Сказка о бедном Кузе Бесталанной голове и о переметчике Будунтае84
– А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не справляясь у церковника нашего, ни у тещи его, у просвирни?
– А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валек да матери их Софии! – отвечал косолапый Терешка, облизываясь.
– А коли так, – молвил сват, – коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтобы не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-тка пока сюда, садитесь на солнышко, в кружок, да кладите головы друг дружке на колени; сами делайте свое, а сами слушайте!..
Жили-были во земле далекой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка…
– И страх их не берет, – сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей, – и страх их не берет! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б: так нет, вишь, и в будень… погоди, я вас!
– Не сердись, дядя Агафоныч, – молвил сват, – что пути, печенку испортишь; позволь-ка милость твою поспрошать: у вас колибывает воскресный-эт день?
– В воскресенье, антихристы, – гаркнул Агафоныч.
– Ан в субботу, – подхватил тот же молодец, – в субботу, перед вербным, у нас бывает Лазарево Воскресенье!
– Вот каков, и церковника сбил да загонял, – закричали ребята, заливаясь хохотом, – ай да письмослов!
А рассказчик продолжал:
– Жили, говорю, старик гусляр да старуха гуслярка. Спросите вы: что-де за гуслярка, коли он играл на гуслях, а не она? Сами разумные вы, кажись, знаете, что по шерсти и собачке кличка бывает, а по мужу и жену честят; коли муж гусляр, так жена неужто, по-вашему, пономариха? А коли этого про вас, мало, так скажу вам, молодцам молодецким, что и старухе намедни прилучилось поиграть на гуслях: как полезла она за решетом да стянула их рядном с полатей – загудели, сердечные, сказывают, вечную память по себе пропели да и смолкли.
До этого греха старик наш кой-как с ломтя на ломоть перебивался; хотя, правда, родовое добро его, голос молодецкий, стал уже отказываться и подламываться о ту же пору, как и зубы, промолов с лихвою два-сорока годов; но наживное имущество, гусли, все еще служили верою и правдой безволосому и белобородому, утешали жителей села Поищихи, со проселки и выселки, и кормили старичков наших и сына их, бедного Кузю. Но теперь, после того, когда старухе нехотя, как сказывал я вам, случалось поиграть на гуслях этих и в первый и в последний, когда сверх того старички, живучи в сырой, дряблой землянке, захворали, то и пришлось было им пропадать совсем. Вот они и сложили поскребыши и осколки гуслей своих в мешок, повесили его сыну, бедному Кузе, на шею, и послали его собирать подаяние милосердных и жалостных прихожан; кто знал старика и помнил гусли его, тот-де не отринет и теперь, а подаст. Ходит Кузя по миру и поет под оконцами песни:
Гляньте, загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Тятька гусляр, моя мама гуслярка –
Где твои гусли, бедный Кузя?
Гляньте, загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Раз как-то, в воскресный день, бедный Кузя наш подошел поздним вечером под светлое оконце брусяной десятской избы; пропел песенку свою, тряхнул осколышами гуслей в мешке – нет ответу, ни привету, а шум и тары да бары в избе слышатся большие. Подошел Кузя поближе, вплоть под окно; глянул – сидят бабы; прислушался – идут у них толки о нечистой силе, про знахарей, волхвов, кудесников да про киевских ведьм. Всего, чего бедный Кузя наслушался у окна, пересказывать не станем: «Бабы дуры, – подумал он и сам, как отошел, и затянул ту же песню свою под другим окном, – кто бабе поверит и трех дней не проживет». Одначе долго у него не выходило из головы, как бабы клялись и божились, что коли кто чары творит, да зажмет в это время пальцем сучок в стене бревенчатой избы, так пересилишь его; а еще говорили, что ведьму, знахаря, колдуна и всякого, кто только спознался да живет с нечистой силой, можно пригвоздить к месту и покорить себе на живот и на смерть, коли приколоть булавкой тень его к земле либо к стене: бедняга пропал тогда и с нечистым своим, – будет моргать очами да повертываться, что на колу, и наконец взмолится: Аминь! – перед булавкой твоей, как турок, неверный перед русским штыком!
Бедный Кузя рылся как-то в золе, в сору и в навозе, собирая кости, которые он жег и продавал, на ваксу и на разные снадобья, какому-то засевшему в ближнем уездном городишке осколышу наполеоновской армии, учителю всякой всячины и досужему делателю ваксы и помады, – как вдруг к нему, к Кузе, подошел, отколь ни взялся, цыган ли, татарин ли какой, поглядел на него и присел на кучку навоза, будто хотел стеречь ее от суковатой клюки бедного Кузи. Кузя поглядел на него искоса, стал опять разгребать сор поодаль от шабра85, от соседа, и сметил, что новый сторож, на кучке сидючи, задремал. «Кто это?» – спросил тогда Кузя потихоньку шальную Мотрю, которая пасла телят и свиней. «Неужто ты эту собаку не знаешь? – сказала Мотря шальная. – Это Будунтай, чертов пай, всем ведомый переметчик; он в Вятке барсуком из норы вылез, в свояки семи шаманам сибирским приписался, под Чудовым в козла оборотился, в Вологде свечой подавился, да кабы казанские татары не сняли с него шкуры на сафьян, так бы и светильня за ним пропала! Он перекинулся в тройку бегунов, – а из них две лошаденки белые, а одна голая, – да и ушел на три стороны; ищи его! Вот он за что и слывет у нас переметчиком, что перекидывается, собака, во что ни задумал!»
