Арль февраль 1888 – май 1889 7 страница

В Монпелье есть еще другие вещи Делакруа – этюд «Мулатка» (его в свое время скопировал Гоген), «Одалиски» и «Даниил во рву со львами»; затем работы Курбе: 1) великолепные «Деревенские барышни» – одна женщина со спины, другая сидит на земле на фоне пейзажа; 2) превосходная «Пряха» и целая куча других. Словом, тебе следует знать, что такое собрание существует, и поговорить о нем с теми, кто его видел. Больше о музее ничего не скажу, упомяну лишь рисунки и бронзу Бари. Мы с Гогеном много спорим о Делакруа, Рембрандте и т. д.

Наши дискуссии наэлектризованы до предела, и после них мы иногда чувствуем себя такими же опустошенными, как разряженная электрическая батарея. Нам кажется, что мы испытали на себе действие волшебных чар, – недаром, видно, Фромаитен так удачно заметил: «Рембрандт, прежде всего, волшебник».

Пишу тебе это, чтобы побудить наших голландских друзей де Хаана и Исааксона, которые так любят Рембрандта и столько изучали его, и впредь заниматься им.

В таких исследованиях самое важное – никогда не отчаиваться.

Ты знаешь странный и великолепный мужской портрет работы Рембрандта, находящийся в коллекции Лаказа. Я сказан Гогену, что эта работа той же породы и из той же семьи, что Делакруа и он сам, Гоген. Не знаю почему, но я всегда называю этот портрет «Путешественником» или «Человеком издалека». Мысль эта равнозначна и параллельна тому, о чем я тебе уже писал: глядя на портрет старого Сикса, дивный портрет с перчаткой, думай о своем будущем; глядя на офорт Рембрандта, изображающий Сикса с книгой у освещенного солнцем окна, думай о своем прошлом и настоящем. Вот так-то. Когда я сегодня утром спросил Гогена о самочувствии, он ответил: «Мне кажется, я становлюсь прежним», что меня очень порадовало.

Когда прошлой зимой я приехал сюда, усталый и умственно почти истощенный, мне тоже пришлось пройти через известный период душевного расстройства, прежде чем я начал выздоравливать. Как мне хочется, чтобы ты посмотрел музей в Монпелье! Там есть замечательные вещи.

Передай Дега, что мы с Гогеном видели в Монпелье портрет Брийя работы Делакруа. Что есть, то есть – с этим не поспоришь: на портрете Брийя похож на нас с тобой, как брат.

Что касается попытки организовать совместную жизнь художников, то она сопряжена с довольно забавными моментами; поэтому кончаю тем, что повторю твое любимое выражение: «Поживем – увидим»…

Не думай, что нам с Гогеном работа дается легко, – нет, далеко не всегда; желаю поэтому и тебе, и нашим голландским друзьям следовать нашему примеру и не пасовать перед трудностями.

23 декабря 1888

Думаю, что Гоген немного разочаровался в славном городе Арле, в маленьком желтом домике, где мы работаем, и, главным образом, во мне.

В самом деле, у него, как и у меня, здесь много серьезных трудностей, которые надо преодолеть. Но трудности эти скорее заключаются в нас самих, а не в чем-либо ином. Короче говоря, я считаю, что он должен твердо решить – оставаться или уезжать. Но я посоветовал ему как следует подумать и взвесить свое решение, прежде чем начать действовать. Гоген – человек очень сильный, очень творческий, но именно по этой причине ему необходим покой. Найдет ли он его где-нибудь, если не нашел здесь? Жду, чтобы он принял решение, когда окончательно успокоится.

2 января 1889

Чтобы рассеять все твои опасения на мой счет, пишу тебе несколько слов из кабинета уже знакомого тебе доктора Рея, проходящего практику при здешней лечебнице. Я пробуду в ней еще два-три дня, после чего рассчитываю преспокойно вернуться домой. Прошу тебя об одном – не беспокоиться, иначе это станет для меня источником лишних волнений. Перейдем лучше к нашему другу Гогену. Уж не напугал ли я его и в самом деле? Почему он не подает признаков жизни? Он ведь как будто уехал вместе с тобой. К тому же он, видимо, испытывал потребность повидать Париж – там он чувствует себя дома больше, чем здесь. Передай ему, что я все время думаю о нем и прошу его написать… Читаю и перечитываю твое письмо насчет свидания с Бонгерами. Великолепно! Рад, что для меня все остается так же, как было.

Сегодня, наверно, напишу не очень много, но во всяком случае хочу хоть известить тебя, что я вернулся домой. Как я жалею, что тебе пришлось сорваться с места из-за такого пустяка! Прости меня – во всем, вероятно, виноват только я. Я не предвидел, что ты так встревожишься, когда обо всем узнаешь. Но довольно об этом. Ко мне заходил господин Рей с двумя другими врачами – решили посмотреть мои картины. Они чертовски быстро уразумели, что такое дополнительный цвет.

Собираюсь сделать портрет г-на Рея, а возможно, и другие, как только снова смогу приняться за живопись.

