Сексуальная жизнь моей жены

Новый большой роман

ЮДЖИНА ПОРХУ

«Первый раз я увидел, как моя жена ложится в постель с любовником, в зале кинотеатра в Истгемптоне, когда я…»

Блин, выдай же что-нибудь получше. Ну хотя бы не хуже.

Гюнтер Грасс: «На голых женщин, когда они думают, что их не видят, смотреть не хочется». (Карлик из «Жестяного барабана», когда мать привела его на женский нудистский пляж.)

Курт Воннегут: «Прекрасная женщина долго и трудно учится жить так, как ее обязывает внешность». (По-моему, где-то во «Времятрясении».)

Юджин Порху: «Женщины лучше смотрятся одетыми, чем раздетыми». (Из разговора на вечеринке, когда только его жена, вторая, перед Полли, не согласилась с ним и попросила минутку подумать. «Хорошо, а как насчет нижнего белья? Мужчины любят смотреть, когда мы в белье, разве нет? Даже на рекламных картинках». «Конечно, — согласился он, — но ведь в белье, значит, не раздетая».)

Герцогиня Мальборо: «Вчера ночью мой господин воротился с войны и ублаготворил меня два раза, не снимая сапог». (То ли из ее дневника, то ли из письма. Надо посмотреть.)

— Хотел бы я теперь посмотреть на этих двух гавриков, — злорадно думал вслух Юджин Порху. — Пусть попробуют сказать, будто у меня это уже было! Или еще у кого-нибудь.

Но порыв прошел, и Порху сразу сник и почувствовал усталость. Сказав Полли, что дорога вымотала его — это была вторая ложь за вечер, — он улегся спать, хотя обычно она ложилась первой.

