Еще одно горькое разочарование и отъезд из Москвы 2 страница
В эту минуту раздался стук в дверь нашего купе. И. ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь.
Перед дверью стоял тот генерал, с которым флиртовала тетка, когда мы вошли в вагон, и еще какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора — принимая И. за такового — помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе, и никто не может привести ее в чувство, хотя ее тетка уже более часа употребляет к этому все обычные средства.
Не отрицая, что он доктор, И. спросил, почему же раньше к нему не обратились, захватил походную аптечку из того саквояжа, что мне дал Флорентиец, и ушел вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.
Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо, и в руках какой-либо флакон. Очевидно, раньше чем вспомнить о докторе, все помогали злосчастной тетке привести в чувство девушку.
Я закрыл дверь нашего купе, убрал в сетку чемодан, о который я так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, впавшей в такой глубокий обморок. Я вспомнил ее худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Мне казалось, что она здоровьем так же некрепка, как и я, и так же невыдержанна и плохо воспитана — в смысле самообладания.
«Вот, — думал я, — у нее есть и мать и отец, есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь ее вряд ли веселее моей, если надо жить и ездить с теткой, которую ненавидишь».
Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, как до такой глубокой боли в сердце мог дойти в родительском доме ребенок. Как изо дня в день ее должна была угнетать атмосфера жизни родителей, если Лиза могла так обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня.
Я сравнил ее с собой, прикинул на свои плечи ее тяжести и всем сердцем искал оправдания ее поступку, памятуя недавно сказанные мне слова И. Мне припомнились мои слезы за последние дни; как горько я плакал тоже перед чужими мне людьми, я — мужчина, старше ее на добрых пять лет.
И снова назойливо возвращавшийся ко мне вопрос, мелькавший за эти дни моего существования, как лейтмотив: «Кто тебе свой? Кто тебе чужой?» — отвел мои мысли от девушки...
Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я еще ни разу не был влюблен. Я так много был занят, так много у меня было уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы того, что я должен был прочесть; музеи и галереи, которые я должен был повидать, — все это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме дома старой тетки, у меня не было никаких. А в ее доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и не интересуясь вовсе духовной жизнью замухрышки, каким я несомненно был в их представлениях. Все их разговоры были о большом свете, на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.
Никогда мне не приходилось даже сидеть за одним столом с девушками или танцевать с ними, как мне рассказывали об этом мои товарищи. Лиза была первой девушкой, с которой я просидел около часа за одним столом, девушкой обычной, простой жизни, как Наль была первой девушкой какой-то высшей красоты, высшей, не обычной жизни, с которыми меня столкнула судьба. И обеих я не просто видел, как добрых знакомых, а подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех жизни.
«Лиза упрекала тетку, что первому встречному она готова рассказать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тетка?» — вертелось в моей голове колесо мыслей, точно на экране поворачивались разные стороны длинной картины.
Теплота к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в ее судьбе шевельнулись во мне.
Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался моими психологическими этюдами. За окном была темная ночь, в коридоре горела свечка, зажженная проводником, но в купе было довольно темно.
Я встал, намереваясь выглянуть в коридор, как в дверь внезапно постучали, и я увидел И., вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти; за ними шла тетка с пледом в руках.
— Левушка, у Лизы был сильный сердечный припадок. Пока ей приготовят постель в ее купе, ей надо полежать у нас, так как сидеть она не может, — сказал И., укладывая девушку на диван.
Я хотел выйти в коридор, но он дал мне в руки хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить его к носу Лизы. Я присел на чемодан у ее изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тетке И. указал место у столика на стуле, взял плед из ее рук, накрыл им девушку и сел у ее ног.
Несколько минут царило полное молчание. Тетку я не видел, так как, занятый своей медицинской миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно ее разглядывал.
Бесспорно, это была красивая девушка. Но что меня крайне поразило — одна щека ее была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость ее переходила в большой синяк, что особенно я стал различать теперь, когда И. достал складной подсвечник, зажег в нем свечу и поставил на столик.
— О чем теперь вы плачете? — услышал я вдруг вопрос И.
Я оглянулся и увидел, что лицо тетки все залито слезами, нос, губы, щеки — все распухло, и вид ее был отвратительно безобразен.
— Я не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она будет всех уверять, что это я ее толкнула. А на самом деле она сама ушиблась... — отвечала злым голосом сквозь всхлипывания тетка.
