Мамаша ступке. папаша ступке. карл ступке. пиннеберг попадает в семейную ступку

Эмма Ступке ничего не сказала. Она отстранила Пиннеберга и осторожно села на ступеньку. И сразу не стало видно ее ног. Она сидела и снизу вверх смотрела на своего милого.

— Господи, — сказала она, — если бы мы поженились!

Глаза ее засияли. Синие с чуть зеленоватым оттенком глаза; сейчас они прямо‑таки лучились.

«Словно свечи всех рождественских елок зажглись у нее внутри!» — подумал Пиннеберг и даже смутился от умиления.

— Значит, все в порядке, Овечка, — сказал он. — Женимся. И как можно скорее, а?

— Милый, но ты не обязан это делать. Я и так справлюсь. В одном ты, конечно, прав, лучше, чтобы у Малыша был отец.

— У Малыша, — повторил Иоганнес Пиннеберг. — Правильно, у Малыша.

С минуту он молчал. Он колебался — сказать Овечке или нет, что, делая ей предложение, он думал вовсе не о Малыше, а о том, что очень уж глупо в такой летний вечер три часа торчать на улице, поджидая свою девушку. И он не сказал. А вместо этого попросил:

— Встань, Овечка, лестница‑то ведь грязная. А на тебе такая нарядная белая юбка…

— Да бог с ней с юбкой, ну ее совсем! Какое нам дело до каких‑то юбок! Ганнес! Милый мой! И счастлива же я! — Она встала и крепко прижалась к нему. И дом пожалел их: хотя время было вечернее, после пяти часов, когда кормильцы возвращаются домой, а хозяйки спешат прикупить к ужину то, что позабыли взять днем, из двадцати жильцов, обычно снующих вверх и вниз по лестнице, не прошел ни один. Ни один.

До тех пор, пока Пнннеберг не высвободился из ее объятий и не сказал:

— Но ведь теперь мы можем и у тебя дома — ведь мы жених и невеста. Пошли.

Овечка призадумалась.

— Ты уже сейчас хочешь к нам? А может, сначала лучше предупредить отца с матерью, ведь они ничего не знают о тебе?

— То, что все равно надо сделать, лучше делать сразу, — заявил Пиннеберг, он никак не хотел оставаться на улице…— И потом, они ведь наверняка обрадуются?

— Ну, да, — нерешительно согласилась Овечка. — Мать, конечно, обрадуется, а отец… знаешь, ты на него не обижайся, отец любит подковырнуть, он это не со зла.

— Я не буду обращать внимания, — сказал Пиннеберг. Овечка открыла дверь: крошечная передняя. Из‑за приоткрытой двери послышался голос:

— Эмма! Иди‑ка сюда!

— Одну минутку, мама, — крикнула Эмма, — только сниму туфли.

Она взяла Пиннеберга за руку и на цыпочках провела в комнатку с окнами во двор, в которой стояли две кровати.

— Клади сюда твои вещи. Это моя постель, я здесь сплю. На другой спит мать. Отец с Карлом спят напротив в чулане. А теперь идем. Постой, пригладь волосы. — Она быстро провела гребенкой по его взлохмаченной голове.

У обоих сильно стучало сердце. Эмма взяла его за руку, они прошли через переднюю и открыли дверь в кухню. У плиты стояла, согнувшись, сутулая женщина и что‑то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и длинный синий передник.

Женщина не подняла глаз от плиты.

— Сбегай‑ка в погреб, Эмма, и принеси угля. Карлу хоть сто раз говори…

— Мама, — сказала Эмма, — это мой друг Иоганнес Пиннеберг из Духерова. Мы решили пожениться.

Женщина у плиты подняла голову. Лицо у нее было темное, все в морщинах, с волевым ртом, с сурово сжатым опасным ртом, лицо с суровым взглядом очень светлых глаз. Типичная женщина из рабочей семьи.

Она смотрела на Пиннеберга мгновение, не больше, смотрела сурово, зло. Затем опять занялась картофельными оладьями.

— Вот еще выдумала, — сказала она. — Будешь теперь своих парней в дом таскать?! Ступай уголь принеси, жара в плите нету.

— Мама, — сказала Овечка и попыталась улыбнуться. — Он правда хочет на мне жениться.

— Неси уголь, тебе говорят! — крикнула женщина, орудуя вилкой.

— Мама!..