Настроение у него было поганое, сон не шел. Он болезненно переживал сегодняшние разговоры в городе и спрашивал себя, что же будет завтра. Будущие главы казались нескончаемыми, а он такой маленький, робкий, униженный. Засыпая, он успел схватить на лету мыслишку, и утром, когда проснулся, она уже сидела в голове, как гвоздь.

~~~

«Он не сделал ничего дурного, но, должно быть, кто-то его оклеветал, потому что в одно прекрасное утро, очнувшись от беспокойного сна, Грегг Сандерс, — писал Порху, — обнаружил, что превратился в коричневое насекомое с каким-то твердым горбообразным панцирем на спине и его домашние безжалостно вымели его колючим веником из дома на улицу.

— Нет, вы только посмотрите, что он удумал! — кричал разъяренный отец, кричал громко, во всеуслышание, целому свету. Он был отвратителен, его жестокий родитель. Он бушевал, не желая слушать ничьих возражений, и жалкий вид двух женщин, матери и сестры, только распалял его. Бледные, напуганные до смерти, они стояли, прижавшись друг к другу, в полутемном углу просторной прихожей. — Ноги его в моем доме не будет! — кипятился семейный тиран. — Хватит, натерпелся я от него! По мне, лучше уж снова тараканы, даже мыши. Я убью его, если он попытается приползти назад. Растопчу, как гадкое насекомое, мокрого места от него не останется. И вы тоже — слышите? — давите его, если я не замечу. Где ваш химический баллончик?

— Можно мне занять его комнату? — боязливо спросила сестра. — Под студию. Хочу попробовать написать книгу и издать ее.

Отец кивнул, издав какой-то нечленораздельный звук. Это был, естественно, он, кто яростно орудовал веником одной рукой, а другой угрожающе, точно дубиной, размахивал сложенной газетой на тот случай, если Грегг вдруг попытается прошмыгнуть мимо него.

В нормальном состоянии, когда она не попадала в плен чрезвычайных и чудных обстоятельств, как это случилось сегодня, первичная клетка общества, в которой жил Грегг, была типичной, безрадостной, распираемой внутренним напряжением среднеевропейской семьей, какие обитали в городских центрах того региона в первую четверть двадцатого века, и потому не представляла особого интереса для человека пишущего. В самом деле, что замечательного в главе семьи — грубияне и тиране, который изводил всех вздорными распоряжениями или саркастическими замечаниями и оставался тем же домашним деспотом, когда, устроившись в тяжелом кресле, в мрачном молчании просматривал газеты, одну, другую, третью, или просто сидел насупившись, не находя для окружающих иных слов, кроме тех, какими выдвигают нелепые требования и язвительно выискивают недостатки. Или в его матери, мужнином творении с головы до пят, женщине послушной, бесхарактерной, бессловесной и, следовательно, непостижимой. Или же в его сестре, втором ребенке, которая росла в постоянном страхе, пока не уразумела, кто хозяин в доме, и тогда втерлась в доверие к отцу, ища его благорасположения ради самосохранности, подарков и привилегий.

Дремлющий до поры разлад в Грегговой семье усугублялся исторической несообразностью. Дело в том, что члены ее жили не в кафкианской Праге, не во фрейдовской Вене и не в какой-то другой среднеевропейской столице, а в Манхэттене, и потому у них не было ни молоденькой служанки, ни кухарки, которые трудятся где-то там, за кулисами, и время действия не первая половина века, а самое что ни на есть настоящее, попросту говоря, сегодняшний день. В нынешнем Манхэттене не так-то просто вымести жука из квартиры в многоквартирном доме на улицу, не привлекая внимания многочисленной обслуги в холле и на этажах и без комментариев с ее стороны, и тем не менее Грегговым родичам удалось это сделать. Так Грегг в своем новом воплощении был выброшен на одну из самых многолюдных улиц Нью-Йорка.

Не нужно говорить, что он был озадачен.

Грегг давно привык строить предположения относительно непредвиденных неприятностей, которые могут ожидать его, но он и в мыслях не допускал, что превратится в беспомощное насекомое. Занимая ответственный финансовый пост, он был сугубо положительной и высокоморальной личностью и никогда не поступал дурно, даже не брал взяток. Его коллегам из производственной компании, где он служил, было не по себе от этой его слабости, и они держались в стороне, справедливо усматривая опасность, исходящую от носителя стерильной неподкупности, который умел не только угадать заразу, но и принять против нее меры. Но к напасти, настигшей его утром, Грегг не был готов.

Он задумался над тем, как встретит перемену его невеста Фелиция, девушка утонченная, разборчивая, придерживающаяся таких же строгих правил, как и он сам. Они были, что называется, два сапога пара, вернее, были до сегодняшнего дня. Он даже мечтал о том, как они смогут заняться любовью вскоре после свадьбы. Теперь он не был уверен, что это случится. Вероятно, она просто не согласится лечь с ним в постель.

Брошенному и одинокому Греггу надо было осмотреться и оценить себя, так сказать, в новом качестве. Он насчитал шесть ног, по три с каждого бока, что очень удобно, так как позволяет сохранять устойчивое равновесие, а тело состоит из трех частей, и это внушает уверенность, что он — настоящее, чистокровное насекомое, а не какой-нибудь ползающий или летающий паразит вроде клопа или вши, которых невежды принимают за насекомых. Скорее всего он принадлежит к особому, многочисленному отряду жуков. Природа, или Бог, любит жуков, как заметил один викторианский естествоиспытатель, ибо их создано несколько сотен тысяч видов. Грегг горделиво пошевелил щупиками и испытал приятное ощущение. Может быть, он божья коровка, разумеется, самец? Так сказать, божий бычок? Шестым, неведомым ему прежде чувством он вдруг ощутил на себе недобрый взгляд здоровенного привратника в униформе. Блин, едва успел подумать Грегг; в тот же миг сработал инстинкт самосохранения, и он со всех шести ног побежал к зданию и зарылся в нанесенную ветром кучу мусора между стеной и тротуаром. Счастливый, что спасся бегством, он отдышался и задумался над линией поведения.