Я взглянул на И. и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что напомнил мне прожигающие глаза Али. Никогда бы я не поверил, что у всегда ровного, большей частью светящегося доброжелательством И. может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.
— Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что ни Лиза не ударилась, ни вы ее не толкнули. Вы ее ударили, не рассчитав вашей силы; и я могу вам показать оттиск ваших пяти пальцев на ее щеке. Если бы вы ударили чуть выше, Лизе был бы конец, — говорил звенящим голосом И.
Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тетки:
— Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вы вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла ударить так девчонку, чтобы свалить ее в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы ее поднять.
— И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, — сказал И. — Но, так как вы отрицаете, что вы ее избили, мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы приедем в Севастополь.
Воцарилось недолгое молчание, вслед за которым тетка прошипела:
— Сколько возьмете за свое молчание?
И. рассмеялся, я не мог тоже удержаться от смеха и закричал:
— Да это целый роман!
Вероятно, мой смех особенно раздражил такую сейчас старую и безобразную даму. Когда я на нее взглянул — точно змея меня укусила, так злы были ее глаза.
— Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли своей пощечиной и моральный и физический вред. За моральный удар вы ответите жизни, он не останется безнаказанным и вернется к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребенка вы получите такую же пощечину, какую нанесли чужому ребенку. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесете заслуженное наказание, — говорил И., доставая из саквояжа, на который я присел, футляр с фотографическим аппаратом.
— Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка сказала вам о моем сыне. Это мое единственное сокровище в жизни. Умоляю вас, не губите меня. Я первый раз ударила ее за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, — бормотала она прерывающимся голосом.
— Почему же вы не пожалели единственного ребенка своей сестры? Несчастной женщины, несчастье которой составляете вы до сих пор, — продолжал И., все так же сурово глядя на нее.
— Вы еще слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, — жалобно говорила женщина. — Но если вы меня не выдадите родителям Лизы, я клянусь вам жизнью своего сына, что пальцем не трону больше никогда девчонку.
— И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в ее доме, разыгрывать в нем из себя хозяйку и беспрестанно колоть сердце и вашей сестры и Лизы? О, нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дешево три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома вашей сестры.
— Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что абсолютно не знали нужды и не понимаете жизни. Чем же я буду жить? — раздраженно спросила тетка.
Вторично по лицу И. скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, играл колеблющийся свет горящей свечи.
— Вы должны работать, — тихо сказал он.
— Работать? Оно и видно, что сами-то вы гроша не заработали, просидели на шее папеньки и маменьки, как и ваш братец, и не понимаете, что болтаете, — злясь и фыркая, говорила тетка.
— Я повторяю вам, — чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил ей И., — что единственное условие, на котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, это условие вашего немедленного отъезда из дома вашей сестры и лично ваш труд. Вы должны сами зарабатывать себе хлеб и научить тому же вашего сына.
— Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!
— Достаточно вам взглянуть на себя в эту минуту в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого слова, то есть в смысле высокого уровня культуры, самодисциплины и самообладания, — ответил И.
— Вы очень дерзкий и самонадеянный человек. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь! — закричала тетка.
— Ах, если бы вы могли понимать, что вам надо бояться только самой себя, вы бы сумели тогда защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. А не был бы он, по вашему примеру, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. вы боитесь лишиться крова вашей сестры, отравленного для нее вами. Но поймите же, ведь я не угрожаю, не запугиваю вас, а на самом деле открою все о вас вашим родным. И они не будут более терпеть вас в своем доме ни минуты, и вы останетесь на улице. Если уйдете добровольно, я обещаю вам достать работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы в особенности.
— Да не могу я быть гувернанткой! — снова закричала она.
— Никому не может прийти в голову допустить вас к детям. Помимо вашего дурного характера, помимо эгоизма и злобы, которыми вы дышите, как кипящий котел, вы не имеете даже начального понятия о такте. А бестактный человек, даже добрый, так же вреден ребенку, как плохой, зараженный воздух. Я имел в виду дать вам письмо к одному моему другу в Москве. Он ведет очень большое литературное дело, и ему нужны переводчики. Платит он очень щедро. Кроме того, его предприятие занимает весь его дом; он, наверное, мог бы вам выделить небольшую квартиру, где вы сможете жить с вашим сыном. Пока вы не съели ни одного куска хлеба, заработанного руками и головой, вы даже не можете понять счастья жить на земле. Его приносит только честный труд.