Женщина подняла голову и медленно произнесла:

— Ты все еще не ушла? Оплеухи дожидаешься?! Овечка быстро пожала руку своему Ганнесу. Потом взяла корзину и крикнула как можно веселее:

— Сейчас вернусь!

Дверь на лестницу захлопнулась.

Пиннеберг остался в кухне. Он робко посмотрел на фрау Ступке, боясь даже взглядом рассердить ее, затем посмотрел в окно. Он увидел только трубы на фоне голубого летнего неба.

Фрау Ступке отставила сковородку и загремела конфорками. Она помешала кочергой в печке и буркнула себе что‑то под нос. Пиннеберг вежливо спросил:

— Извините, что вы сказали?..

Это были первые слова, которые он произнес у Ступке.

Лучше бы он их не произносил: старуха коршуном налетела на него. В одной руке она держала кочергу, в другой вилку для оладий. Но страшно было не это, хотя она и размахивала ими. Страшным было ее морщинистое лицо, которое все дергалось и кривилось, но еще страшнее были ее злые, свирепые глаза.

— Посмейте мне только осрамить мою девку! — крикнула она не помня себя.

Пиннеберг отступил на шаг.

— Но ведь я собираюсь жениться на Эмме, фрау Ступке! — робко пролепетал он.

— Вы думаете, я не знаю, что тут у вас, — уверенно сказала старуха. — Вот уже две недели стою здесь и жду. Думаю, сама мне скажет, думаю, приведет своего парня, сижу здесь и жду. — Она перевела дух. — Моя Эмма девушка хорошая. Не какое‑нибудь там барахло, слышите? Она никогда нюни не распускала. Никогда слова поперек не сказала — и вы хотите ее осрамить!

— Нет, нет, не хочу, — испуганно лепечет Пиннеберг.

— Хотите, хотите! — не унимается фрау Ступке. — Еще как хотите! Две недели стою здесь и жду — вот сейчас даст постирать свои бинты — не дает! Как это вам удалось, а?

Пиннеберг не знает, что ей сказать.

— Мы ведь люди молодые, — кротко оправдывается он.

— И как только вы мою дочку на такие дела подбили. — В голосе ее все еще слышится злоба. И вдруг она опять разражается бранью:— Все вы подлецы, все мужики подлецы, тьфу!

— Мы поженимся, как только уладим формальности, — заявляет Пиннеберг.

Фрау Ступке опять стоит у плиты. Сало шипит. Она спрашивает:

— А кем вы работаете? Можете ли вы вообще жениться?

— Я бухгалтер. В фирме, торгующей зерном.

— Стало быть, служащий?

— Да.

— По мне бы, уж лучше рабочий. А сколько зарабатываете?

— Сто восемьдесят марок.

— Чистых?

— Нет, с вычетами.

— Не так уж много. Это хорошо, — говорит старуха. — Не к чему моей дочке богатой быть. — И вдруг она опять набрасывается на Пиннеберга:— Приданого за ней не ждите. Мы пролетарии. У нас этого не водится. Только то бельишко, что на свои деньги купила.

— И не нужно ничего, — говорит Пиннеберг. Женщина опять разозлилась:

— У вас тоже ничего за душой нет. Не похоже, чтобы вы что скопили. Раз такой костюм почем зря носите, так уж, значит, ничего не отложили.

Тут вернулась Эмма с углем, и Пиннебергу не пришлось признаваться, что женщина попала в точку. Овечка была в отличном настроении.

— Поедом тебя ела, бедненький мой? — спрашивает она. — Мать у меня — настоящий кипяток.

— Не груби, дура, — огрызается мать, — не то получишь! Ступайте в спальню и лижитесь себе там на здоровье. Я сперва сама с отцом поговорю.

— Ладно, — говорит Овечка. — А ты спросила у моего жениха, любит ли он картофельные оладьн? Сегодня ведь наша помолвка.

— Ну, живо! Да смотрите у меня, чтобы дверь запереть не вздумали, я разок‑другой загляну, и чтоб без всяких глупостей, — крикнула фрау Ступке.

И вот они сидят на табуретках, за маленьким столиком, друг против друга.

— Мать — простая работница, — говорит Овечка. — Она грубая. Раскричалась на нас, но это без всякой задней мысли.

— Задняя‑то мысль у нее, положим, была, — с ухмылкой говорит Пиннеберг. — Твоя мать догадалась о том, что нам сегодня сообщил доктор, понимаешь?

— Конечно, догадалась. Мать всегда обо всем догадывается. Мне кажется, ты ей понравился.

— Ну, знаешь, что‑то не похоже.