Куда ему ползти?

Он немного сомневался в том, что Фелиция будет рада приветствовать его в новом обличье. И конечно же, он не может вернуться домой в нынешней жучьей оболочке. Его недвусмысленно предупредили, что в случае появления ему грозит насильственная смерть.

Грегг сообразил, что у него нет никакого представления о том, как жить жуку в большом городе, хотя по опыту горожанина он знал, что тысячам и тысячам насекомых удавалось неплохо устроиться. Он часто пребывал в меланхолическом настроении и в мрачные минуты жизни был склонен поразмышлять о том, как вынуждены существовать те, кто менее удачлив, чем он. Сейчас, однако, не о меньшей удаче речь, а о большой беде. Как жить жуку в городе — об этом он знал не больше, чем о том, как живется негру в негритянских кварталах, если вдруг он превратился бы в афроамериканца, или „леди с сумками“, не имеющей приличного жилища, чтобы укрыться на ночь и в непогоду, и вообще бомжам, оставшимся без накоплений, без дома, без дохода и вынужденным перебиваться благотворительными подачками и общественным пособием где-нибудь в подвале, подземелье, притоне. Газеты твердили, что людей, обреченных прозябать в нищете, насчитывается многие тысячи. Бывало, найдет на него черная полоса, и он, страдая от сознания собственной вины, пытался представить себя самого, попавшего в такие же трагические обстоятельства. Как справиться с ними? Что делать? К кому обратиться, если оказался совсем без денег и не знаешь тех, у кого они есть? Или как быть, если ты неожиданно стал чернокожим, хотя всю жизнь был белым? Если не чернокожим, то бомжем, а у тебя ни навыков бродяжничества, ни товарищей по несчастью? Всю свою жизнь Грегг был для семьи удачливым добытчиком денег и вплоть до сегодняшнего странного происшествия был вполне доволен своей службой в одной уолл-стритовской производственной компании, чья деятельность заключалась исключительно в производстве денег. Но что вы скажете, если вдруг останетесь без денег и не знаете, где их взять? И кому вы это скажете? Однако превратиться в насекомое — хуже, согласитесь. Гораздо хуже. Во всяком случае, так ему казалось теперь, когда не кто-нибудь, а он сам оказался в ужасном положении. Как честное частное лицо и как лицо, занимающее ответственный финансовый пост, Грегг задумывался над жизнью, но ни разу ему не пришло в голову предположить, как он или любой другой образованный человек может выжить в условиях Нью-Йорка, сделавшись насекомым, хотя иногда его в шутку называли ползуном. В кошмарных снах, о которых он не любил вспоминать и тем более рассказывать кому бы то ни было, ему не однажды приходилось испытать смертельную обиду, унижение, страх — в результате засорившегося и протекающего унитаза, вечных сексуальных неудач или бегства от зловещих головорезов. Был случай, когда в его нездоровом воображении родился сценарий фильма ужасов: одинокий американец (он сам) за границей сходит с поезда, чтобы купить еды у вокзального торговца, и вдруг с ужасом видит, что состав тронулся, увозя его документы, деньги, багаж, а он остался в незнакомом месте без цента в кармане, без паспорта, без языка и без единого человека, кто говорил бы на его языке. Он тогда не стал додумывать сюжет. От исходной ситуации кровь леденела в жилах, он не мог продолжать. Но то, что случилось с ним наяву, хуже, намного хуже. Греггу снова подумалось, возьмется ли Фелиция помочь ему, если он явится к ней на службу и объяснит, кто он. Может и не помочь, даже если он самец божьей коровки. И как ему показать свое настоящее „я“? Грегг задумался. Он не был уверен, что способен говорить, даже по-английски, а руки, чтобы написать что-нибудь, у него не было.

Не имея никакого другого места назначения, он наконец решился предпринять долгое и опасное путешествие в финансовый район, где находилась его производственная компания „Голдмен Сакс и К°“. Компания располагала разветвленной сетью щупальцев тайного влияния, тянувшихся до кабинетов Белого дома и даже проникавших в самую сердцевину естества. Они-то и могли вызвать генетическую перестройку организма, которая, очевидно, понадобится ему, чтобы исправить ошибку природы и вернуть себя в первоначальное состояние.

Грегг полз, держась поближе к домам и подальше от подошв пешеходов. На одном углу стоял торговец с большой тележкой, в нос ударил аромат кипящего кофе. Грегг почувствовал дурманящий приступ голода и вспомнил, что сегодня не завтракал. Он медлил, вдыхая острый запах жареных колбасок. Рудиментарным рефлекторным движением он поднял заднюю ногу к правому бедру, чтобы убедиться, что не оставил бумажник дома, но, спохватившись, горько улыбнулся — вернее, улыбнулся бы, будь у него лицевые мускулы и лицо вообще. Нащупай он бумажник с деньгами, он не сумел бы достать его из кармана — если бы у него был карман. Достань он деньги из бумажника, он не сумел бы подать их торговцу. Даже заплатив за кофе, он не смог бы его выпить, и это хорошо. Иначе он, вероятно, утонул бы в стаканчике или ошпарился насмерть. До него начало доходить, что жучья жизнь куда труднее, чем казалось поначалу. Любознательный по натуре и роду занятий, в иных условиях Грегг с интересом воспользовался бы возможностью посмотреть, как существует другая половина животного мира. Но сейчас не время. Сейчас он голоден и на грани отчаяния.

