мягкий сочный творог с отпечатками салфетки, сливки, как сметана, и крынки с свежим цельным молоком.
Мы пьем, едим, бегаем к ключу, пьем там воду, бегаем вокруг пруда, где Федор Иванович пускает удочки, и, побыв
-- ["Я думаю, правда, Александрин, дождя больше не будет. Больше не будет".]
-- Абзац редактора.
-- ["Держитесь, дети",]
полчаса, час на Груманте, возвращаемся таким же путем, такие же счастливые. Помню, один раз только ваша радость была нарушена случаем, от которого мы -- по крайней [мере] я и Митенька -- горько плакали. Берфа, милая, коричневая, с прекрасными глазами и мягкой курчавой шерстью собака Федора Ивановича, бежала, как всегда, то сзади, то впереди кабриолета. Один раз при выезде из грумантского сада крестьянские собаки бросились за ней. Она бросилась к кабриолету, Федор Иванович не сдержал лошади и переехал ей лапу. Когда мы вернулись домой, и несчастная Берфа добежала на трех ногах, Федор Иванович с Николаем Дмитричем, нашим дядькой, тоже охотником, осмотрели ее и решили, что нога переломлена, собака испорчена и никогда не будет годиться для охоты.
Я слушал, что говорил Федор Иванович с Николаем Дмитричем в маленькой комнатке наверху, и не верил своим ушам, когда услыхал слова Федора Ивановича, который каким-то молодецким, решительным тоном сказал: "Не годится. Повесить его. Один конца".
Собака страдает, больна, и ее повесить за это. Я чувствовал, что это дурно, что этого не надо было делать, но тон Федора Иваныча и Николая Дмитрича, одобрившего это решение, был такой решительный, что я так же, как и тогда, когда Кузьму вели сечь, когда Темешов рассказывал, что он отдал в солдаты человека за то, что он в пост ел скоромное, почувствовал, что что-то дурно, но ввиду несомненных решений людей старших и уважаемых не смел верить своему чувству.
Перебирать все мои радостные детские воспоминания не стану и потому, что этому не будет конца, и потому, что мне они дороги и важны, а передавать их так, чтобы они показались важны посторонним, я не сумею.
Расскажу только про одно душевное состояние, которое я испытал несколько раз в первом детстве и которое, я думаю, было важно, важнее многих и многих чувств, испытанных после. Важно оно было потому, что это состояние было первым опытом любви, не любви к кому-нибудь, а любви к любви, любви к богу, чувство, которое я впоследствии только редко испытывал; редко, но все-таки испытывал, благодаря тому, я думаю, что след этот был проложен в первом детстве. Выражалось это чувство вот как: Мы, в особенности я с Митенькой и девочками, садились под стулья как можно теснее друг к другу. Стулья эти завешивали платками, загораживали подушками и говорили, что мы муравейные братья, и при этом испытывали особенную нежность друг к другу. Иногда эта нежность переходила в ласку, гладить друг друга, прижиматься друг к другу. Но это было редко. И мы сами чувствовали, что это не то, и тотчас же останавливались. Быть муравейными братьями, как мы называли это (вероятно, это какие-нибудь рассказы о Моравских братьях, дошедшие до нас через Николенькину Фанфаронову гору), значило только завеситься от всех, отделиться от всех и всего и любить друг друга. Иногда мы под стульями разговаривали о том, что и кого кто любит, что нужно для счастья, как мы будем жить и всех любить.
Началось это, как помнится, от игры в дорогу. Садились на стулья, запрягали стулья, устраивали карету или кибитку, и вот сидевшие-то в кибитке переходили из путешественников в муравейные братья. К ним присоединялись и остальные. Очень, очень хорошо это было, и я благодарю бога за то, что мог играть в это. Мы называли это игрой, а между тем все на свете игра кроме этого.
События в детской деревенской жизни были следующие: поездки отца к Киреевскому и в отъезжее поле, рассказы об охотничьих похождениях, к которым мы, дети, прислушивались, как к важным событиям.