Бедный Кузя оглянулся на Будунтая, испугавшись голосистого крика шальной Мотри, – а уж Будунтая и нет: на том месте, где он сидел, лежит только камень, а камня того, кажись, прежде не было. Кузя застрочал деревянную шпильку, подкрался к камню против солнца, да и приколол тень камня того к земле». «Что-то будет?» – подумал он. Долго камень лежал да отмалчивался, а Кузя стал разгребать под ним кучу навоза. Тогда и камень не утерпел: он перекинулся пошехонцем, в поршнях, в зипуне, с берестовой котомкой за плечами, и стал просить Кузю, чтобы он не ругался над бедным, бездомным поденщиком, чтобы не подрывался под него суковатою клюкою, а вынул бы колышек, на который-де, того и гляди, либо скотина, а не то и прохожий человек наступит да напорет ногу. Тогда Кузя наш догадался, что Будунтай недаром о колке заговаривает, и не вынул его, доколе тот не посулил ему за волю свою любого. «Сокрушил меня, злодей! Проси, чего хочешь», – сказал наконец Будунтай, а самого сердце так и подмывает; потом снял шапку, отер пот с чела полотенцем с алыми шитками да со владимирскими городочками – и вздохнул тяжело, словно в оглоблях.
– Выучи меня своему досужеству, – стал тогда просить бедный Кузя.
– Изволь, – отвечал Будунтай, – отпусти ж меня!
– Нет, врешь, обманешь, в лес уйдешь, – приговаривала шальная Мотря.
– Дай задаток, – сказал Кузя, – видно, Мотря шальная правду говорит: мужик тонет – топор сулит, вытащишь – и топорища жаль! Дай задаток, а не то не отпущу!
Будунтай разгреб, не вставая с места, под собой кучу, достал горсть алтына, золота, и высыпал его Кузе в котомку.
– Врет, обманет, в лес уйдет, – приговаривала опять Мотря.
– Все это хорошо, – сказал Кузя, – да этого мало; надо мне тебя затаврить, чтобы ты не ушел, да окарнать, для приметы, одно ухо; пой песни, хоть тресни, а без приметы не пущу; ты не курица, ногавки86 на тебя не навяжешь, – давай ухо!
Будунтай переметчик осерчал, стал браниться по-своему, по-вятски:
– Чего талы натаращил на меня, блябла те в ухо, чтоб тебя комуха в ромух свернула. Чтоб тебя уроса в вицу иссушила, да шоры и силки[38] пупочки с тебя посклевали! Бери нож, – сказал он наконец, – да режь ухо!
– Нет у меня ножа, – отвечал Кузя, – доставай свой, не то зубом грызть стану!
Будунтай снял с пояса складной нож, раскинул его, подал Кузе и подставил правое ухо.
– Левое давай, собака, – сказал Кузя, – недаром что-то ты его отворачиваешь!
Будунтай подставил и левое. Кузя ухватил ухо, перегнул его, как сгибают сапожный товар, когда клюшву87 выкраивают, вырезал и ускорнячок88 углом, положил лоскут в котомку, где лежали гусли, и выдернул из земли колышек. Будунтай только крякнул, встал, встряхнулся, в черного петуха обернулся и приказал Кузе приходить в самую полночь за село, на распутье, где дороги разбегаются, в лес, на водопойное озеро да на кладбище. Сам взмахнул крыльями, перекинулся рябой сорокой и полетел, как сороки летают, поджимая крылышки под мышку, да все прямо, что из лука стрела.
Бедный Кузя пришел домой, высыпал старикам своим пригоршню золота, сказал, что богатый человек берет его в услуженье да в ученье и вот прислал-де им задаток. Старики порадовались и потужили; сын покинул им отставные гусли и пошел в полночь на перепутье.
Прислонившись к верстовому столбу, прождал он уже долгонько, стало время за полночь, а Будунтая нет. Кузя сказал про себя: «Не даром, видно, Мотря честила тебя; видно, знает она дружка! Ну, да меня теперь не проведешь, от меня в лес не уйдешь!» Сам вынул ухо Будунтая и укусил его зубами. Столб, у которого стоял бедный Кузя, взвизгнул по-верблюжьи и закачался. Кузя отскочил в сторону, поглядел на версту, на столб:
– Кой черт! Ты что ли это, Будунтай?
– Я, да что ж ты кусаешься, знаком? – сказал пегашка-столб, – пойдем, что с тобой делать, пойдем в науку: да только, гляди, теперь ты мне слуга, поколе не выучишься всему досужеству моему, от аза до ижицы!
– А там что, – спросил Кузя, – как выучусь?
– А там, – отвечал Будунтай, – на свой пай сам промышляй; беркут пискленка кормит, а орла не кормит.
Будунтай взял его и продержал в науке довольно долгое время. «Как он учил его своему художеству?» – спросите. Да вот как: выдернет у него руки, ноги, самого в ком свернет – вот вам кочан капусты; запустит ему руку в глотку, по самое плечо, ухватит там, за что ни попало, вывернет наизнанку – вот вам ни то, ни се, ни черт знает что. Такое ученье бедному Кузе наскучило и надоело; он стал проситься домой, уверяя, что он уже всю науку прошел и всему научился. Будунтай-переметчик позвал стариков, родителей его, вывел им трех коней и спросил:
– Который ваш сын?
Старик поглядел да и указал, наудалую, на авось, среднюю.
– Нет, – отвечал Будунтай, – знать сын твой не доучился. Поди и приходи через полгода.
