Уважайте матрацы, граждане!
— Лиза, пойдем обедать?
— Мне не хочется. Я вчера уже обедала.
— Я тебя не понимаю.
— Не пойду я есть фальшивого зайца.
— Ну, и глупо.
— Я не могу питаться вегетарианскими сосисками.
— Ну, сегодня будешь есть шарлотку.
— Мне что-то не хочется.
— Идем. Аппетит приходит во время еды.
— Приходит или проходит?
— Приходит.
— Нет, проходит.
— Что это все значит?
— Говори тише. Все слышно.
И молодые супруги перешли на драматический шепот. Через две минуты Коля понял в первый раз за три месяца Супружеской жизни, что любимая женщина любит морковные, картофельные и гороховые сосиски гораздо меньше, чем он.
— Значит, ты предпочитаешь собачину диетическому питанию? — закричал Коля, в горячности не учтя подслушивающих соседей.
— Да говори тише! — громко закричала Лиза. — И потом ты ко мне плохо относишься. Да, я люблю мясо. Иногда. Что ж тут дурного?
Коля изумленно замолчал. Этот поворот был для него неожиданным. Мясо пробило бы в Колином бюджете огромную, незаполнимую брешь. Прогуливаясь вдоль матраца, на котором, свернувшись в узелок, сидела раскрасневшаяся Лиза, молодой супруг производил отчаянные вычисления.
Копирование на кальку в чертежном бюро «Техносила» давало Коле Калачеву даже в самые удачные месяцы никак не больше сорока рублей. За квартиру Коля не платил. В диком поселке не было управдома, и квартирная плата была там понятием абстрактным. Десять рублей уходило на обучение Лизы кройке и шитью на курсах с правами строительного техникума. Обед на двоих (одно первое — борщ монастырский и одно второе — фальшивый заяц или настоящая лапша), съедаемый честно пополам в вегетарианской столовой «Не укради»,[250] — вырывал из бюджета пятнадцать рублей в месяц. Остальные деньги расплывались неизвестно куда. Это больше всего смущало Колю. «Куда идут деньги?» — задумывался он, вытягивая рейсфедером на небесного цвета кальке длинную и тонкую линию. При таких условиях перейти на мясоедение значило — гибель. Поэтому Коля пылко заговорил:
— Подумай только, пожирать трупы убитых животных! Людоедство под маской культуры! Все болезни происходят от мяса.
— Конечно, — с застенчивой иронией сказала Лиза, — например, ангина.
— Да, да, и ангина! А что ты думаешь? Организм, ослабленный вечным потреблением мяса, не в силах сопротивляться инфекции.
— Как это глупо.
— Не это глупо. Глуп тот, кто стремится набить свой желудок, не заботясь о количестве витаминов.
— Ты хочешь сказать, что я дура?
— Это глупо.
— Глупая дура?
— Оставь, пожалуйста. Что это такое, в самом деле?
Коля вдруг замолчал. Все больше и больше заслоняя фон из пресных и вялых лапшевников, каши и картофельной чепухи, перед Колиным внутренним оком предстала обширная свиная котлета. Она, как видно, только что соскочила со сковороды. Она еще шипела, булькала и выпускала пряный дым. Кость из котлеты торчала, как дуэльный пистолет.
— Ведь ты пойми! — закричал Коля. — Какая-нибудь свиная котлета отнимает у человека неделю жизни!
— Пусть отнимает, — сказала Лиза, — фальшивый заяц отнимает полгода. Вчера, когда мы съели морковное жаркое, я почувствовала, что умираю. Только я не хотела тебе говорить.
— Почему же ты не хотела говорить?
— У меня не было сил. Я боялась заплакать.
— А теперь ты не боишься?
— Теперь мне уже все равно.
Лиза всплакнула.
— Лев Толстой, — сказал Коля дрожащим голосом, — тоже не ел мяса.
— Да-а, — ответила Лиза, икая от слез, — граф ел спаржу.
— Спаржа — не мясо.
— А когда он писал «Войну и мир», он ел мясо! Ел, ел, ел! И когда «Анну Каренину» писал — лопал! лопал! лопал!
— Да замолчи!..