Потом -- приезды моего крестного Языкова с его гримасами, трубкой, лакеем, стоявшим за его стулом во время обеда. Потом приезды Исленьева с его детьми, одна из которых стала потом моей тещей. Потом приезды Юшкова, который всегда привозил что-нибудь странное: карикатуры, кукол, игрушки.
Одно детское воспоминание о ничтожном событии оставило во мне сильное впечатление, -- это, как теперь помню, на нашем детском верху сидел Темешов и разговаривал с Федором Ивановичем. Не помню, почему разговор зашел о соблюдении постов, и Темешов, добродушный Темешов, очень просто сказал: "У меня повар (или лакей, не помню) вздумал есть скоромное постом. Я отдал его в солдаты". Потому и помню это теперь, что это тогда показалось мне чем-то странным, для меня непонятным.
Еще событие было -- Перовское наследство. Памятен обоз с лошадьми и высоко наложенными возами, который приехал из Неруча, (1) когда процесс о наследстве, благодаря Илье Митрофановичу, был выигран.
Илья Митрофанович был пьющий запоем, высокий, с белыми волосами старик, бывший крепостной Перовской, великий знаток, какие бывали в старину, всяких кляуз. Он руководил делом этого наследства, и за это он до своей смерти жил и содержался в Ясной Поляне.
Еще памятные впечатления: приезд Петра Ивановича Толстого, отца Валериана, мужа моей сестры, который входил в гостиную в халате, мы не понимали, почему это, но потом узнали, что это было потому, что он был в последней степени чахотки. Другое -- приезд его брата -- знаменитого американца Федора Толстого. Помню, он подъехал на почтовых в коляске, вошел к отцу в кабинет и потребовал, чтобы ему принесли его особенный, сухой французский хлеб. Он другого не ел. В это
-- Именье это и 300 дес., доставшееся нам по наследству, было продано для прокормления голодающих мужиков во время большего голода 40-го года.
время у брата Сергея сильно болели зубы. Он спросил, что у него, и, узнав, сказал, что он может прекратить боль магнетизмом. Он вошел в кабинет и запер за собой дверь. Через несколько минут вышел оттуда с двумя батистовыми платками. Помню, на них была лиловая кайма узоров, и дал тетушке платки и сказал: этот, когда он наденет, пройдет боль, а этот, чтобы он спал. Платки взяли, надели Сереже, и у нас осталось впечатление, что все совершилось, как он сказал.
Помню его прекрасное лицо, бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта, и такие же белые курчавые волосы. Много бы хотелось рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного, необыкновенного человека.
Третье впечатление -- это было посещение какого-то -- не знаю -- двоюродного брата матери, князя, гусара Волконского. Он хотел приласкать меня и посадил на колени и, как часто это бывает, продолжая разговаривать со старшими, держал меня. Я рвался, но он только крепче придерживал меня. Это продолжалось минуты, две.
Но это чувство пленения, несвободы, насилия до такой степени возмутило меня, что я вдруг начал рваться, плакать и биться.
ПЕРЕЕЗД В МОСКВУ
Это было в 37-м году. Но когда -- осенью или зимой -- не могу припомнить. В пользу того, что это было зимой, только то, что было 7 экипажей и был возок для бабушки с такими широкими отводами, на которых стояли всю дорогу камердинеры, что в Серпухове возок не вошел в ворота. Это я помню, вероятно, по рассказам. В воспоминаниях же моих осталась поездка на колесах. Может быть, я спутал, и возки эти были при нашем отъезде в Казань. Скорее то, что мы ехали на колесах. Я помню это потому, что осталось у меня впечатление от того, что отец ехал сзади в коляске и нас по переменкам -- это была большая радость -- брали к нему. Помню, что мне досталось въезжать в Москву в коляске с отцом. Был хороший день, и я помню свое восхищение при виде московских церквей и домов, восхищение, вызванное тем тоном (1) гордости, с которым отец показывал мне Москву, Еще признак, по которому помню, что это было по чернотропу, тот, что на 1-й (2) день нашей езды (мы ехали на сдаточных -- два дня; ночь ночевали) к вечеру, когда уже стемнело, мы услыхали, что близ дороги показалась лисица, и Петруша, камердинер отца, везший с собой борзого кобеля серого Жирана, пустил его за лисицей и побежал за ней. Мы ничего не видели, но очень волновались и огорчились, узнав, что лисица ушла.