— Такая уж у меня мать. Всегда ругается. Я теперь ее ругань мимо ушей пропускаю.

На минуту воцаряется тишина, они сидят как паиньки друг против друга, положив руки на стол.

— Кольца надо купить, — задумчиво произносит Пиннеберг,

— Господи, конечно, надо, — тут же отзывается Овечка. — Скажи быстро, какие тебе больше нравятся: блестящие или матовые?

— Матовые! — говорит он.

И мне, и мне тоже! Это замечательно, у нас во всем вкусы сходятся. А сколько они могут стоить?

— Не знаю. Марок тридцать?

— Так много?

— Это если золотые!

— Само собой, золотые. Ну‑ка давай снимем мерку. Он подвигается к ней. Они отрывают нитку от мотка. Снять мерку не легко, нитка то врезается в палец, то болтается на нем.

— Рассматривать руки — это к ссоре, — говорит Овечка.

— Да я их вовсе не рассматриваю, — говорит он. — Я их целую, я целую твои руки, Овечка.

Кто‑то громко стучит в дверь твердыми костяшками пальцев.

— Ступайте на кухню! Отец пришел!

— Сейчас, — отзывается Овечка и высвобождается из его объятий. — Надо поскорей привести себя в порядок. Отец вечно подковыривает.

— А какой у тебя отец?

— Господи, сейчас сам увидишь. Да и не все ли равно? Ты берешь замуж меня, меня, меня одну, без отца и матери.

— Но зато с Малышом.

— С Малышом, это верно. Ну и премиленькие же родители достанутся ему, такие неблагоразумные. Четверть часика не могут побыть разумными.

В кухне за столом сидит долговязый мужчина в серых брюках, в серой жилетке и белой трикотажной рубашке, без пиджака, без воротничка, в шлепанцах. Желтое, морщинистое лицо, сквозь пенсне глядят маленькие, колючие глазки; сивые усы, почти белая борода.

Он читает «Фольксштимме», но когда входят Пиннеберг и Эмма, опускает газету и разглядывает молодого человека.

— Итак, вы и есть тот самый юноша, что хочет жениться на моей дочери? Очень рад, садитесь. Впрочем, вы еще подумаете.

— О чем? — спрашивает Пиннеберг.

Эмма тоже надела фартук и теперь помогает матери. Фрау Ступке ворчит

— И где этот сорванец опять пропадает? Все оладьи остынут.

— На сверхурочной, — лаконично отвечает папаша Ступке. И подмигивает Пиннебергу. — Небось тоже иногда на сверхурочной задерживаетесь, а?

— Бывает, — соглашается Пиннеберг. — Даже довольно часто.

— И бесплатно?

— К сожалению. Хозяин говорит…

Папашу Ступке не интересует, что говорит хозяин.

— Вот видите, почему мне для дочери желательнее был бы рабочий. Когда Карл остается на сверхурочную, ему за это платят.

— Господин Клейнгольц говорит…— снова начинает Пиннеберг.

— Что работодатели говорят, нам, молодой человек, давно известно, — заявляет папаша Ступке. Это нас не интересует. Нас интересует, что они делают. Ведь есть же у вас коллективный договор, а?

— Наверное, есть, — говорит Пиннеберг.

— Вера — поповское дело, рабочему это ни к чему. Коллективный договор обязательно есть. А в нем сказано, что за сверхурочные полагается платить. Так к чему мне зятек, которому не платят за сверхурочные? — Пиннеберг пожимает плечами. — Потому что вы, служащие, не организованы, — заявляет Ступке. — Потому что не стоите горой друг за друга, не солидарны. Вот они и делают с вами что хотят.

— Я организован, — угрюмо замечает Пиннеберг. — Я в профсоюзе,

— Эмма! Мать! Слышите, наш молодой человек состоит в профсоюзе! Кто бы мог подумать! Такой франт — и в профсоюзе! — Папаша Ступке склоняет голову на плечо и, прищурившись, разглядывает своего будущего зятя. — А в каком вы профсоюзе, молодой человек? А ну, выкладывайте!

— В профсоюзе германских служащих! — отвечает Пиннеберг, раздражаясь все больше и больше.

Долговязый Ступке складывается чуть не вдвое, такой его разбирает смех.

— ПГС! Мать, Эмма, держите меня, наш женишок‑то из крахмальных воротничков! ПГС называет профсоюзом! Да это желтый союз: и нашим и вашим. О господи, дети, нечего сказать, отчудил!