Тетка молчала. Я несколько раз оглядывался на нее, и мне казалось, что слова И. действовали на нее успокаивающе. Глаза ее перестали лить ненависть, расстроенное и безобразное от злобы лицо становилось спокойнее, и даже какое-то благородство мелькнуло на нем, как сквозь серую пелену дождя виднеется бледный луч солнца.
Лиза все еще не приходила в себя. И. встал со своего места, наклонился к девушке и отбросил тяжелую прядь волос с ее багровой щеки. Щека вздулась; на ней были ссадины, огромный кровоподтек становился почти черным. И. взял фотографический аппарат. Но в ту минуту, как он хотел его открыть, рука тетки коснулась его руки, и она едва слышно сказала:
— Я согласна начать работать.
Я был поражен. Сколько раз за эти короткие дни я был свидетелем, как страсти, пьянство, безделье, ненависть фанатизма и ненависть зависти уродовали людей, разъединяли их и делали врагами. Как люди теряли человеческий образ и становились игрушками собственного раздражения и бешенства. С горечью думал я, как и сам я ничтожен в смысле самообладания и самодисциплины, и как я успокаивался от одного присутствия своего брата, Флорентийца и моего нового друга И.
Ни одно слово — как оно ни было горько — не было произнесено И. повышенным тоном. Ни малейшего намека на презрение к тетке не прозвучало в его словах. Самое глубокое доброжелательство было и в его тоне и в его лице. И даже злобные выкрики тетки, оскорбительно задевавшие меня за моего друга, когда мне хотелось вмешаться в разговор и ответить ей ее же тоном, не нарушали спокойного благородства И. и его сострадания к женщине.
И. посмотрел на нее. Должно быть, его взгляд затронул что-то лучшее в ее существе; она закрыла лицо руками и прошептала:
— Простите меня. У меня такой бешеный характер; я сама не понимаю минутами, что говорю и делаю. Но если я даю слово, я его держу честно. И это, может быть, единственное мое достоинство, — сквозь опять полившиеся слезы проговорила она.
— Не плачьте. Отнеситесь в высшей степени серьезно ко всему, что с вами сейчас произошло. Благословляйте свою судьбу за то, что Лиза не упала от вашего удара и не ушиблась об острый угол стола. Если бы к вашему удару прибавился удар о стол, вы были бы сейчас убийцей, а что это значило бы для вас и вашего сына и для родителей Лизы, вы отлично понимаете, — ответил ей И.
Ужас изобразился на лице тетки, которая сейчас была так несчастна, что даже мое сердце смягчилось, и я старался приискать ей оправдания, представляя себе, как постепенно и незаметно для себя падает человек, если зависть и ревность сплетают сеть вокруг него каждый день.
— Не возвращайтесь мыслями к прошлому, — снова заговорил И. — Думайте о своем сыне, как он мог бы попасть в такое же положение, в каком сейчас Лиза. Нет ничего, чего бы не победила любовь матери. Я залечу щеку Лизы и через несколько часов от ее кровоподтека не останется и следа. Но вам придется просидеть до утра, меняя ей компрессы из той жидкости, что я вам дам. Примите этих подкрепляющих капель, и ночь без сна пройдет для вас легко. К утру я приготовлю вам письмо к моему другу и дам вам денег, чтобы вы с этой минуты начали новую самостоятельную жизнь и могли уехать с вашим сыном, не одолжаясь более мужу вашей сестры. Когда вы станете хорошо зарабатывать, вы возвратите эти деньги своему хозяину, и он перешлет их мне; не впадайте в отчаяние, когда у вас будет возвращаться желание кричать: «Я барыня, барыня есть, была и буду», — а уйдите в комнату так, чтобы вас никто не видал, и вспомните эту ночь. Вспомните, как я говорил вам, что за все зло, которое вы льете в жизнь, вы получите стократ воздаяние от собственного сына. Но и каждое мгновение вашей простой доброты, выдержки и самообладания будет строить мост к счастью вашего сына.
Должно быть, сердце бедной женщины рвалось от самых разнообразных чувств, и силы почти изменяли ей. И. велел мне налить в стакан воды, влил туда капель, и я подал стакан тетке.