-- Зачеркнуто: довольства
-- Переправлено из: 2-й
ВСТАВКИ И ЗАМЕЧАНИЯ К РУКОПИСИ "БИОГРАФИИ Л. Н. ТОЛСТОГО", СОСТАВЛЕННОЙ П. И. БИРЮКОВЫМ
N 1
К стр.26
Про Андрея Ивановича, женившегося очень молодым на княжне Щетининой, я слышал от тетушки такой рассказ. Жена его по какому-то случаю одна без мужа должна была ехать на какой-то бал. --
Отъехав от дома, вероятно, в возке, из которого вынуто было сиденье для того, чтобы крыша возка не повредила высокой прически, молодая графиня, вероятно лет 14-ти, вспомнила дорогой, что она уезжая не простилась с мужем, и вернулась домой.
Когда она вошла в дом, она застала его в слезах.
Он плакал о том, что жена перед отъездом не зашла к нему проститься.
N 2
К стр. 31
Федор Петрович -- двоюродный брат отца. Алексей Константинович -- троюродный мне. Дмитрий Андреевич дальний.
N 3
К стр. 36
Тетушка рассказывала мне, что Голицына этого звали Львом, но это, очевидно, ошибка, так как у Сер. Ф. Голицына не было сына Льва. И потому я думаю, что предание о том, что мать моя была обручена одному из Голицыных, справедливо, так же как и то, что жених этот умер. То же, что мне дано имя Лев потому, что так звали жениха, неверно.
N 4
К стр. 37
Милую старушку, двоюродную сестру моей матери, я знал. Познакомился я с ней, когда в пятидесятых годах жил в Москве.
Устав от рассеянной светской жизни, которую я вел тогда в Москве, я поехал к ней в ее маленькое именьице Клинского уезда, и провел у нее несколько недель. Она шила в пяльцах, хозяйничала в своем маленьком хозяйстве, угощала меня кислой капустой, творогом, пастилою, какие только бывают у таких хозяек маленьких имений, и рассказывала мне про старину, мою мать, деда, про четыре коронации, на которых она присутствовала; я же писал у нее Три смерти. И это пребывание у нее осталось для меня одним из чистых и светлых воспоминаний моей жизни.
N 5
К стр. 54
Мне кажется, и неверно, и не обосновано, и излишне.
N 6
К стр. 67
Юродивый Гриша лицо вымышленное.
Юродивых много разных бывало в нашем доме, и я -- за что глубоко благодарен моим воспитателям -- привык с великим уважением смотреть на них. Если и были среди них неискренние, или были в их жизни времена слабости, неискренности, самая задача их жизни была, хотя и практически нелепая, такая высокая, что я рад, что с детства бессознательно научился понимать высоту их подвига. Они делали то, про что говорит Марк Аврелий: нет ничего выше того, как то, чтобы сносить презрение за свою добрую жизнь. Так вреден, так неустраним соблазн славы людской, примешивающийся всегда к добрым делам, что нельзя не сочувствовать попытке не только избавиться от похвалы, но вызвать презрение людей. Такой юродивой была и крестная мать сестры Марья Герасимовна, и полудурачок Евдокимушка, и еще некоторые, бывавшие в нашем доме.
Подслушивали же мы, дети, молитву не юродивого, а дурачка, помощника садовника, Акима, действительно молившегося в большой зале летнего дома между двух оранжерей и действительно поразившего и глубоко тронувшего меня своей молитвой, в которой он говорил с богом, как с живым лицом. "Ты мой лекарь, ты мой аптекарь", -- говорил он с внушительной доверчивостью. И потом пел стих о страшном суде, как бог отделит праведников от грешников и грешникам засыпет глаза желтым песком...