Через полквартала Грегг набрел на груду отходов, выставленных для вывоза. Возле мусорного бака валялась большая коробка из гофрированного картона. Он залез внутрь и поел клея. Клей был неплох на вкус и вполне питателен, так что, увидев вскоре еще одну коробку, он вторично забрался внутрь и полизал клейкую стенку. В углу коробки сбилась кучка черных муравьев, они о чем-то горячо спорили. В коробку между тем сбегались десятки и сотни других муравьев, и Грегг счел за благо поскорее унести ноги. Через некоторое время к нему подбежал таракан и стал неприязненно его осматривать. Грегг поспешил убраться подобру-поздорову. Таракан был грязно-коричневый, безобразный. Потом Грегг увидел в зеркальной плитке свое отражение: увы, никакой он не божий бычок, а такое же бурое и безобразное насекомое. Он упорно продвигался вперед, остерегаясь ос, голубей и крылатых хищников, которые могли принять его за лакомый кусочек. Чудом преодолев расстояние, преграды, опасности, он наконец подполз к главному входу в здание Голдмена Сакса. Какая, однако, удача! Вон остановился его приятель и коллега Сэнди Смит, делает последнюю затяжку перед тем, как войти во вращающиеся двери. Грегг украдкой подполз к нему, зацепился за брюки и залез под отворот. Смит ничего не заметил. Благодаря этой уловке путешествие по вестибюлю и вверх на лифте до нужного этажа вышло менее рискованным и тяжелым. Вместе с Сэнди он миновал приемную компании. У поворота в коридор, ведущий к его кабинету, он отцепился от приятеля, осторожно просеменил мимо секретарши, обслуживающей его самого и еще двоих ответственных лиц. Секретарша разговаривала по телефону со своей матушкой — она, казалось, только тем и занималась, что разговаривала по телефону со своей матушкой, но у него всегда не хватало духу завести с коллегами разговор на предмет ее увольнения. Прокравшись в свой кабинет, естественно, пустой, Грегг испустил глубокий вздох облегчения и задумчиво огляделся, не зная, что делать дальше, чтобы его не нашли. Надо спрятаться в укромном местечке, пока он не придумает что-нибудь получше. Напрягая все силы, он вскарабкался по ножке стола наверх, протиснулся в телефонный аппарат и наметил, кому стоит позвонить, когда и если он сможет это сделать. Набрать нужный номер не составляет труда: надо только быстро прыгать с одного контакта на другой. Он был совершенно измождён долгим пешим путешествием по Манхэттену и подъемом на письменный стол. Панцирь на спине давил немилосердно, будто весил тонну. Ему необходимо прилечь и отдохнуть. Но едва он устроился поудобнее на колыбельке из проводов, как в комнату с шумом вошли, и он узнал голоса. Это были Мел и Эрв, его коллеги, такие же ответственные лица из соседних кабинетов. У них бывали общие дела. Грегг затаил дыхание, стараясь ни единым звуком не выдать себя.

— Его еще нет, — сказал один из вошедших.

— Тем лучше, обойдемся без него, — отозвался другой. — Ты ведь знаешь Грегга. У него сразу нашелся бы миллион возражений. Помешал бы нам, это точно. А так провернем дело одни и скажем, что он был за. Хотя наверняка он был бы против. Не в его, видите ли, правилах.

— Почему он такой? Принципиальный поц?

Грегга затрясло.

— Гены, наверное. В них все дело.

— Разве у нас у всех не одинаковые гены?

— Не знаю, это не по моей части. Значит, у него особые. Или, может быть, не хватает какого, как у других винтика не хватает. Что мы имеем? Его персональный фирменный бланк и график сделок. Этого достаточно. А подпись пара пустяков подделать. Итак, делаем, как договорились. Составляем гарантию размещения выпуска облигаций на рынке… даже если они скорее всего обесценятся.

— А это этично?

— Нет. Но этика не по нашей части. Мы должны делать деньги. Это наша обязанность. Нам за это деньги платят. Такой ход — верняк. Большой барыш будет.

— Ты уверен, что они обесценятся?

— Ты что, с луны свалился? Это же русские облигации. Мы контролируем их стоимость. Потом мы по-быстрому распродаем их крупными пакетами нашим лучшим постоянным клиентам. Деньги — на нашем счету, задолго до того как облигации превратятся в пустую бумагу. Компании хороший доход, а нам — хорошее вознаграждение.

— А те, кому мы их сбросим, не будут в претензии?

— Не-а. Для них это семечки. Они ведь знают, что раз на раз не приходится. Да и хорошую шутку понимают. А вообще, когда они узнают, нас с тобой здесь уже не будет. Найдем получше работенку. Давай-ка сматываться, пока Грегг не явился. Еще успеем без него провернуть.

— А как насчет Гэса?

— Что насчет Гэса?

— Как он отнесется, когда узнает? Может, ему не понравится.

— Ты что, Гэса не знаешь? Эта старая лиса и знать не хочет о том, что может ему не понравиться. Ему лишь бы денежки для компании капали. Вот мы и делаем, чтобы капали. Кроме того, не исключено, что он вообще ничего не узнает. Если узнает, не исключено, что не будет катить на нас бочку. А если будет, мы свалим все на Грегга. Скажем, что мы, мол, не в курсе. О'кей?

— Здорово придумано!

Возмущенный Грегг был готов взорваться. Он не возражал, что его назвали принципиальным: в устах прохвоста это звучало как похвала, но слышать, как тебя обзывают поцем, — это уж слишком! Он не мог… старался, но не мог сдержать себя.