Вы знаете, ребята, что ждать полгода долго, страх долго; а между тем, оглянись назад, его уже и нет!
Старик пришел в срок, а Кузя как-то тихомолком шепнул ему: «Укажи-де на ту кобылу, которая будет вертеть хвостом».
Но Будунтай вывел ему трех куцых куропаток и велел узнать сына. Старик указал опять на какую попало – и не угадал. Кузя известил отца, что в следующий раз будет оправлять носом перышки на шейке – а Будунтай вывел опять коней. Средний махнул однако ж хвостом, старик его узнал и взял выученного сына домой. «Возьми его, – сказал переметчик Будунтай, – да слушай: береги его, как око свое; если ж понадобятся тебе деньги, то вели сыну оборотиться в коня, веди на базар и продавай: да только, смотри, уздечки с ним не отдавай, а сыми да неси домой, так и он дома будет». Колдун махнул рукой и пропал, словно сквозь землю провалился, а лошади оборотились в людей: вороной жеребчик в Кузю Бесталанного, рыжая кобыла в шальную Мотрю, а чалый мерин никак в тебя, Терешка!
Старик пришел с сыном домой, дождался торгового дня; Кузя оборотился конем, отец повел его на базар, продал, накупил сладкого и горького, квашеного и соленого, – а он, вишь, держался русской поговорки: пей кисло, да ешь солоно, так и на том свете не сгниешь. Накупивши всего, чтобы было, чем полакомить и старуху свою, пошел домой; а Кузя, его сын Бесталанный, дорогою его нагнал, и они опять оба вместе, рассмеявшись да порадовавшись, как ни в чем не бывало, воротились домой.
А ушел наш Кузя от нового хозяина своего вот каким делом: ржевский мещанин, барышник, приехавший в нашу сторону закупать лошадей, чтобы там гнать их на Лебедянскую ярмарку, сторговал и купил у старика гусляра каракового коня89, четырех лет, трех с половиною вершков, без тавра90 и без отметин, поспорил было с хозяином за то, что этот, поупрямившись, не хотел передать ему, как водится, повод новопокупки из полы в полу, а с коня, не по обычаю, снял недоуздок, – известно, что корова покупается с подойником, а конь с недоуздком, – наконец, однако же, чтобы не упустить сходной покупки, на все согласился и заплатил гусляру деньги. Не успел этот отойти, а ржевский барышник оглянулся на бойкую, голосистую торговку, с которой тем часом молодой калмыцкий жеребчик стянул зубами головной платок, как народ, обступив нашего коновала и барышника, стал хохотать и указывать на него пальцами. Ржевский мещанин оглянулся назад – у него в поводу не конь, а человек. Что тут было шуму, крику, брани, божбы и смеху – весь базар расходился; казаки отняли у рыжего коновала бедного Кузю; этого отпустили, а того прозвали полоумным. Хотел он было идти просить – да к кому пойдешь и на кого? Но это, слышь, не все, а была еще потеха вот какая: крымский цыган, подкочевавший на базар с походною кузницею и увидевший, что приключилось со ржевским коновалом, рассудил, что Кузькино ремесло неплохой хлеб и что не худо бы попытаться перенять у него доброе дело; загадано, сделано; цыган продал тому же барышнику клячонку свою, а потом украл ее у него из рук, передал товарищу, а сам надел на себя недоуздок. Когда же барышник наш оглянулся и снова увидел, что ведет в поводу не коня, а живого человека, только другой масти, смурого91 цыгана, то плюнул, кинул повод, перекрестился, прочел: с нами крестная сила и помилуй мя, господи! – уехал с базара, и с той поры в Черкаск более ни ногой. Ну его, рыжего, к семи Симеонам, обойдемся и без барышников! Только, окаянные, цены портят, с чужого добра сбивают, на свое наносят да набивают, а проку в них ни на волос!
Дождавшись другого базарного дня, гусляр наш опять вывел лошаденку на продажу. На грех навязался какой-то шестипалый пройдоха, подпоил нашего старика, присударивал да присударивал и купил у пьяного гусляра коня и увел его совсем, с недоуздком. Старик пришел домой, проспался, спохватился, да ожидает сына своего чуть ли не поныне.
На этот раз купил Кузю Бесталанного сам Будунтай. Первым делом Будунтая было отрезать у новокупки левое ухо, на обмен, на выкуп своего, которого иверень92 о сю пору еще оставался за Кузею. Разменявшись, оба они стали с ушами; да уже отныне, хоть и был Кузя по-прежнему мастером науки, в которой искушался на выучке у Будунтая, не стало ему, однако же, более по-прежнему власти над учителем своим, а должен был Кузя поневоле ему покориться.
Будунтай, изморивши да загонявши коня новокупленного до белаго мыла и задавши на нем концов десяток-другой по городу, прискакал домой – а дом у него стоял в чистом поле невидимкою – и привязал лошадь подле тына. Никак у тебя, Лукашка, кобыла была, из Гукеевской орды, что не терпела на себе в стойле недоуздка: бывало, как ни пригонишь на нее оброт93, как ни подтянешь его пряжкою, она дотоле чешется, доколе не скинет его с головы долой. Кузя Бесталанный у нее, знать, наострился: только что Будунтай в избу, а он ну чесаться щекою, задрав голову кверху, – задел недоуздком за кол плетня, да стащил его долой с головы, через уши.