N 7
К стр. стр. 67
Под Катенькой я описал Дунечку, воспитанницу Темешева.
N 8
К стр. 69
Под фамилией Ивиных я описывал мальчиков гр. Пушкиных, из которых на днях умер Александр, тот самый, который так нравился мне мальчиком в детстве. Любимая игра нас с ним была игра в солдаты.
N 9
К стр. 70
Не помню уже, за что, но за что-то самое незаслуживающее наказания St. Thomas, во-первых, запер меня в комнате, а потом угрожал розгой. И я испытал ужасное чувство негодования и возмущения и отвращения не только к St. Thomas, но к тому насилию, которое он хотел употребить надо мною. Едва ли этот случай не был причиной того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которые я испытывал всю свою жизнь.
N 10
К стр. 74
Матерьял для этого описания дружбы дала мне позднейшая дружба с Дм. Ал. Дьяковым в первый год моего студенчества в Казани.
N 11
К стр. 80
и после кончины в 1869 году своего мужа удалилась в монастырь Оптину Пустынь. Потом жила в Тульском женском монастыре, потом совсем переехала в Ясную Поляну, где и заболела и умерла.
N 12
К стр. 91
Всё это неправда.
N 13
К стр. 92
Всё выдумано.
N 14
К стр. 93
Всё выдумано.
N 15
К стр. 94
Вот отметки, полученные графом Львом Толстым на вступительном экзамене:
Закон божий ........4
История общая и русская 1 Ничего не знал
Статистика и география . . .1 1 Еще меньше. Помню, вопрос был -- Франция. Присутствовал Пушкин, попечитель, и спрашивал меня. Он был знакомый нашего дома, и, очевидно, хотел выручить. "Ну, скажите, какие приморские города во Франции?" Я ни одного не мог назвать.
Математика .....4
Русская словесность....4
Логика .......4
Латинский язык . ..2 Из латинского языка надо было перевести оду Горация. Я не мог перевести двух строк.
Французский язык....5+
Немецкий язык . . .5
Арабский .....5 Об экзаменах арабском, турецком и английском я решительно не помню. Мне кажется, это ошибка.
Турецко-татарский ...5
Английский язык . . .4
N 16
К стр. 96
Никакого протеста не чувствовал, а очень любил веселиться (1) в Казанском, всегда очень хорошем обществе.
N 17
К стр. 97
Напротив, очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было с молоду быть молодым, не затрагивая непосильных вопросов и живя хоть и праздной, роскошной, но не злой жизнью.
N 18
К стр. 99
Напротив, в конце этого года я в первый раз стал серьезно заниматься и нашел в этом даже некоторое удовольствие. Сверх факультетских предметов, из которых энциклопедия права и
-- Зачеркнуто: танцевать
уголовное право очень заинтересовали меня (немец профессор Фогель на лекциях устраивал собеседования и, помню, очень заинтересовавшее -- меня -- о смертной казни), -- сверх факультетских предметов Меер, профессор гражданского права, задал мне работу--сличить Esprit des lois Montesquieu (1)с Наказом Екатерины, и эта работа очень заняла меня.
N 19
К стр. 100
Всё выдумано. В карцере я сидел за непосещение лекций, но не в аудитории, а в карцере со сводами и железными дверями. Со мной был товарищ, и у меня в голенище была свеча и подсвечник, и мы провели очень приятно день или два -- не помню.
N 20
К стр. 101
Разговор похож.
N 21
К стр. 103
Причин выхода моего из университета было две: 1) что брат кончил курс и уезжал, 2) как это ни странно сказать, работа с Наказом и Esprit des lois Montesquieu, она и теперь есть у меня, --открыла мне новую область умственного самостоятельного труда, а университет с своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей.