Тем временем, опять-таки из того саквояжа, что мне дал Флорентиец, И. достал флакон, глубокий стакан и попросил меня принести от проводника теплой воды.
Когда я вернулся в купе, тетка уже пришла в себя и помогала И. поднять Лизу. Движения ее были осторожны, даже ласковы, а лицо ее, осунувшееся и постаревшее, выражало огромное горе и твердую решимость. Но это была совсем не та женщина, которую я видел в ресторане, и не та, что я видел, когда уходил из купе. Правда, я не сразу разыскал проводника, который был занят постелями пассажиров, не сразу достал и воду, которую пришлось остудить, но все же отсутствовал я минут двадцать, и за это короткое время человека я не узнал.
Но уже столько было всяких происшествий за эти мои дни, и так я сам — всех больше — менялся, что меня даже не поразила эта перемена, как будто это было в порядке вещей.
И. влил в рот Лизы капель, вдвоем они опять ее положили, и через несколько минут Лиза открыла глаза. Сначала глаза ее ничего не выражали. Потом, узнав И., Лиза вся как-то сверкнула радостью. Но, увидев тетку, она закричала, точно ее обожгли.
— Успокойтесь, друг, — обратился к ней И. — Никто вам больше не причинит зла. Я сейчас приложу вам примочку на щеку, и к утру не останется никаких следов на вашем лице. Не смотрите с таким ужасом и ненавистью на вашу тетку. Вы не думайте, что высшее благородство человека заключается в отгораживании себя от тех, кого мы считаем злыми или своими врагами. Врага надо победить, но побеждают не пассивным отодвиганием от него, а активной борьбой, героическим напряжением чувств и мыслей. Нельзя прожить жизнь одаренному человеку — человеку, назначенному жизнью внести каплю
своего творческого труда в труд всего человечества, — в счастливом бездействии, без бурь, страданий и борьбы с самим собою и окружающими. Вы входите теперь в жизнь, чтобы стать полноправным и полноценным человеком общества. Если вы не сумеете сейчас найти в себе высшего благородства, чтобы не выдать зла, причиненного вам теткой, — вы не внесете в жизнь самой же себе того огромного капитала чести и сострадания, которые помогут вам в будущем создать себе и близким новую радостную жизнь. Не судите тетку, как это сделал бы судья. А подумайте о скрытых в вас самой страстях. Вспомните, как часто вы горели ненавистью к ней и к ее сынишке, хотя он-то уж никак не повинен ни в вашем горе, ни в ваших отношениях с тетушкой. Проверьте, сколько раз вы платили тетке за ее грубость еще большей грубостью, как вы постоянно искали случая ее публично осрамить, мысленно «сажая ее на место». Но ни разу в вас не мелькнуло доброе чувство к ней, хотя к другим вы добры, очень добры. Молодость чутка. Представить себе весь сложный ход вещей всей жизни, всю силу страстей человека, которому они на каждом шагу расставляют капканы, — вы еще не можете. Но понять, что сила человека не в его злобе, а в его доброте, в том благородстве, которое он прольет из себя в день и свяжет им с собою людей, — это вы можете, потому что сердце ваше чисто и широко. Вы играете на скрипке и понимаете, потому что вы талантливы, что звуки — как и доброта — очаровывают и единят с вами людей в красоте. И играя людям, чтобы их звать к прекрасному, — вы не знаете страха. Так же точно идите сейчас в свое купе без страха и сомнений. Когда сердце истинно открыто красоте, оно не знает страха и поет дивную песнь — песнь торжествующей любви. Вы так юны и чисты, что никакой другой песни петь не может ваше сердце. Не думайте о прошлом; живите это «сейчас» всей полнотой ваших лучших чувств, и вы создадите себе и близким прекрасную жизнь. Ваше «завтра» будет засорено остатками желчи и горечи, которые вы вплетете в него, если сегодня не найдете сил раскрыть сердце в полной цельной любви, в полной чести без компромиссов. Ваша тетя покинет вас, как только довезет вас до дома. Она нашла себе место и будет жить со своим сыном в Москве. А Вы ведь собираетесь переехать в Петербург... Вам сейчас уже стало лучше. Левушка доведет вас до купе и даст вам вот эту микстуру, от которой вы будете отлично спать и завтра будете хороши, как роза, — прибавил он улыбаясь.