— Лопал! Лопал! Лопал!
— А когда «Крейцерову сонату» писал — тогда тоже лопал? — ядовито спросил Коля.
— «Крейцерова соната» маленькая. Попробовал бы он написать «Войну и мир», сидя на вегетарианских сосисках?
— Что ты, наконец, прицепилась ко мне со своим Толстым?
— Я к тебе прицепилась с Толстым? Я? Я к вам прицепилась с Толстым?
Коля тоже перешел «на вы». В пеналах громко ликовали. Лиза поспешно с затылка на лоб натягивала голубую вязанную шапочку.
— Куда ты идешь?
— Оставь меня в покое. Иду по делу.
И Лиза убежала.
«Куда она могла пойти?» — подумал Коля. Он прислушался.
— Много воли вашей сестре дано при советской власти, — сказали в крайнем слева пенале.
— Утопится! — решили в третьем пенале.
Пятый пенал развел примус и занялся обыденными поцелуями.
Лиза взволнованно бежала по улицам.
Был тот час воскресного дня, когда счастливцы везут по Арбату со Смоленского рынка матрацы и комодики.
Молодожены и советские середняки — главные покупатели пружинных матрацев. Они везут их стоймя и обнимают обеими руками. Да как им не обнимать голубую, в лоснящихся мордастых цветочках, основу своего счастья.
Граждане! Уважайте пружинный матрац в голубых цветочках! Это — семейный очаг, альфа и омега меблировки, общее и целое домашнего уюта, любовная база, отец примуса! Как сладко спать под демократический звон его пружин! Какие сладкие сны видит человек, засыпающий на его голубой дерюге! Каким уважением пользуется каждый матрацевладелец!
Человек, лишенный матраца, — жалок. Он не существует. Он не платит налогов, не имеет жены, знакомые не занимают ему денег до среды, шоферы такси посылают ему вдогонку оскорбительные слова, девушки смеются над ним — они не любят идеалистов.
Человек, лишенный матраца, большей частью пишет стихи:
Под мягкий звон часов Буре[251]приятно отдыхать в качалке.
Снежинки вьются на дворе, и, как мечты, летают галки.
Пишет он эти стихи за высокой конторкой телеграфа, задерживая деловых матрацевладельцев, пришедших отправлять телеграммы.
Матрац ломает жизнь человеческую. В его обивке и пружинах таится какая-то сила, притягательная и до сих пор не исследованная. На призывный звон его пружин стекаются люди и вещи. Приходит финагент и девушки. Они хотят дружить с матрацевладельцами. Финагент делает это в целях фискальных, преследующих государственную пользу, а девушки — бескорыстно, повинуясь законам природы. Начинается цветение молодости. Финагент, собравши налог, как пчела собирает весеннюю взятку, с радостным гудом улетает в свой участковый улей. А отхлынувших девушек заменяет жена и примус «Ювель № 1».
Матрац ненасытен. Он требует жертвоприношений. По ночам он издает звон падающего меча. Ему нужна этажерка. Ему нужен стол на глупых тумбах. Лязгая пружинами, он требует занавесей, портьер и кухонной посуды. Он толкает человека и говорит ему:
— Пойди и купи рубель[252]и качалку!
— Мне стыдно за тебя, человек! У тебя до сих пор нет ковра!
— Работай! Я скоро принесу тебе детей! Тебе нужны деньги на пеленки и колясочку!
Матрац все помнит и все делает по-своему.
Даже поэт не может избежать общей участи. Вот он везет с Сухаревского рынка матрац, с ужасом прижимаясь к его мягкому брюху.
— Я сломлю твое упорство, поэт! — говорит матрац. — Тебе уже не надо будет бегать на телеграф писать стихи. Да и вообще, стоит ли их писать? Служи! И сальдо будет всегда в твою пользу. Подумай о жене и детях.
— У меня нет жены, — кричит поэт, отшатываясь от пружинного учителя.
— Она будет. И я не поручусь, что это будет самая красивая девушка на земле. Я не знаю даже, будет ли она добра. Приготовься ко всему. У тебя родятся дети.
— Я не люблю детей!
— Ты полюбишь их!