N 22
К стр. 122
Весною он возвращается в Ясную Поляну и везет с собою из Москвы пьющего, талантливого немца музыканта, с которым он познакомился у друзей своих Перфильевых. Жена Перфильева Поленька -- дочь Американца Толстого.
N 23
К стр. 122
Вот тут-то период аскетизма, а потом кутежей, охоты, карт, цыган.
N 24
К стр. 129
Неудачная попытка хозяйничать, невозможность установить желательные отношения с крестьянами и та страстная, опасная жизнь, полная
-- [Дух законов Монтеское]
всякого рода излишеств, о которой упоминалось в конце предыдущей главы, побудили Льва Николаевича искать случая изменить свой образ жизни.
Жизнь его была такая безалаберная, распущенная, что он был готов на всякое изменение ее. Так, зять его Вал. Петр. Толстой, будучи женихом, ехал назад в Сибирь окончить там свои дела перед женитьбой. Когда он уезжал. Л. Н. вскочил к нему в тарантас без шапки, в блузе и не уехал в Сибирь, кажется, только оттого, что у него не было на голове шапки.
Случай к перемене жизни скоро представился. В Ясную Поляну в апреле 1851 г. приехал старший брат Льва Николаевича, Николай Николаевич, служивший на Кавказе. Он возвращался назад, и Лев Николаевич, особенно любивший его, ухватился за этот случай и весной 1851 года отправился туда вместе с возвращавшимся к месту своего служения братом. Выехав 20 апреля 1851 года, они поехали через Казань, где посетили Вл. Ив. Юшкова, мужа их тетки, с которой они жили. Л. Н. посетил друга их тетки, оригинальную, умную женщину, директрису Казанского института.
Там, у Загоскиной, Л. Н. встретил З. М., бывшую воспитанницу института, и Л. Н. испытал к ней поэтическое чувство влюбления, которое он, как всегда, по своей застенчивости, не решился выразить и которое он увез с собой на Кавказ. Там же, у Загоскиной, всегда привлекавшей к себе наиболее commeильфотных молодых людей, он встретил и почти подружился с молодым правоведом прокурором Оголиным и с ним ездил в деревню к Владимиру Ивановичу. Оголин был тип нового тогдашнего чиновника, молодого и комильфотного и не взяточника. Л. Н. рассказывал, как был поражен Владимир Иванович, привыкший к прокурорам важным, седым, толстым, почтенным, с крестом на шее и звездой, когда он увидал Оголина и познакомился с ним в самых странных условиях. Когда мы приехали с Оголиным и подошли к дому, против которого была группа молодых берез, я предложил Оголину, пока слуга докладывал о приезде, поспорить, кто лучше и выше влезет на эти березы. Когда Владимир Иванович вышел и увидал прокурора, лезущего на дерево, он долго не мог опомниться.
Настроение Л. Н. во время этой поездки продолжало быть самое глупое, светское. Он рассказывал, как именно в Казани брат его заставил его почувствовать его глупость. Они шли по городу, когда мимо них проехал какой-то господин на долгушке, опершись руками без перчаток на палку, упертую в подножку.
-- Как видно, что какая-то дрянь этот господин (, -- сказал Л. Н.]
-- Отчего? -- спросил Н. Н.
-- А без перчаток.
-- Так отчего же дрянь, если без перчаток? -- с своей чуть заметной ласковой, умной, насмешливой улыбкой спросил Н. И.
Николай Николаевич всегда думал и делал всё не потому, что так думают другие, а всегда сам думал и делал то, что считал хорошим. Так он выдумал поездку на Кавказ не как обыкновенно -- через Воронеж и Землю Войска Донского, а на лошадях до Саратова, а от Саратова по Волге на лодке до Астрахани, а от Астрахани на почтовых.
Так он и сделал.
Сначала ехали в тарантасе. В Саратове же взяли косовушку, уставили в нее тарантас и с помощью лоцмана и двух гребцов поехали где парусом, где на веслах, вниз по течению реки.
ПРИЛОЖЕНИЕ