Лиза была очень удивлена всем слышанным. В голове ее — для всех было ясно — происходила сумбурная работа, но слова И. не были брошены зря.
— Я вас очень хорошо понимаю. Как это ни странно, но мама часто говорит мне вещи, очень похожие на то, что говорите вы сейчас. Так что ваши слова поразили меня больше всего тем, что совпали с идеями мамы, хотя и совсем иначе выраженными. Я не могу сказать вам, что я в восторге от этих идей. Я действительно ненавижу мою тетку, не верю ни одному ее слову. Вы и представить себе не можете, как она умеет лгать.
— А вы разве так безупречно правдивы? — тихо спросил И.
— Нет, — ответила Лиза, покраснев до корней волос. — Нет, я далеко не правдива. Но... хотя зачем вдаваться в далекое прошлое? Если вы говорите, — она сделала сильное ударение на «вы», — я вам верю, что она уедет. Это все, что нам нужно.
— Нет, — снова сказал И. — Это далеко не все, что вам нужно, чтобы быть счастливыми. Вы так привыкли всегда иметь живой предлог, чтобы жаловаться на свое несчастье, что создали себе привычку, вместо того чтобы следить за собой, следить за теткой, выискивая в ней причины всех своих несчастий. И не замечали, что не одна она, а и вы сами, Лиза, были мучительницей и матери, и отцу, и тетке... и самой себе.
Лиза теперь сидела и при последних словах И. опустила голову.
— Это правда, — сказала она, глядя прямо в глаза И.
И. помог ей встать, подал мне большой стакан с примочкой и маленький с каплями и предложил Лизе, опираясь на мою руку, идти к себе спать, чтобы утром встретить дедушку веселой и свежей.
Было уже за полночь. Я с помощью тетки довел Лизу до их отделения, подал ей капли, которые она выпила, а тетке большой стакан с примочкой, пожелал им покойной ночи, раскланялся и вернулся к И.
Я застал его в коридоре, так как проводник стелил нам постели. Я остановился возле него, и он сказал мне по-английски, чтобы я сейчас ложился спать, так как назавтра нужны все силы, а вид у меня очень утомленный. Ему же надо написать два письма, и он ляжет, как только их напишет.
Я уже по короткому опыту знал, что говорить о последних происшествиях он не станет, а утомлен я был ужасно. Ничего не возражая, я кивнул головой, залез на верхний диван и едва успел раздеться, как заснул мертвым сном.
Проснулся я от стука в дверь купе и голоса И., отвечавшего проводнику, что мы уже проснулись, благодарим за то, что он нас разбудил, и встаем. Но когда я опустился вниз, то увидел, что постель И. была даже не смята, а три письма были готовы, запечатаны и сам он переодет в легкий серый костюм.
Он попросил меня собрать все наши вещи, сказав, что пройдет к Лизе, которую он навещал раза два ночью. Он прибавил, что организм девушки крепок, но нервная система так слаба, что за нею должен бы быть бдительный и постоянный уход. И потому он спросил у тетки их фамилию и написал матери Лизы, графине Р., письмо с подробным указанием, как заняться лечением и воспитанием дочери.
С этими словами он вышел, я же так и остался посреди купе с открытым ртом. Много чудес я перевидел за эти дни, но то, чтобы И. в самом деле оказался доктором и решился писать письмо совершенно неизвестной ему графине Р. об ее — тоже ему мало известной — дочери, — этого уж я никак не мог взять в толк. «Где же тут такт?» — мысленно говорил я себе, припоминая слова Флорентийца о такте и полном внимании к людям.
Долго ли я со свойственными мне рассеянностью и способностью в одну минуту забывать все окружающее стоял посреди вагона, не знаю. Только внезапно дверь открылась, и я услышал веселый голос И.
— Да ты угробишь нас, Левушка. Надо скорее все сложить, мы подъезжаем.
Я сконфузился, принялся быстро складывать вещи, но И. делал все лучше и скорее меня, — мне оставалось только ему подавать. Не успели мы уложить и закрыть чемоданы, как подкатили к перрону.