— Позвольте, какой же мы желтый профсоюз, — окончательно разозлившись, протестует Пиннеберг. — Нас работодатели не субсидируют. Мы сами платим членские взносы.

— Бонз кормите! Желтых бонз! Ну, Эмма, выбрала ты себе женишка что надо! Пэгээсовец! Крахмальный воротничок!

Пиннеберг бросает на Овечку умоляющие взгляды, Но Овечка не смотрит на него. Может, для нее все это и привычно, но если это привычно для нее, то для него это худо.

— Вы служащий, как я уже слышал, — говорит Ступке. — А служащие воображают, будто они лучше нас, рабочих.

— Ничего я не воображаю.

— Нет, воображаете. А почему воображаете? Потому, что ждете не неделю, а целый месяц, когда хозяин вам заплатит. Потому, что не требуете за сверхурочные, потому, что получаете ниже существующих ставок, потому, что никогда не бастуете, потому, что вы известные штрейкбрехеры…

— Дело ведь не только в деньгах, — возражает Пиннеберг. — У нас не те взгляды, что у большинства рабочих, у нас и потребности другие…

— Не те взгляды, не те взгляды, — ворчит Ступке, — те же взгляды, что и у пролетариев…

— Не думаю, — говорит Пиннеберг, — я, например…

— Вы, например, — презрительно ухмыляется Ступке, щуря глаза. — Вы, например, взяли аванс, так?

— Какой еще аванс? — недоумевает Пиннеберг.

— Ну да, аванс. — Ступке ухмыляется еще ехиднее. — Аванс у Эммы. Не очень‑то это, милостивый государь, красиво. Самая что ни на есть пролетарская привычка.

— Я…— лепечет Пиннеберг и краснеет до корней волос, ему хочется хлопнуть дверью и заорать: «А ну вас всех к черту!»

Но фрау Ступке осаживает мужа:

— А теперь, отец, хватит зубы скалить! Это дело улажено. И тебя не касается.

— Вот и Карл пришел! — кричит Овечка, услышав, как хлопнула входная дверь.

— Ну, так подавай на стол, жена, — говорит Ступке. — А я все‑таки прав, зятек, спросите вашего пастора, негоже это…

В кухню входит молодой человек, но эпитет «молодой» относится только к его возрасту, на вид он совсем не молодой, он еще более желтый, еще более желчный, чем старик отец. Буркнув «Добрый вечер» и не обращая на гостя ни малейшего внимания, он снимает пиджак, жилет, а потом и рубашку. Пиннеберг со все возрастающим удивлением следит за ним.

— Работал сверхурочно? — спрашивает отец. Карл Ступке что‑то бурчит в ответ.

— Помоешься потом, Карл, — говорит фрау Ступке. — Садись за стол.

Но Карл уже отвернул кран и теперь усердно моется над раковиной. Он оголился до пояса, Пиннеберга это немного шокирует, из‑за Овечки. Но она как будто не находит тут ничего особенного, ей, верно, кажется, что так и надо.

А Пиннебергу многое кажется не таким, как надо. Безобразные фаянсовые тарелки, почерневшие на выщербленных местах, полуостывшие, пахнущие луком картофельные оладьи, соленые огурцы, тепловатое пиво, предназначенное только для мужчин, и потом эта неприглядная кухня и моющийся Карл…

Карл усаживается за стол.

— Ишь ты, пиво…— угрюмо бурчит он.

— Это Эммин жених, — объясняет фрау Ступке. — Они хотят пожениться.

— Заполучила‑таки женишка, — говорит Карл. — Да еще буржуя. Пролетарий для нее недостаточно хорош.

— Вот видишь, — с удовлетворением поддакивает старик,

— Ты бы сперва деньги в хозяйство внес, а потом бы уж и горло драл, — замечает мать.

— Что значит «вот видишь»? — не без ехидства говорит Карл отцу. — Настоящий буржуй, по мне, все же лучше, чем вы — социал‑фашисты.

— Социал‑фашисты! Ну ты, советский подголосок, еще вопрос, кто из нас фашист, — злится старик.

— Ну ясно, кто: вы, броненосные герои…

Пиннеберг слушает не без некоторого удовлетворения. Сын с лихвой воздал отцу за все, что тот высказал ему, Пиннебергу.

Только картофельные оладьи не стали от этого вкуснее. Не очень‑то приятный обед; он, Пиннеберг, не так представлял себе свою помолвку.

Наши рекомендации