— Эй вы, погодите! — гневно и властно крикнул он изо всех сил, кровь прилила к его лицу, вернее, к тому, что у него было вместо лица. Но телефонный аппарат — плохой резонатор, и вместо громкого восклицания оттуда раздалось жалкое слабенькое стрекотание.

Растерявшиеся Мел и Эрв разом посмотрели друг на друга.

— Ты что сказал? — хором спросили они.

— А разве не ты сказал? — так же хором ответили оба.

— Нет, я думал, ты, — сказали оба одновременно.

— Нет, не я. — Снова оба разом.

— Ладно, — удалось выговорить одному. — Давай сматываться. А то этот принципиальный поц в самом деле явится.

— Давай.

Грегг хотел было кинуться вдогонку за ними, но пока он выпутывал ноги из сплетения проводов, их и след простыл. Высвободившись наконец, он решил немедленно телефонировать Гэсу. Голос у него есть, внутренний номер Гэса он помнил и начал скакать с одного контакта на другой. Секретарша, к счастью, была все еще поглощена разговором с матушкой. Гэс действительно был старый хитрый лис, не желающий видеть и слышать того, что может ему не понравиться, и Греггу редко удавалось застать старого сыча на месте. Не оказалось его на месте и сейчас.

Потерпев неудачу с Гэсом, Грегг сделал наиболее очевидную вещь: он набрал номер своего врача, чтобы объяснить свое состояние и потребовать противожучья.

Видимо, кто-то оклеветал его врача: не совершив ничего дурного, тот за одну ночь тоже превратился в насекомое — уховертку.

Затем Грегг позвонил своему психиатру, но, видимо, кто-то наклеветал и на нее. Не сделав ничего дурного, она перевоплотилась в птичку-пересмешника.

Он по очереди попробовал позвонить своему адвокату, своему конгрессмену и своему сенатору, но, видимо, кто-то наговорил про них гнусной неправды или неприятной правды, потому что они превратились один в пиявку, другой в клеща, третий — в какого-то неизвестного экзотического паразита.

Грегг позвонил в Белый дом, но кто-то, должно быть, высказал правду и о президенте, так как тот в отупении очнулся после беспокойного сна в обличье многоликого хамелеона.

В полнейшем отчаянии Грегг набрал номер своего духовника, но тот тоже пал жертвой злостного наговора».

Порху теперь понял, что Кафка был абсолютно прав, закончив свой рассказ так, как закончил, а не так, как намеревался он сам, — трагической развязкой для жука, который избавляется от злого духа и испускает дух, и хэппи-эндом для остальных членов семьи, которая начинает процветать, избавившись от позора, воплощенного в сыне и брате.

Но Кафка был всего лишь незаметный пражский литератор, отшельник и невротик, отказывающийся печататься, а не дорожащий своим престижем американский писатель, как Юджин Порху, один из тех, кто всю жизнь жаждет написать такую книгу, которая представляла бы образец высокой, оригинальной, художественно-интеллектуальной литературы, а не просто увлекательное чтение и при всем том сделалась бы массовым, многотиражным бестселлером, по которому снимут кассовый блокбастер, обещающий гонорарчик в кругленькую сумму в пару миллионов долларов.

На ужин в тот вечер Порху попросил жареных колбасок, лучше с зеленым перчиком. Полли купила колбасок и перчика, которые он с удовольствием съел. По правде сказать, ему надоел клей. Полли не поняла, о чем говорит муж, когда он упомянул об этом.

Объяснить ей он не потрудился.

Не хочет ли он достичь недостижимого? — спрашивал себя Порху. Из тех писателей, перед кем он преклонялся, многие ли ушли из жизни богатыми людьми? Многие ли хоть раз держали в руках авторский экземпляр массового, многотиражного бестселлера, по которому затем сняли блокбастер, и заработали двухмиллионный гонорар?

Нет, не Кафка. И уж конечно, не Мелвилл и не Достоевский, которые бедствовали всю жизнь. И не Марк Твен, который нажил кое-какое состояние, но потом запутался в долгах и пережил к тому же семейную трагедию. При имени Марка Твена в мозгу пронеслась мысль о новом подходе к Тому Сойеру, но он отложил ее на будущее. Вместо этого он подумал, что сейчас набросает список тех писателей, которые все свои годы провели в безопасности и достатке, если не роскоши, заранее зная, что список будет не длинен. Он порылся в памяти, перебирая имена и даты, приготовленные им для лекции о литературе отчаяния, которую ему скоро предстоит прочитать. На ум не пришло ни одного имени. Он откинулся от стола, чувствуя, как в нем закипает ярость.

Порху был недоволен собой. Больной, злой, непривлекательный, к тому же себе на уме. Хандра — вот то слово, которое лучше всего передает его состояние. Он хандрил с каким-то мазохистским удовольствием. Он искал повода придраться к Полли, рявкнуть на нее, сорвать на ней злобу. Но Полли, если только сама не поддавалась плохому настроению, была женщина терпимая и отзывчивая, не то что его прежние две жены, она чутко улавливала состояние мужа и благоразумно держалась в стороне, пока не пройдет гроза. Порху чувствовал почти физическую боль, казалось, будто у него из печени и из сердца выходят вредные вещества. Он рвался в бой.

Он рвался к столу. Его осенила идея. Вырисовалось начало. Понравилось название.

ХАНДРА

Зовите меня Джин. Я больной… злой… непривлекательный. К тому же подлипала и ябеда. Я скрываю свою сущность, обитаю в глубине, где меня никто не обнаружит. Я не всегда бываю в форме, и здоровье оставляет желать лучшего, но это меня не беспокоит. Мне безразлично. Я не таскаюсь по докторам. Когда мне не по себе, я наношу вред другим, проделывая над ними неприятные манипуляции. Я заявляю о своей природе хитростями и мошенничеством. Сколачиваю с подобными мне тайную банду, чтобы погубить кого-нибудь в раннем детстве, а это дурно. Погодите, а почему, собственно, дурно? Не слишком ли много людей развелось на земле? Их всегда был переизбыток.