Мальчишка, сын Будунтая, увидел это, на дворе стоя, и побежал сказать отцу. Тот, выскочив, пустился в погоню за конем, и тут-то пошла потеха. Кузя, видя, что лютый барс его нагоняет, ударился об землю, перекинулся белым кречетом и взмыл по-над крутым берегом реки. Будунтай ударился на него сизым беркутом; Кузя ринулся клубом об берег, перекинулся пискарем и соскочил в воду. Будунтай, таки прямо, как мчался за ним, комом грянулся об воду, распластав высокий вал надвое, и щукою зубастой насел на хвост мелькавшего серебряной чешуйкой пескарика. Кузя-бедняга вынырнул стрелою из воды, сделал, собравшись с последними силами, скачок в маховую сажень, обернулся в золотое колечко и подкатился под ноги гулявшей в те поры на муравке побережной, княжны Милолики, дочери владельца той земли. Княжна Милолика подхватила колечко, надела его на пальчик и с радостным удивлением оглядывалась вокруг. Будунтай вынырнул гусем лапчатым из воды, выплыл на берег, встряхнулся, оборотился в купца кашемирского, подошел к княжне и стал просить убедительно отдать ему потерянное им колечко. Княжна испугалась густой черной бороды и воровских карих очей да сурменых бровей и чалмы кашемирца, закричала и прижала колечко к груди своей. Сенные девушки да подруженьки набежали, окружили младшую княжну свою, кинулись все на неотступного бородача и начали его щекотать без пощады, до того, что незваный гость хохотал и кашлял, и плакал и чихал, и ногами и руками лягался, и снопом овсяным по мураве катался, да такая над ним беда прилучилася, что позабыл было всю науку свою; через великую силу опамятовавшись, оборотился он мигом в ежа, от которого девушки, поколов алые пальчики свои чуть ли не до крови, с криком отскочили. Пастух, прибежавший на крик и шум, взмахнул долгим посохом своим и ударил свернувшегося тугим клубом ежа, и еж рассыпался калеными орехами; запрыгали орешки по земле, а девки кинулись их подбирать, да опять-таки с криком отскочили, побросав все, что захватили на лайковые ручки свои: орешки не тем отозвались; это были раскаленные ядрышки, и барышни наши пообожгли себе пальчики.
– А я бы рукавицы надел, да подобрал, – сказал косолапый Терешка.
– Знать, ты умен чужим умом; ты и в Киев дойдешь, коли люди дорогу укажут, – отвечал сват, – а сам ты, брат, и лапы обжегши, не очень бы догадался, как управиться; чай, стоял бы, вытулив очи, да поглядывал бы на диво дивное, что красноносый гусь на татарскую грамоту!
Княжна показала царственным родителям своим ненаглядное колечко, да испросила позволения любить его и не сымать с пальчика своего ни день, ни ночь. Как только осталась она одна, то и начала играть колечком: надела его на тонкий шитый платочек свой и, забавляясь, покачивала да перепускала по платочку от конца до конца. Вдруг колечко как-то упало, покатилось, и – казак, молодецкая душа, Кузя Бесталанный, стоял перед княжною. Он убрался на этот раз в малиновый бархат да в тонкое синее сукно. Никто в палатах царских не слыхал разговоров его – княжна, однако же, вышла к браному столу и грустна и радостна, и опять-таки с заветным колечком на руке. Она сказала только батюшке, что сегодня-де, наверное, опять явится тот страшный купец, кашемирская борода, и будет просить выдачи колечка, и умоляла отца не отбирать у нее этого сокровища. Когда же и в самом деле по вечеру явился купец, у которого все еще не прошла икота после вчерашней щекотки да хохотни, – когда пришел, говорю, кашемирец за потерянным будто бы на берегу реки колечком – то царь-отец позвал дочь свою и приказал отдать купцу кольцо: «Нам чужое добро таить, дескать, не идет». Княжна отвечала, что не смеет ослушаться дорогого родителя своего, но и не может передать мужчине колечко из рук в руки; а поэтому и кинула его на пол, – пусть-де не прогневается да сам подымет. Но колечко рассыпалось мелким жемчугом; купец живо встряхнулся, перекинулся черным петухом и начал проворно подбирать жемчужинки; а подобравши все, взлетел он на окно, захлопал крыльями и закричал петухом: «Кузя, где ты?» – да словом и выпорхнул в окно. Но княжна, которую наш Кузя, видно, наперед уже подучил да настроил, кинув колечко, уронила в то же время, будто невзначай, платок свой, да им и прикрыла одну, самую крупную жемчужинку. Она-то вдруг выкатилась из-под платка, отвечала на спрос петуха, словно петухом же: «А я здеся!» – и ринулась соколом из окна; грянул сокол с налету – только шикнул крыльями по воздуху, – грянул клубом в черного петуха, подпорол ему заборным когтем левый бок, да черканул по левому крылу, помял и поломал все перья правильные; упал камнем петух замертво в крутоберегий поток, и понесло его волною вниз, по реке, по зеленой воде. Почернела и побагровела вода от пенистой крови; а подрезанное левое крыло вскинуло и подняло ветром, оно и запарусило туда же по пути, вниз по реке, поколе не завертело петуха встречным течением, в заводи – там, сказывают, сомина, чертова образина, им было подавился, да нет, справился, проглотил; не подавится он, чай, и самим сатаной, не токмо конем его подседельным.