В коридоре я увидел Лизу и тетку в нарядных белых платьях и элегантных шляпках. Лиза действительно была свежа, как роза, и в глазах ее светилась радость. Тетка же ее была бледна, лицо ее было скорбно, между глаз на лбу пролегла морщина, тогда как вчера это был совершенно гладкий лоб; губы были плотно сжаты; но, странно, сейчас она нравилась мне гораздо больше: от ее вчерашней животности ничего в этом лице не осталось. Это было лицо стареющей женщины, преображенное страданием.
Я поздоровался с ними издали; у меня не было желания заглянуть глубже в драму этих жизней. Севастополь сразу напомнил мне, что здесь мы сядем на пароход и поедем снова на Восток, а вместе с этим я погрузился в мысли о брате и его судьбе в эту минуту.
Нарядная публика выходила из нашего вагона, и не менее нарядные люди встречали выходящих на перроне. Веселые возгласы, смех, объятия. И снова резанула мысль, что меня некому встречать и мне некого прижать к груди во всем мире, хотя в нем живут всюду миллионы людей.
И. взял меня под руку и взглянул на меня, как мне показалось, не без укора. Через минуту мы вышли вслед за носильщиком на перрон, где нас ждала Лиза, держа под руку старика высокого роста с небольшой седой эспаньолкой, очень красивого, гордого и элегантного на вид.
Лиза подвела его к И. и сказала, что в вагоне упала так неловко, что разбила всю левую щеку и висок. И вот доктор помог ей какой-то микстурой так хорошо, что и следа от ушиба почти не осталось.
Старик, дедушка Лизы, перепуганный болезнью внучки, очень благодарил И. Он спрашивал, куда мы едем, говорил, что у него есть запасный экипаж и он может довезти нас до Гурзуфа. И. поблагодарил и сказал, что мы пока останемся в Севастополе.
— В таком случае разрешите моему кучеру довезти вас до лучшей гостиницы, — сказал он, снимая шляпу.
Я видел, что И. очень не хотелось принимать благодарность старика, но делать было нечего — он тоже снял шляпу, поклонился и принял предложение.
Глава 10 |
В Севастополе
Все вместе мы вышли из здания вокзала. Старик велел нашему носильщику из целой вереницы всевозможных собственных и наемных экипажей вызвать кучера Ибрагима из Гурзуфа.
Через несколько минут подкатила отличная коляска в английской упряжке, с закрытыми белыми чехлами сиденьями и с кучером в белой ливрее с синими шнурками, в высоком белом цилиндре с синей лентой. На широкой татарской физиономии Ибрагима его английское одеяние выглядело довольно комично. Я опять подумал, что у того, кто подбирал кучера к английской упряжке, было мало такта.
Вообще, это короткое словечко не отходило от меня и при всяком подходящем или неподходящем случае вылетало из какой-то клетки моих мыслей, дверь в которую я не умел, очевидно, запереть как следует.
Пока мы прощались с дамами и усаживались в коляску, старик давал кучеру приказания, куда нас отвезти, какого управляющего вызвать, чтобы нас отлично устроили в номере с видом на море, и последнее, что я услышал, это было приказание Ибрагиму оставаться весь день в нашем распоряжении, свозить нас в Балаклаву и только завтра, выполнив еще какие-то поручения, выехать в Гурзуф.
Я посмотрел на Лизу. Она не сводила глаз с И. Она так смотрела на него, точно он был сказочный принц, а она Золушка. Я перевел глаза на И. и снова подумал, что он красив как Бог, но Бог суровый.
Несмотря на все протесты, приказание старика свозить нас в Балаклаву осталось в силе. Тетка стояла все время опустив глаза вниз и казалась еще бледнее при ярких лучах солнца.
Мне было ее сердечно жаль; мне казалось, что я, одинокий и бездомный, могу более других понять ее скорбь и неуверенность в надвигающейся полосе ее новой, самостоятельной жизни. Я крепко пожал и нагнулся поцеловать ей руку, прощаясь с нею, не по приказу хорошего тона, но по самому искреннему сердечному порыву.
Она, казалось, почувствовала теплоту моего сердца, чуть пожала мою руку и взглянула мне в глаза. Я даже похолодел на мгновение: такая бездна отчаяния была в этих глазах.
«Боже мой, — думал я, усаживаясь рядом с И., который говорил о чем-то с Лизой, — неужели же в жизни так много страданий со всех сторон? И зачем же так устроена жизнь? Зачем столько слез, убийств, нищеты и горя? И как это понять, что человек сам создает себе все скорби, как говорит И.?»