Это факт. Оглянитесь на прошлое. Посмотрите, что происходит теперь. Неспособные выжить не должны жить. Рано или поздно такие вымирают.

Собираемся мы с сородичами и скопом натравливаем огромные массы обычных добродетельных и богобоязненных людей на огромные массы других обычных добродетельных и богобоязненных людей, и те убивают друг друга и творят ужасные вещи над женщинами и детьми. Мы подстрекаем убивать и калечить без угрызений совести, без сожаления и раскаяния, но с радостным убеждением в своей правоте и самодовольным сознанием исполненного долга.

Примеры?

Сколько угодно.

Посмотрите на Африку, Европу, Азию, посмотрите на Англию и Америку — стоит только начать список, конца не будет. Я могу начать с любого места на земном шаре и во все времена. Могу начать с любой известной человеческой цивилизации и не смогу перечислить все, потому что зло и зверства, которые цивилизованные плохие мужчины и женщины чинят другим мужчинам и женщинам, по-прежнему перевешивают способность истории занести их в свои анналы.

Это наша работа.

Зло заложено в природе человека.

Это тоже наша работа.

Я знаю, о чем говорю.

Я стар, и я побывал почти повсюду и повидал почти все. Я был с Достоевским, когда он бился в припадках и испытывал всяческие мучения. Его сжигала изнутри гнусная завистливость и самоубийственная злость, и я помогал ему загнать в подполье его человека из подполья. Я был и с Толстым. Парадокс: старый писатель ненавидел толпы почитателей, ненавидел свою жену, но, уйдя из дома и умирая на железнодорожном полустанке, протянул несколько дней и этим дал время собраться толпе знаменитостей и журналистов, а его жене приехать — словно для того, чтобы он видел, что она видит, как он умирает. Еще более низкую шутку мы учинили с Гоголем. Мы свели его с ума, внушили ему жуткий страх перед пиявками. Он пытался уморить себя голодом, потом закололся и, умирая, увидел, что облеплен пиявками, — это врачи пытались продлить ему жизнь. Удачнее всех, наверное, встретил свою кончину Пушкин. В тридцать семь лет поэт был убит на дуэли наглым авантюристом, который бессовестно волочился за его молоденькой женой-кокеткой, и Пушкину ничего не оставалось, как драться с ним. Бедный Достоевский всю свою бурную жизнь не знал ни покоя, ни здоровья, ни материального благополучия. Когда у него заводились деньги, он просаживал их за зеленым сукном. Когда писал, то столько раз переписывал, переделывал и приступал заново, что сам черт ногу сломит, не говоря уже о теперешних и тогдашних исследователях.

До чего забавны эти игры и ирония судьбы, правда?

Вы у меня животики надорвете.

Хотите еще послушать?

При царе Максим Горький был вынужден бежать за границу. При коммунистах Исаака Бабеля упрятали в тюрьму, где он и сгинул.

Русским писателям вообще не везло, меньше, чем просто русским.

Вы не поверите… впрочем, от того, поверите вы или нет, мне ни тепло ни холодно… так вот, я вместе с Ионой был в чреве кита. Я был с Германом Мелвиллом и его белым китом на гребне его успеха — писателя, а не кита — и вместе с ним впал в нищету и забвение из-за чрезмерного пристрастия к этому самому киту, который повредил его создателю больше, чем кто-либо другой. Если вы верите в существование капитана Ахава и Моби Дика, то должны согласиться, что я был с ними, с ними обоими и с каждым в отдельности до конца. Попробуйте угадать, за кого я болел. Держу пари, что ошибетесь. Я не был ни на чьей стороне. Я не сочувствовал ни тому ни другому. У меня нет чувств.

Я много старше вас и знаю, что говорю.

Мы — вы и я — были рождены в одно время — год в год, минута в минуту, если угодно знать. Но я появился раньше, задолго до вас, следовательно, я старше вас и знаю больше. Хотя мы родились одновременно, но я гораздо старше, чем кто бы то ни было из ваших настоящих или придуманных знакомых, но я хорошо сохранился, у меня цветущий вид.

Я видел, как распинали Иисуса Христа. Я был с ним на кресте и с римскими солдатами у изножья креста, я был с каждым из них и в каждой клеточке их существа. Я стоял среди толпы зевак и был с каждым мужчиной и каждой женщиной, с каждым взрослым и каждым ребенком. Я был частью толпы, значительной частью. Я был ни за толпу, ни за распятого мессию. Я был старше всех их, вместе взятых, ибо рожден прежде них. И никто из них не подозревал, что переживает то, что должен был переживать, независимо от того, кому поклоняется и кому подчиняется. Мы сделали так, что высокоразвитые, мыслящие и чувствующие человеческие существа суть создания сознания, над которым они не властны, что у них нет ни грамма свободной воли и они никогда не могут и не смогут поступать как хотят.

Миром движет сознание, а не личность, в которой оно заключено.

Хотите верьте, хотите нет — знаю, что не поверите — я старше Мафусаила. Много старше. Да, сэр. И если человек действительно сотворен по образу Божьему, то я уже сидел в Адаме и был старше, чем он, и был с Евой и так же наг, прикрытый только фиговым листком. Может быть, я обитал в Эдеме до нашей общей пары предков, если первыми были сотворены животные, и даже до них…

И сегодня я существую повсюду разом и всегда в одном и том же месте.

Бьюсь об заклад, вы догадались…