Сокол взмыл над теремом царским, вспорхнул в широкое окно, сел на руку княжны своей и поглядывал на нее ясными, разумными очами. В это самое время черный петух испустил дыхание свое, а ясный сокол спорхнул на пол и предстал в том же виде, как колечко давеча перед княжною: перекинулся молодцем-молодецким. Со смертию Будунтая Кузя лишился, правда, силы и умения перекидываться и принимать иной образ, да и не тужил уж об этом; живучи в довольстве и в богатстве с супругою своею, бывшею княжною Милоликою, вскоре наследовал он престол царский, жил да княжил, правил да рядил, солоно ел да кисло пил, стариков своих, гусляров, поил да кормил, а Терешке косолапому велел, братчиной да складчиной, насыпать песку за голенище! Держите его, дурака, ребята, держите его!94
Сказка о кладе
(Богатырская сказка)
Как подумаешь да порассудишь, что иной голыш, бедняк, бьется из-за последней копейки, из-за куска хлеба, колотится, что козел об ясли, весь век, – да и то бывает, не добьется до торной тропы, чтобы пройтись, как люди ходят; а иной, господен крестник, только шапку наставит, и валится всякое добро и милость, живи да поживай. Как подумаешь, подгорюнясь, про эту притчу, так поневоле и сядешь, надувшись, как волостной наш, коли его кто обнесет случаем чаркой, – сядешь, да и переведешь дух, что кузнечный мех, да повесишь голову и сидишь.
Мужичок, сказывают, живучи где-то в понизовом захолустье, также, по насущному, все тужил да тужил, что ему талану нет; а все, вишь, хотелось разжиться так, ни с чего, здорово живешь; не то, чтобы работать да потом, а сидючи-глядучи, по белу свету гуляючи, пляшучи да припеваючи; и задумал он разбогатеть кладом. Наладил он песню ли, сказку ли про этот клад, да все и читает ее одну, словно вековую докучную сказку про Сашку, Серую Сермяжку; и бредит кладом, и здоровается с тобою кладом же, и прощается кладом, и куска, прости господи, ко рту не поднесет, не помянув, хоть про себя, клад. Чему же быть тут доброму, коли человеку дурью глаза и уши запорошило, голову набило по самое темя? Люди берутся за цепь, за косу, а он персты расставит пошире, словно грабли, уши развесит, да так и ходит по селу, дурак-дураком; только и норовит, где бы какого старика поймать, чтобы порассказать ему, какие клады бывают, да где живут они, да кому даются, а кому не даются; и не одну ночь, чай, прошатался молодец наш, клада ищучи, то к Лукашкину яру, то под Заячий лаз, то на Мурзинский курган, да, видно, не дастся клад: молодец наш ходит все тем же оборванцем, в сермяжном зипунишке, что на одной подкладке держится, а то бы давно развалился.
Первые клады в понизовых губерниях положили, сказывают, волжские разбойники. Выедут они, бывало, ночью на матушку-Волгу широкую, в косной лодке95, да прикроются сверху рогожами, чтоб не видать было народа, и только воззрятся на расшиву какую, либо в досчанник, в кладную, то и держат прямо в корму. Коли кормщик на путевом судне, по обычаю, окликнет их: «Мир, бог на помочь», да «Откуда бог несет?», а потом: «Чье судно, чья кладь, откуда бурлаки?» То чем бы им, как добрым людям, отвечать: «Вам бог на помочь, оттуда-то, хозяин такой-то, кладь такая», да выждать попутного слова: «С богом!» да и идти себе своим путем, так разбойники молчат, говорю, на оклик, да держатся прямо в корму, а, подошедши, кидают причал, а атаман кричит: «Бери причал!» Бурлаки знают, что разбойника ни одна пуля не берет, обух не одолеет; принимают молча причал, и на приказ атамана: «Сарынь на кичку» все до одного прячутся в мурью 96, в порожнее место промеж палубой и кладью. Хозяин тут управляйся один, как знаешь, а бурлаки ни за что на разбойника руки не подымут. Разбойники взлезают на судно, берут хозяина, либо приказчика, кто случится, и допытывают: где деньги? А коли устойчив больно да упрям, так бывало и то, что поджаривали на легоньком огоньке. Набравши золота и серебра много, случалось, что разбойникам девать его некуда; они и зарывали его в землю и писали на клады эти записки, где лежит клад, и кому он дается; вот, например, запись на клад: «От села Свекловихина на полдни, в семи верстах от Красного-яру, супротив большого каменного мару97, в двухстах шагах, а от раздвоившейся березы в сорока семи шагах, положено кладом, в двух чайниках медных да в котле чугунном, на глубине косой сажени, золотом на двадцать на одну тысячу, серебром на семнадцать с половиною тысяч, да золотых с каменьями дорогими перстней два. А клад этот никому не дается, только дастся он молодцу удалому, накануне Ивана-Купала, коли задом пройдет от самого села до места и станет рыть, не оглядываясь, не озираючись, да обет положит выкупить трех человек из острога, да господских троих на волю вольную. А буде зароку не выполнит, то клад пропадет, в него самого уйдет и огнем въестся, и в костях мозги усохнут. Слово мое крепко». А какой зарок либо завет кто положит на клад, такое слово и твердит про себя, когда клад зарывает; затем уже клад не дается тебе, коли завету не исполнишь, во веки веков. Сказывают, что один какой-то обронил запись такую, а мужик нашел ее, вынул клад, сам пропадал без вести сорок лет, а воротившись, выкупил у господина на волю всю деревню свою. Другой клал клад и приговаривал: «На сто голов молодецких», то есть, чтобы сто молодцов пришли за кладом этим, а больше он никому не дастся; а лыкодел в лесу тут же подле случился, да переговаривал за каждым словом по-своему: «На сто колов осиновых»; переговорив хозяина одним разом – а кто такое слово напоследок вымолвит, по тому и быть, – лыкодел вырубил сто колов осиновых, поклонился ими кладу, да и вынул его, и клад ему дался без спросу. Опять другой, сказывают, положил клад богатый, да не велел даваться никому, поколе на этом месте станет море. Мужичок этот помер, а запись досталась сыну, да только не знал он, как с нею быть и как добыть клад. На селе этом жил мужик, про которого шла молва, что он всякую пору и притчу знает и оборот во всяком деле; к нему и пришел с записью молодой парень на совет, да и прогулял, по недогадливости своей, клад. Мужик этот провел парня, то тем, то другим его пробовал98, а как весна пришла, так подпрудил место, где положен был клад, заметив его колом, да под водой и вынул. Вот-де тебе и море! Есть где-то, сказывают, пугачовский клад99; положен в мешке кожаном, а мешок в рубаху, а посверх кладу положен убитый человек, нарочно, видно, чтобы, кто рыть станет, подумал, что это-де могила, и покинул бы ее. А это еще слышал кто, что есть жук, который летает ночью накануне Иванова дня и сам норовит налететь на человека: коли рот растворишь да подставишь его, и жук влетит, то выплюнь на руку, и у тебя богатый клад; сыпь скорее с руки в мешок, либо в шапку, да во все карманы, – посыплется чистое золото!