— Вы пугаете меня, гражданин матрац!
— Молчи, дурак! Ты не знаешь всего! Ты еще возьмешь в Мосдреве кредит на мебель.[253]
— Я убью тебя, матрац!
— Щенок. Если ты осмелишься это сделать, соседи донесут на тебя в домоуправление.
Так каждое воскресенье, под радостный звон матрацев, циркулируют по Москве счастливцы.
Но не этим одним, конечно, замечательно московское воскресенье.
Воскресенье — музейный день.
Есть в Москве особая категория людей. Она ничего не понимает в живописи, не интересуется архитектурой и безразлична к памятникам старины. Эта категория посещает музеи исключительно потому, что они расположены в прекрасных зданиях. Эти люди бродят по ослепительным залам, завистливо рассматривают расписные потолки, трогают руками то, что трогать воспрещено, и беспрерывно бормочут:
— Эх! Люди жили!
Им не важно, что стены расписаны французом Пюви де Шаванном.[254]Им важно узнать, сколько это стоило бывшему владельцу особняка. Они поднимаются по лестнице с мраморными изваяниями на площадках и представляют себе, сколько лакеев стояло здесь, сколько жалованья и чаевых получал каждый лакей. На камине стоит фарфор, но они, не обращая на него внимания, решают, что камин штука не выгодная — слишком много уходит дров. В обшитой дубовой панелью столовой они не рассматривают замечательную резьбу. Их мучит одна мысль: что ел здесь бывший хозяин-купец и сколько бы это стоило при теперешней дороговизне?
В любом музее можно найти таких людей. В то время как экскурсии бодро маршируют от одного шедевра к другому, такой человек стоит посреди зала и, не глядя ни на что, мычит, тоскуя:
— Эх! Люди жили!
Лиза бежала по улице, проглатывая слезы. Мысли подгоняли ее. Она думала о своей счастливой и бедной жизни.
«Вот если бы был еще стол и два стула, было бы совсем хорошо. И примус в конце концов нужно завести. Нужно как-то устроиться».
Она пошла медленнее, потому что внезапно вспомнила о ссоре с Колей. Кроме того, ей очень хотелось есть. Ненависть к мужу разгорелась в ней внезапно.
— Это просто безобразие! — сказала она вслух.
Есть захотелось еще сильней.
— Хорошо же, хорошо. Я сама знаю, что мне делать.
И Лиза, краснея, купила у торговки бутерброд с вареной колбасой. Как она ни была голодна — есть на улице показалось неудобным. Как-никак, а она все-таки была матрацевладелицей и тонко разбиралась в жизни. Она оглянулась и вошла в подъезд большого особняка. Там, испытывая большое наслаждение, принялась за бутерброд. Вареная собачина была обольстительна. Большая экскурсия вошла в подъезд. Проходя мимо стоявшей у стены Лизы, экскурсанты посматривали на нее.
«Пусть видят!» — решила озлобленная Лиза.
Глава XX
Музей мебели
Она вытерла платочком рот и смахнула с кофточки крошки. Ей стало веселее. Она стояла перед вывеской: «Музей мебельного мастерства». Возвращаться домой было неудобно. Идти было не к кому. В карманчике лежали двадцать копеек. И Лиза решила начать самостоятельную жизнь с посещения «Музея мебельного мастерства». Проверив наличность, Лиза пошла в вестибюль.
В вестибюле Лиза сразу наткнулась на человека в подержанной бороде, который, упершись тягостным взглядом в малахитовую колонну, цедил сквозь усы:
— Богато жили люди!
Лиза с уважением посмотрела на колонну и прошла наверх.
В маленьких квадратных комнатах, с такими низкими потолками, что каждый входящий туда человек казался гигантом, — Лиза бродила минут десять.