Конечно, догадались. Я — ген. В начале я назвался Джином, но это потому, что в моем родном английском языке «Джин» и «ген» пишутся и произносятся одинаково. Помещенный в определенном месте хромосомы (точнее говорить не буду, все равно не поймете), я вместе с ней живу в каждой клетке вашего тела и любого другого человеческого тела (не поручусь, правда, за каждую яйцеклетку и каждую клетку сперматозоида), а также в теле животных, многих из которых вы не признаете за близких родственников. Нас, генов, тут куча на моей хромосоме и всюду, где мы обитаем — не то чтобы как сельдей в бочке, потому что у нас нет ни бочек, ни сельдей, но тысячи и тысячи нас выстраиваются в линейном порядке между нитевидных спиралек ДНК. Мы научились ладить друг с другом и тесно, регулярно сотрудничать. Мы испокон веков заселили все мыслимое и немыслимое живое.

Вы спрашиваете, были ли мы с Наполеоном? Естественно. И с Жозефиной были, и с другими его женщинами. Наполеон — занятный мужик родом из занятной страны. Он выигрывал сражения и проигрывал кампании. Он наделал так много ошибок, что смог присвоить себе титул императора. Юлий Цезарь? А как же! Я был с ним в мартовские иды и до того, когда он перешел Рубикон, одурманенный сумасбродными идеями, которые сначала привели его к победе, а потом к гибели. Я был бок о бок с ним, когда его убивали и он сказал: «Et tu, Brute!» Был и с Брутом, когда он ударил кинжалом Цезаря и тот упал — тем более что мы не дали иного исхода. Цезарь умер, но я продолжал жить. Не в нем, так в ком-то еще. Я вечно живу, если можно назвать жизнью то, что я делаю. Я жил-поживал, здрав и целехонек, и в других людях, жил без потерь и перемен испокон веков. Я всегда был не то чтобы живой, поскольку являюсь отрезком молекулы. Но я функционирую, выполняю свою работу, делаю то, что должен делать. У меня тоже нет выбора, так как я помогаю вам делать то, что вы должны делать, независимо от того, нравится вам это или нет, и даже независимо от того, знаете ли вы об этом. Я видел и слышал такое, что вам и не снилось. Я побывал в Египте — в постели Цезаря и Клеопатры, слышал, что она говорила, и видел, какие номера выкидывала в постели. Все было внове Цезарю в первый раз и все последующие разы. А вам известно, какие позы и приемы практиковала она с Марком Антонием? Это происходило много лет спустя, и она стала еще ловчее. Ради нее Антоний от многого отказался, в том числе от жизни. Я мог бы рассказать вам такое… но нельзя, почему — молчок. В общем и целом, волнительное было время, да и забавное, с нашей точки зрения.

Например, никто из тех римских мужланов не распускал бы павлиний хвост, если бы его пригласили провести ночь в клинтоновском Белом доме, и не просто Белом доме, а в спальне самого Авраама Линкольна в обмен на крупный взнос в фонд Демократической партии. Со времен Уотергейта ее сторонники не перестают подозревать, что установленные в комнате жучки передают их разговоры любопытствующим слушателям и на другой день те не могут сдержать сальных улыбок. Я и сам посмеялся бы от души, но не могу. Не умею смеяться. Удивительно наблюдать, как изъясняются и ведут себя солидные состоятельные мужчины и женщины, когда дорвутся друг до друга, точно самец и самка, — почище чем в фильмах, куда не допускаются дети до шестнадцати. Сейчас уже повсеместно признано, что любая пара независимо от возраста, состояния здоровья и степени взаимного — в обычных условиях — отвращения испытывает потребность потрахаться в знаменитой линкольновой комнате Белого дома, собрав все оставшиеся сексуальные силы ради исключительной оказии незабываемой ночи. Это расценивалось как гражданская обязанность, как патриотический долг. Люди, близкие к президенту, не раз говорили, что спальня Авраама — прекрасное место для занятий этим самым. Вдобавок привлекает возможность насладиться непристойной, непечатной беседой в Белом доме — они же не знают, когда еще им выпадет счастье наговорить непристойностей друг другу и повыражаться всласть про нынешнюю власть в таком почтенном учреждении. Я там был в простынях с каждой парой и с каждой группой высокопоставленных соглядатаев и подслушников. Какие вещи я мог бы порассказать, если б мог говорить! Но я не могу говорить, значит, не могу и рассказать.

Я способен только обонять. Я чую, что чем пахнет, но сам не издаю запаха. Такая уж у меня работа — вынюхивать. Я только обонятельный приемник и вместе со скопищами моих собратьев нюхаю, вынюхиваю, разнюхиваю. Как бы вы чувствовали запах без нас? У меня редкий нюх на дохлую кошку, на кучу говна, на всякое непотребство. А непотребства хватает, его более чем достаточно. Противно нюхать, что творится в столицах двухпартийных демократий, как изволят изъясняться в правительстве — особенно в Вашингтоне и Лондоне. Я всеведущ, потому что повсюду одновременно. Я знаю, что произошло за те восемнадцать минут, которые оказались — о чудо! — стертыми с никсоновской пленки, и знаю, как стирались метры-улики. Вы бы только послушали бонз в Белом доме, когда они вели секретные разговоры об урегулировании во Вьетнаме, эти никсонисты и джонсонисты. Меня чуть не вырвало, правда, не вырвало, потому что я не умею. Я могу рассказать, о чем любой американский президент говорил со своей женой, когда думал, что они одни, и о чем говорил со своей любовницей, когда жены не было. Я находился в Ли Харви Освальде, когда убили Кеннеди. Я был с Мэрилин Монро в тот день, когда она отравилась, и видел, что произошло, и был с ней накануне и за два дня до ее смерти. О ней я мог бы написать целую книгу. Дурную, злую, гнусную книгу, о ней и о ком угодно, кем восхищались. Раскрыть дурные, грязные, отвратительные секреты в жизни любой знаменитости, перед кем вы преклонялись. О, если бы я мог написать книгу!

Но есть одно «но». Я не могу писать.