Иные кладут благовестивый клад с молитвою, а чаще того, спознавшись с нечистой силой, с бесовскою властью; тогда уж не вынет его никто, не отдав душу черту. Много есть кладов татарских и калмыцких старых годов: так к тем уж не приступайтесь без шайтана, либо веди такого же некрещеного татарина. Эти клады живут без записи, да не вынешь, хоть и знал бы, где лежит, коли с шайтаном не побратаешься. Есть и такие клады, что взаймы дают; приди, попроси честно, с поклоном: дай-де, пожалуйста, кум, сотенку, я принесу тебе накануне Рождества, либо там в Духов день, что ли, – и дастся, да только, если, упаси боже, обманешь, так пропал; помрешь, либо рука усохнет, а не то сам пойдешь по свету белому кладом ходить, до поры до времени, пока кто не ударит тебя, как в драку пьяный полезешь, по щеке, тогда сам и рассыплешься кладом. А есть и такие, ходячие клады: мужик, сказывают, ночью нашатнулся на какую-то сапатую кобылу, да хотел отогнать ее, ударил кнутовищем – она и рассыпалась кладом, да все старинными золотыми да крестовиками100. Другой мужик этак же хотел ночью свинью выгнать из огорода, и, бог весть, говорит, отколе она затесалась: тын плотный кругом, что и кошке негде пролезть, и калиточка на запоре, а хрюкает, ходит да по грядам роется. Мужик выскочил в избу, ухватил полено, шарахнул свинью вдоль да по боку – она и рассыпалась кладом, да таким, что десять огородов можно купить, да по десятку работников еще на каждый. А то есть и такой клад, что ни с чем не дается, как только по своей доброй воле; кто знает, где он лежит, так ходят о полуночи туда да упрашивают его и кумом честят; ино раз десять побывать доведется да потолковать с ним, поколе покажешься ему да приглянешься да на него угодишь: а сдастся, так твой, бери смело.
Всего этого, а может, еще и больше того, наслушался молодец наш, словно сыворотки нахлебался: брюхо набито, а ни вкусу, ни проку; и уже ничего не слышит, не видит, кроме клада. Одно на уме, одно на языке. Человек видит свинью, либо другую какую скотину, так подумает, может статься, ину пору – кого грешная душа не одолела – подумает разве только, что вот-де, кабы она моя, так я бы ее на рынок свез да продал; либо: вот, кабы моя свинья, так откормил бы ее к праздникам да зарезал, уж по крайности знал бы и помнил, что бог дал праздник; так подумал бы, говорю, иной человек; а наш молодец, на котором лохмотья серой сермяги держались, как листья кочана капусты вокруг кочерыжки, не иглой да ниткой, а тем, что приросли, – наш молодец, все только, как увидит свинку, так и норовит свистнуть ее из-за угла поленом – не рассыплется ли кладом? А тут, глядишь, по рылу заденет ее поленом, она и околела; и разделывайся да ведайся с хозяином, как знаешь. Так то не раз, бывало, отомнут нашему молодцу за проказы эти бока, что он про себя думает: хоть бы уж самому мне кладом рассыпаться, так уж был бы один конец! Сказывают, что сделал молодец наш раз как-то еще лучше: повстречал он на чужом селе немого старика, нищего, и померещись ему, что это ходячий клад; он, подошедши, да и давай его, бедняка, колотить: а тот нем, слова не вымолвит, ревет не своим голосом – а сказать ничего не скажет. Тут набежали ребята, схватили раба божьего, искателя клада, валяли его часа два, словно гвардейское сукно, да еще и затаскали было по судам да волостным правлениям, так что вышел он оттуда – еле-еле душа в заплатах держится, весь костяк наружу вылез. Кажись бы, это ли не наука ему? Так нет; отдохнул да перемогся – и забыл прошлое горе и готов, хоть ныне, хоть завтра, опять за кладом идти. То-то забывчив на прошлую беду русский человек: и крута гора, да забывчива!