Это были комнаты, обставленные павловским ампиром, императорским красным деревом и карельской березой — мебелью строгой, чудесной и воинственной. Два квадратных шкафа, стеклянные дверцы которых были крест-накрест пересечены копьями, стояли против письменного стола. Стол был безбрежен. Сесть за него было все равно, что сесть за Театральную площадь, причем Большой театр с колоннадой и четверкой бронзовых коняг, волокущих Апполона на премьеру «Красного мака»,[255]показался бы на столе чернильным прибором. Так, по крайней мере, чудилось Лизе, воспитываемой на морковке, как некий кролик. По углам стояли кресла с высокими спинками, верхушки которых были загнуты на манер бараньих рогов. Солнце лежало на персиковой обивке кресел. В такое кресло хотелось сейчас же сесть, но сидеть на нем воспрещалось.
Лиза мысленно сопоставила, как выглядело бы кресло бесценного павловского ампира рядом с ее матрацем в красную полоску. Выходило — ничего себе. Лиза прочла на стене табличку с научным и идеологическим обоснованием павловского ампира и, огорчась тому, что у нее с Колей нет комнаты в этом дворце, вышла в неожиданный коридор.
По левую руку от самого пола шли низенькие полукруглые окна. Сквозь них, под ногами, Лиза увидела огромный белый двухсветный зал с колоннами. В зале тоже стояла мебель и блуждали посетители. Лиза остановилась. Никогда еще она не видела зала у себя под ногами. Дивясь и млея, она долго смотрела вниз. Вдруг она заметила, что там быстро, от кресел к бюро, переходят ее сегодняшние знакомые — товарищ Бендер и его спутник, бритоголовый представительный старик.
— Вот хорошо, — сказала Лиза, — будет не так скучно.
Она очень обрадовалась, побежала вниз и сразу же заблудилась. Она попала в красную гостиную, в которой стояло предметов сорок. Это была ореховая мебель на гнутых ножках. Из гостиной не было выхода. Пришлось бежать назад, через круглую комнату с верхним светом, меблированную, казалось, только цветочными подушками.
Она бежала мимо парчовых кресел итальянского Возрождения, мимо голландских шкафов, мимо большой готической кровати с балдахином на черных витых колоннах. Человек в этой постели казался бы не больше ореха. Зал был где-то под ногами, может быть, справа, но попасть в него было невозможно.
Наконец Лиза услышала гул экскурсантов, невнимательно слушавших руководителя, обличавшего империалистические замыслы Екатерины II в связи с любовью покойной императрицы к мебели стиля Луи-Сез.[256]
Это и был большой двухсветный зад с колоннами. Лиза прошла в противоположный его конец, где знакомый ей товарищ Бендер жарко беседовал со своим бритоголовым спутником.
Подходя, Лиза услышала звучный голос:
— Мебель в стиле шик-модерн. Но это, кажется, не то, что нам нужно.
— Да, но здесь, очевидно, есть еще и другие залы. Нам нужно систематически все осмотреть.
— Здравствуйте, — сказала Лиза.
Оба повернулись и сразу сморщились.
— Здравствуйте, товарищ Бендер. Хорошо, что я вас нашла. А то одной очень скучно. Давайте смотреть все вместе.
Концессионеры переглянулись. Ипполит Матвеевич приосанился, хотя ему было неприятно, что Лиза может их задержать в важном деле поисков бриллиантовой мебели.
— Мы типичные провинциалы, — сказал Бендер нетерпеливо, — но как попали сюда вы, москвичка?
— Совершенно случайно. Я поссорилась с Колей.
— Вот как? — заметил Ипполит Матвеевич.
— Ну, покинем этот зал, — сказал Остап.
— А я его еще не смотрела. Он такой красивенький.
— Начинается! — шепнул Остап на ухо Ипполиту Матвеевичу. И, обращаясь к Лизе, добавил: — Смотреть здесь совершенно нечего. Упадочный стиль. Эпоха Керенского.
— Тут где-то, мне говорили, есть мебель мастера Гамбса, — сообщил Ипполит Матвеевич, — туда, пожалуй, отправимся.
Лиза согласилась и, взяв Воробьянинова об руку (он казался ей удивительно милым представителем науки), направилась к выходу. Несмотря на всю серьезность положения и наступивший решительный момент в поисках сокровищ, Бендер, идя позади парочки, игриво смеялся. Его смешил предводитель команчей в роли кавалера.