~~~

Я тоже не могу писать, мрачно рассуждал старый писатель Юджин Порху, едва сдерживая сардонический смех из-за сомнительного сходства, не могу писать роман о гене, который прилепился к хромосоме, как сонная муха к стене, и докладывает о том, что делают другие персонажи, не играя никакой существенной роли в их судьбе. Может быть, у него действительно редкий нюх на дохлую кошку и кучу говна, но он и сам говорливое говно, хотя придумал его я. Допускаю, что он имеется в каждой клетке каждого человеческого существа, но он не может оставаться физически тем же органоидом в любой личности и в любое время. Не может быть тем же самым, неизменным всюду и всегда, не может держать постоянную связь с другими генами, иначе его наверняка раздавила бы избыточная информация. Согласитесь, что это так. Следовательно, он не мог подслушивать Мэрилин Монро в ее спальне в Калифорнии, не мог плести заговор с Ли Харви Освальдом в России или в Техасе и не мог находиться со мной на летнем отдыхе на Файр-Айленде, когда она умерла. Если это так, мысленно рассуждал Порху, то всякий способен почуять дохлую кошку и догадаться, что я тоже напичкан говном и по уши в оном. Он, видите ли, не умеет ни говорить, ни писать, но тогда на что он вообще годен? Черт с ним, с этим геном! Черт с ней, книгой о нем!.. О чем это я думал? Черт с ним, с неодарвинизмом! Черт с ней, с эволюционной теорией и ее детерминизмом, этой гнетущей, но никем пока не опровергнутой идеей. Страшно подумать, что все, что мы делаем, запрограммировано заранее, что дороги, которые мы выбираем, давно выбраны за нас, что решения, которые, как нам кажется, мы принимаем, заложены в нашем мозгу, заложено даже то, что я решаю в данную минуту, подумал Порху, вплоть до последнего слова и его синонима, вплоть до последней запятой.

Кто захочет обо всем этом читать?

Дайте мне героя, способного на собственный выбор и собственный поступок, неслышно простонал Порху, подлинного героя — мужчину, мальчишку или женщину, не важно. Пусть он попадет в беду, но, обладая свободой воли — так он думает, — борется с опасностью. Пусть благодаря ему что-то происходит. Но я ведь знал это всю дорогу, спохватившись, напомнил себе Порху. Ясно, что это была его ошибка: Бог в «Боговой жене» получался слабым, никчемным, предметом насмешек. Нет, ему нужен сюжет, который развивался бы благодаря людям, умеющим что-то делать. Нужны интересные характеры, не обязательно героические, нужны сильные, решительные люди, творящие историю.

Порху вложил страницы о гене в особую папку и сунул ее в долгий ящик. Испытывая возвышающее чувство высвобождения, он достал другую папку с замыслом, который все это время исподволь дозревал в его подсознании. Период колебаний кончился. Порху решил, что пора решиться, и решительно начертал крупными печатными буквами титульный лист:

Наши рекомендации