Подсиживал молодец наш и папоротниковый цвет, выжидал его, как пылинка в засуху росинку, – не дался; собирал и семитравный травник, – либо не досушил, либо пересушил, а кладу не доискался; выходил и до зари по ночам подстеречь да высмотреть, на каком месте в сухих буераках черти поминки поминают, потому что слышал от старых людей, что там быть и кладу, – не доискался и чертей; искал он и разрыв, либо спрыг-траву101, которую называют и железняком и от которой все запоры и все затворы разлетаются и клады сами в руки даются, – так не далась ему и трава эта, бог весть, отчего; словом – пришлось нашему искателю хоть камень на шею да в воду, коли б шайтан его не помиловал; слушайте:
На самого Ивана-Купалу, когда настоящая пора бывает клады искать, молодец наш пошел к ночи в раздумье, куда глаза глядят, и стал думать про себя уже вот что: когда б то найти мне хоть такого сатану, что сказывают, душу берет да чистым золотом за нее расплачивается – ах, когда б найти! Не пожалел бы душишки своей, отдал бы черту, хоть самому ледащему102, только бы отсыпал он мне шапки две этого добра – ей, не пожалел бы душишки, ниже для последнего поганца, которого, может статься, там, на низу, и в ломаный грош не ставят и бьют, и обделяют, и немного душишек на его долю достается.
Не успел так подумать молодец наш, как, не к ночи рассказывать, закрутился перед ним вихор столбиком, круче да круче, гуще да гуще – вспыхнуло с исподу, от земли, полымя, побежало, словно зарево, по черному столбу – и вышел из него, отряхиваясь, человек. На нем смурая епанча какая-то, не то хламида, алая жилетка, смушчатая высокая черная шапка103 с алым верхом, а сапоги с превысокими подборами, так что след на дороге оставался не от всей ступни, а только от каблуков подкованных, – да подкованных больно хитро: душкой наперед, а шипами назад. Молодец наш поглядел на него – обдало его, молодца-то, мурашками – однако, пошел вперед, как ни в чем не бывало. Тот пристал к нему, словно попутчик какой, идет рядом и заговаривает. Молодец всмотрелся в него – рожа черная, рыло широкое, глаза навыкате, брови облезлые, борода щетинистая, уши лопастью, лоб поперек раздвоился, да из-под шапки комли104 рогов выглядывают; а как стал господин попутчик кутаться в хламиду да хоронить туда морду, чтобы Герасим не так бойко вглядывался, так показались и лапы перепончатые, словно лягушечьи, да с когтями вершка в полтора. «Молчи, – подумал Герасим – а так звали нашего молодца, хоть сколько ни таились, а пришлось сказать, – молчи, – подумал он, – смекаем и мы кое-что: будем сватами, ударим по рукам».
Слово за слово – попутчик зовет уж Герасима к себе в гости.
– И дам, – говорит, – тебе, чего хочется, добуду все это и достану, только и ты мне прислужишь, не откажи.
– Чего хочешь, – отвечает Герасим, – того и проси; я ль тебе не слуга буду? Весь твой, навеки веков, только дай ты мне натешиться добром своим, чтоб был я в людях человеком, чтоб была и мне честь не хуже других; дай ты мне найти клад; укажи, где он лежит, да пособи вынуть!
– Что клад, – сказал на это попутчик, – у нас есть добра этого довольно, найдется достаточное число-количество, не рывшись за ним далеко.
А сам тряхнул на ходу одной рукой, тряхнул другою – полны горсти золота. У нашего молодца сердце так и замерло; как увидал он это, ино вперед попутчика забегает по тропинке, да задом ногами частит да умаливает и упрашивает:
– Поделись, сватушка, поделись, куманек, век служить буду.
– Это что, – сказал опять попутчик, – из-за этакой щепоти нечего и рук марать; нет, мы найдем и почище этого. Да ты, признаться, сегодня очень кстати пришел: в эту ночь мы поверяем клады, пересчитываем их, все ли живы-здоровы и целы; так ты, коли пойдешь со мной, сам увидишь, что у нас этого добра, как говорится, по-вашему, тьма и пропасть. По-вашему, конечно, такие слова означают совсем не то; у нас свой язык, прямой, ясный, без всяких затей. Мы говорим промеж собою на всех языках и наречиях, да только половину слов из обихода своего выкидываем вовсе, а понимаем друг друга не хуже вашего. Сами ж вы или мудрецы ваши твердят: всякое излишество зло, – и пилите, и мучите поговоркой этой и себя и друг друга, а сами же ни в чем меры не знаете; да после еще плачетесь на беду свою, коли мы в подземных чертогах своих поем вашу же песню: «А нашего полку прибыло!» Смешной вы народ, право, смешной: и хочется, и колется – по этой поговорке своей вы от зыбки до могилы; вот хоть твоя милость, например, половину века отжил, добра никакого в глаза не видал, а не попадись я тебе теперь, так и пропадал бы ты и бедовал в свою голову до самой могилы – а все бы чертогов наших не миновал, потому что, сам знаешь, живучи не спасался.
– Дядюшка, – отозвался молодец наш, – дядюшка, да я ли не ухаживал за вами, я ли не напрашивался, возьмите-де меня – с начинкой, со всем, и душу и тело, как вот стою перед вами; что же я делать стану, коли не допросился, не домолился вас?