Лиза сильно стесняла концессионеров. В то время как они одним взглядом определяли, что в комнате нужной мебели нет, и невольно влеклись в следующую, — Лиза подолгу застревала в каждом отделе. Она прочитывала вслух все печатные научно-идеологические критики на мебель, отпускала острые замечания насчет посетителей и подолгу застревала у каждого экспоната. Невольно и совершенно незаметно для себя она приспосабливала виденную мебель к своей комнате и потребностям. Готическая кровать ей совсем не понравилась. Кровать была слишком велика. Если бы даже Коле удалось чудом получить комнату в три квадратных сажени, то и тогда средневековое ложе не поместилось бы в комнате. Однако Лиза долго обхаживала кровать, обмеривая шажками ее подлинную площадь. Лизе было очень весело. Она не замечала кислых физиономий своих спутников, рыцарские характеры которых не позволяли им сломя голову броситься в комнату мастера Гамбса.
— Потерпим, — шепнул Остап, — мебель не уйдет, а вы, предводитель, не жмите девочку. Я ревную.
Ипполит самодовольно улыбнулся.
Залы тянулись медленно. Им не было конца. Мебель александровской эпохи была представлена многочисленными комплектами. Сравнительно небольшие ее размеры привели Лизу в восторг.
— Смотрите, смотрите! — доверчиво кричала Лиза, хватая Воробьянинова за рукав. — Видите это бюро? Оно чудно подошло бы для нашей комнаты. Правда?
— Прелестная мебель! — гневно сказал Остап. — Упадочная только.
Мебель не произвела на Ипполита Матвеевича должного впечатления. Между тем она была прекрасна. Совершенство ее форм поражало глаз.
Лиза мечтательно сказала:
— На этом кресле, может быть, сидел Пушкин.
— Кто вы говорите, Пушкин? — спросил Остап. — Сейчас я узнаю.
Остап стал на колени и заглянул под сиденье.
— На нем сидел О'Генри, в бытность его в американской тюрьме Синг-Синг [257]. Вы удовлетворены? А теперь мы смело можем перейти в другую комнату.
Стада диванов, секретеров, горок, шкафов, все стили, все времена, все эпохи были осмотрены концессионерами, а залы, большие и маленькие, все еще тянулись.
— А здесь я уже была, — сказала Лиза, входя в красную гостиную, — здесь, я думаю, останавливаться не стоит.
К ее удивлению, равнодушные к мебели спутники не только не рвались вперед, а замерли у дверей, как часовые.
— Что ж вы стали? Пойдем. Я уже устала!
— Подождите, — сказал Ипполит Матвеевич, освобождаясь от ее руки, — одну минуточку.
Большая комната была перегружена мебелью. Гамбсовские стулья расположились вдоль стены и вокруг стола. Диван в углу тоже окружали стулья. Их гнутые ножки и удобные спинки были захватывающе знакомы Ипполиту Матвеевичу. Остап испытующе смотрел на него. Ипполит Матвеевич стал красным.
— Вы устали, барышня, — сказал он Лизе, — присядьте-ка сюда и отдохните, а мы с ним походим немного. Это, кажется, интересный зал.
Лизу усадили. Концессионеры отошли к окну.
— Она? — спросил Остап.
— Как будто она. Только не та обивка.
— Великолепно, обивку могли переменить.
— Нужно более тщательно осмотреть.
— Все стулья тут?
— Сейчас я посчитаю. Подождите, подождите…
Воробьянинов стал переводить глаза со стула на стул.
— Позвольте, — сказал он наконец, — двадцать стульев — этого не может быть. Их ведь должно быть всего десять.
— А вы присмотритесь хорошо. Может быть, это не те.
Они стали ходить между стульями.
— Ну? — торопил Остап.
— Спинка как будто не такая, как у моих.
— Значит, не те?
— Не те.
— Мура. Напрасно я с вами связался, кажется.
Ипполит Матвеевич был совершенно подавлен.
— Ладно, — сказал Остап, — заседание продолжается. Стул — не иголка. Найдется. Дайте ордера сюда. Придется вступить в неприятный контакт с администрацией музея. Садитесь рядом с девочкой и сидите. Я сейчас приду.
— Что вы такой грустный? — говорила Лиза. — Вы устали?
Ипполит Матвеевич отделывался молчанием.
— У вас голова болит?
— Да, немножко. Заботы, знаете ли. Отсутствие женской ласки сказывается на жизненном укладе.
Лиза сперва удивилась, а потом, посмотрев на своего бритоголового собеседника, и на самом деле его пожалела. Глаза у Воробьянинова были страдальческие. Пенсне не скрывало резко обозначавшихся мешочков. Быстрый переход от спокойной жизни делопроизводителя уездного загса к неудобному и хлопотливому быту охотника за бриллиантами и авантюриста даром не дался. Ипполит Матвеевич сильно похудел, и у него стала побаливать печень. Под суровым надзором Бендера Ипполит Матвеевич терял свою физиономию и быстро растворялся в могучем интеллекте сына турецко-подданного. Теперь, когда он на минуту остался вдвоем с очаровательной гражданкой Калачевой, ему захотелось рассказать ей обо всех горестях и волнениях, но он не посмел этого сделать.
— Да, — сказал он, нежно глядя на собеседницу. — Такие дела. Как же вы поживаете, Елизавета…
— Петровна. А вас как зовут?
Обменялись именами-отчествами.
«Сказка любви дорогой»,[258] — подумал Ипполит Матвеевич, вглядываясь в простенькое лицо Лизы. Так страстно, так неотвратимо захотелось старому предводителю женской ласки, отсутствие которой тяжело сказывается на жизненном укладе, что он немедленно взял Лизину лапку в свои морщинистые руки и горячо заговорил об Эйфелевой башне. Ему захотелось быть богатым, расточительным и неотразимым. Ему хотелось увлекать и под шум оркестров пить некие редереры[259]с красоткой из дамского оркестра в отдельном кабинете. О чем было говорить с этой девочкой, которая, безусловно, ничего не знает ни о редерерах, ни о дамских оркестрах и которая по своей природе даже не может постичь всей прелести этого жанра. А быть увлекательным так хотелось! И Ипполит Матвеевич обольщал Лизу повестью о постройке Эйфелевой башни.
— Вы научный работник? — спросила Лиза.
— Да. Некоторым образом, — ответил Ипполит Матвеевич, чувствуя, что со времени знакомства с Бендером он приобрел несвойственное ему раньше нахальство.
— А сколько вам лет, простите за нескромность?
— К науке, которую я в настоящий момент представляю, это не имеет отношения.
Этим быстрым и метким ответом Лиза была покорена.
— Но все-таки? Тридцать? Сорок?
— Почти. Тридцать восемь.
— Ого! Вы выглядите значительно моложе.
Ипполит Матвеевич почувствовал себя счастливым.
— Когда вы доставите мне счастье увидеться с вами снова? — спросил Ипполит Матвеевич в нос.
— А вам разве интересно со мной разговаривать? Я же глупенькая.
— Вы? — страстно сказал Ипполит Матвеевич. — Если б у меня было две жизни, я обе отдал бы вам.
Лизе стало очень стыдно. Она заерзала в кресле и затосковала.
— Куда это товарищ Бендер запропастился? — сказала она тоненьким голосом.
— Так когда же? — спросил Воробьянинов нетерпеливо. — Когда и где мы увидимся?
— Ну, я не знаю. Когда хотите.
— Сегодня можно?
— Сегодня?
— Умоляю вас.
— Ну, хорошо. Пусть сегодня. Заходите к нам.
— Нет, давайте встретимся на воздухе. Теперь такие погоды замечательные. Знаете стихи: «Это май-баловник, это май-чародей веет свежим своим опахалом».[260]
— Это Жарова стихи?[261]
— М-м… Кажется. Так сегодня? Где же?
— Какой вы странный. Где хотите. Хотите у несгораемого шкафа? Знаете?
— Знаю. В коридоре. В котором часу?
— У нас нет часов. Когда стемнеет.
Едва Ипполит Матвеевич успел поцеловать Лизе руку, что он сделал весьма торжественно, как вернулся Остап. Остап был очень деловит.
— Простите, мадемуазель, — сказал он быстро, — но мы с приятелем не сможем вас проводить. Открылось небольшое, но очень важное дельце. Нам надо срочно отправиться в одно место.