Черт плюнул трижды и продолжал:
– Вот то-то, видишь, бестолковый вы народ: я говорю, что и хочется и колется, вы все мешаете одно с другим; вам бы этак хотелось выкроить, чтоб и волки сыты были и овцы целы, пробраться середней дорожкой; за нашего брата хватаетесь, а не весть, что поминаете, да по сторонам оглядываетесь, кому бы еще про запас поклониться, чтобы, на случай неудачи, было кому приютиться, да чтобы после на нашего брата поклеп наклепать, небылицу взвести, будто-де не по своей воле за эту грамоту взялись, а мы, вишь, соблазнили. Соблазнили! Ах вы, горемычные! Коли б вы нас сами не затрогивали да двуязычием своим ину пору в беду не вводили, так кто бы стал займать вас, и какой бы черт стал вам кланяться да в батраки записываться, вот как я теперь, да потешать вас и все прихоти ваши и причуды? Нет, сосед, у нас так нельзя; середка на половине, это не приходится; этак не попадешь ни туда, ни сюда, а черт знает куда, как вы же говорите; наш, так наш, так уж и будем знать, что наш; а не наш, так и скажи.
– Да ваш же, дядюшка, ваш, весь вот как теперь перед вами; и рожки прикажите мне приставить, коли хотите, только, пожалуйста, не больно великие, чтобы, знаете, хоть под шапкой их не видать было: я и от этого не прочь; что хотите, то и делайте.
– Не в рожках сила, – отвечал сосед, – вы все, вишь, не то городите. Пожалуй, другой у вас и в рожках ходит, да не сюда глядит, а тоже толкует о всякой всячине. Нет, ты ходи, в чем хочешь; постный покрой нашему брату не помеха; мы и сами иногда… Ну, да об этом после; вот видишь, гляди-ка сюда, мы дошли до места: есть по чему глазам твоим поразбежаться!
Молодец наш оглянулся – и дух в нем замер от радости; так вот льдом и окатило, а после кипятком. Земля перед ним расступилась, и открылся вертеп, весь в огнях цветных, так что глазам не дает глянуть. Черти, и малые и большие, таскают мешки в кучу, да котлы, да сандуки; один ходит со связкой ключей, да отпирает, да свидетельствует замки и печати, да смывает их; прочие высыпают золото, серебро, дорогие каменья, да уже не счетом, – куда! тут не найдешь никакого счета! а гарнцами105 пересыпают, да мерками и четвериками. Голова ты моя, головушка! Что за пропасть добра, серебра да золота: словно утроба земная перед тобою разверзлась и кажет все сокровища свои, которые накопила со дня мироздания! Страшно глянуть было на богатство это; нашего Герасима взяла бить лихоманка, таки не выждет, думается, не доживет того часу, когда черт наделит его сам этим добром. А черти, как увидали, что привели к ним нового товарища, так вот и забегали, словно мыши в подполье, и давай пересыпать перед гостем золото из кадки в кадку, из мерки в мерку. «Шабаш! – сказал Гераськин товарищ, – надо отдохнуть да повеселиться». И все черти покинули работу свою: который на счетах клал, кинул их на кучу серебра; который записывал, перо за ухо, да лист на столе перевернул, чтобы, знаете, кому дела нет до письма его, не прочитал, сколько кладов на свете есть и где они лежат; которые считалки, те давай кататься по золоту, как собаки по навозу, – да поднялся крик, смех, визг; а тут, глядь, отколе ни возьмись, гусли, рожки, волынка, балалайка, гудок да еще и бубны: пошла пляска страшная и гульня такая, что Герасим стал уж то и дело оглядываться, не сбежится ли народ с соседних деревень на проказы эти; да нет, видно, спали еще все, не видать по оврагу никого. Глядел, глядел Герасим наш на все это, да опять стал присматриваться на золото, что огнем ясным блестело: горы золотые с горами серебряными перемешиваются; перстни, серьги, ожерелья, запястья, зарукавья, поднизида все яхонт, алмаз, изумруд, бирюза; не стало мочи терпеть больше нашему Герасиму, подошел он к приятелю своему, попутчику, который, видно, сюда домой пришел и епанчу свою и шапку снял да наземь кинул, а ходил в красной жилетке, да, простите меня, в плисовых штанах с золотым лампасом, – подошел да и говорит ему потихоньку:
– Что ж, дядюшка, наделите меня, грешного, да отпустите…
– Ты ешь пирог с грибами да держи язык за зубами, – сказал, глянув через плечо, плисовый попутчик, – я говорю, что вам нельзя не завираться. Ну, дам я тебе; сказал, что дам, сколько на себе унесешь, еще, пожалуй, до околицы двух или трех пошлю с тобою помощников своих, чтобы донесли тебе добро это; да ты не обманешь ли меня после, не откинешься ли?
– Кто? я? – спросил Герасим, – откинусь? Дядюшка, да как хочешь, заставь побожиться; и вот тебе крест…
Шарасть! Все как рукой сняло; страшный гром с раскату ударил, и молнией опалило Герасиму бороду – а черти все до одного в глазах его из вертепа в бездну бездонную попрыгали. В один миг, не успел Герасим и крестного знамения повершить, все пропало; темная ночь обдала его градом и дождем; буря завыла, гроза загрохотала, и бедняк лежал долго без памяти. Он проснулся на рассвете, в лесу, на скате крутого яра, хотел кричать – нет голосу, нет языка; хотел привстать – ноги отнялись; насилу, сказывают, дотащился он к вечеру на дорожку, там подобрал его мужик да привез на село. С этой поры Герасим лазил на карачках, протягивал руку, Христа-ради, за насущным ломтем, поколе не дошел до могилы своей.
Языка не доискался он по смертный час свой; тогда только он проговорил, покаялся и рассказал, что сбылось над ним накануне Ивана Купала.106
Александр Вельтман 107