У Ипполита Матвеевича захватило дыханье.
— До свиданья, Елизавета Петровна, — сказал он поспешно, — простите, простите, простите, но мы страшно спешим.
И компаньоны убежали, оставив удивленную Лизу в комнате, обильно обставленной гамбсовской мебелью.
— Если бы не я, — сказал Остап, когда они спускались по лестнице, — ни черта бы не вышло. Молитесь за меня. Молитесь, молитесь, не бойтесь, голова не отвалится. Слушайте. Ваша мебель музейного значения не имеет. Ей место не в музее, а в казарме штрафного батальона. Вы удовлетворены этой ситуацией?
— Что за издевательство! — воскликнул Воробьянинов, начавший было освобождаться из-под ига могучего интеллекта сына турецко-подданного.
— Молчание, — холодно сказал Остап, — вы не знаете, что происходит. Если мы сейчас не захватим нашу мебель — кончено. Никогда нам ее не видать. Только что я имел в конторе тяжелый разговорчик с заведующим этой исторической свалкой.
— Ну и что же? — закричал Ипполит Матвеевич. Что же сказал вам заведующий?
— Сказал все, что надо. Не волнуйтесь. «Скажите, спросил я его, — чем объяснить, что направленная вам по ордеру мебель из Старгорода не имеется в наличности?» Спросил я это, конечно, любезно, в товарищеском порядке. «Какая это мебель? — спрашивает он. — У меня в музее таких фактов не наблюдается». Я ему сразу ордера под нос подсунул. Он полез в книги. Искал полчаса и наконец возвращается. Ну, как вы себе представляете? Где эта мебель?
— Пропала? — пискнул Воробьянинов.
— Представьте себе, нет. Представьте себе, что в таком кавардаке она уцелела. Как я вам уже говорил, музейной ценности она не имеет. Ее свалили в склад и только вчера, заметьте себе, вчера, через семь лет (она лежала на складе семь лет!), она была отправлена в аукцион на продажу. Аукцион Главнауки. И если ее не купили вчера или сегодня утром — она наша! Вы удовлетворены?
— Скорее! — закричал Ипполит Матвеевич.
— Извозчик! — завопил Остап.
Они сели, не торгуясь.
— Молитесь на меня, молитесь! Не бойтесь, гофмаршал! Вино, женщины и карты нам обеспечены. Тогда рассчитаемся и за голубой жилет.
В Пассаж на Петровке, где помещался аукционный зал, концессионеры вбежали бодрые, как жеребцы.
В первой же комнате аукциона они увидел то, что так долго искали. Все десять стульев Ипполита Матвеевича стояли вдоль стенки на своих гнутых ножках. Даже обивка на них не потемнела, не выгорела, не попортилась. Стулья были свежие и чистые, как будто бы только что вышли из-под надзора рачительной Клавдии Ивановны.
— Они? — спросил Остап.
— Боже, Боже, — твердил Ипполит Матвеевич, — они, они. Они самые. На этот раз сомнений никаких.
— На всякий случай проверим, — сказал Остап, стараясь быть спокойным.
Он подошел к продавцу.
— Скажите, эти стулья, кажется, из мебельного музея?
— Эти? Эти да.
— А они продаются?
— Продаются.
— Какая цена?
— Цены еще нет. Они у нас идут с аукциона.
— Ага. Сегодня?
— Нет. Сегодня торг уже кончился. Завтра с пяти часов.
— А сейчас они не продаются?
— Нет. Завтра с пяти часов.
Так, сразу же, уйти от стульев было невозможно.
— Разрешите, — пролепетал Ипполит Матвеевич, осмотреть. Можно?
Концессионеры долго рассматривали стулья, садились на них, смотрели для приличия и другие вещи. Воробьянинов сопел и все время подталкивал Остапа локтем.
— Молитесь на меня! — шептал Остап. — Молитесь, предводитель!
Ипполит Матвеевич был готов не только молиться на Остапа, но даже целовать подметки его малиновых штиблет.
— Завтра, — говорил он, — завтра, завтра, завтра.
Ему хотелось петь.
Глава XXI