Благодарю за твое последнее письмо. Я постоянно чувствую, что ты – рядом со мной; но, в свою очередь, знай: я занят тем же делом, что и ты.

Ах, как мне хочется, чтобы ты посмотрел портрет Брийя работы Делакруа, равно как и весь музей в Монпелье, куда меня возил Гоген! Поскольку на юге до нас уже работали другие, мне трудно поверить, что мы всерьез могли сбиться с пути.

Вот какие мысли лезут мне в голову теперь, когда я вернулся домой…

Для того чтобы учиться мастерству, мне необходимы репродукции с картин Делакруа, которые еще можно разыскать в том магазине, где продаются литографии старых и новых мастеров по 1 фр. за штуку, если не ошибаюсь. Но я решительно отказываюсь от них, если они стоят дороже… Думаю, что нам следует повременить с моими работами. Конечно, если хочешь, я пошлю тебе некоторые из них; но я рассчитываю сделать нечто совсем другое, когда стану поспокойнее. Что же касается «Независимых», сообразуйся с тем, что сам считаешь нужным и что предпримут остальные.

Ты даже не представляешь себе, как я огорчен тем, что ты до сих пор не уехал в Голландию…

Что поделывает Гоген? Его семья живет на севере, его пригласили выставиться в Брюсселе, и он к тому же пользуется успехом в Париже; поэтому мне хочется верить, что он вышел наконец на верную дорогу…

Как бы то ни было, я искренне счастлив, что все случившееся уже прошло.

Надеюсь, ты не встревожишься, если я напишу тебе еще несколько слов, хотя уже послал тебе письмо утром.

Я довольно долго был не в состоянии писать, но теперь, как видишь, все прошло.

Если тебе хочется сделать доктору Рею что-нибудь очень приятное, я научу тебя, как доставить ему удовольствие. Он слыхал о картине Рембрандта «Урок анатомии», и я обещал, что мы достанем ему гравюру с нее для его кабинета. Надеюсь также написать его портрет, как только почувствую, что у меня хватит на это сил. В прошлое воскресенье я познакомился с другим врачом – тот хотя бы понаслышке знает, кто такие Делакруа или Пюви де Шаванн, и стремится познакомиться с импрессионизмом…

Уверяю тебя, что несколько дней, проведенных мною в лечебнице, оказались очень интересными: у больных, вероятно, следует учиться жить.

Надеюсь, что со мной ничего особенного не случилось – просто, как это бывает у художников, нашло временное затмение, сопровождавшееся высокой температурой и значительной потерей крови, поскольку была перерезана артерия; но аппетит немедленно восстановился, пищеварение у меня хорошее, потеря крови с каждым днем восполняется, а голова работает все яснее.

Поэтому прошу тебя начисто забыть и мою болезнь, и твою невеселую поездку.

9 января 1889

Я только что получил твое ласковое письмо, а еще раньше, утром, твоя невеста сообщила мне о вашем предстоящем бракосочетании. Я ответил ей самыми искренними поздравлениями, которые сейчас повторяю тебе.

Теперь, когда окончательно рассеялись мои опасения, как бы мое нездоровье не помешало твоей неотложной поездке, которой я так сильно и так давно желал, я чувствую себя совершенно нормально.

Утром опять ходил на перевязку в лечебницу, а йотом часа полтора гулял с г-ном Реем. Говорили понемногу обо всем, даже о естественной истории. Меня ужасно обрадовало твое сообщение о Гогене, а именно то, что он не отказался от своего замысла вернуться в тропики. Это для него верный путь. Я отчетливо представляю себе, чего он хочет, и от всей души одобряю его. Мне, естественно, жаль с ним расставаться, но, раз для него это хорошо, большего мне и не нужно. Как насчет выставки 89 г.?…

Мой товарищ Гоген ошибся в своих расчетах в том смысле, что он слишком привык закрывать глаза на такие неизбежные расходы, как арендная плата за дом, жалованье прислуге и куча житейских мелочей того же свойства. Все это бремя ложится, конечно, на наши с тобой плечи, но, поскольку мы его выдерживаем, другие художники могли бы жить со мною и не неся подобных расходов.

Сейчас меня предупредили, что, пока я лежал в лечебнице, мой домовладелец заключил контракт с одним хозяином табачной лавочки и решил меня выставить, чтобы отдать дом этому субъекту.

Это не слишком меня пугает, так как я не склонен дать с позором выгнать себя из дома, который я за свой счет покрасил изнутри и снаружи, оборудовал газом и т. д., словом, привел в жилой вид, хотя достался он мне в весьма плачевном состоянии – в нем давно уже никто не жил и он был заколочен. Пишу это в порядке предупреждения: если, скажем, и после Пасхи мой домовладелец будет упорствовать в своем намерении, я попрошу у тебя необходимых советов, поскольку считаю себя в данном случае представителем наших друзей-художников, интересы которых обязан защищать…

Физически чувствую себя хорошо: рана заживает быстро, а потеря крови восполняется за счет хорошего питания и пищеварения. Самое опасное – это бессонница, хотя врач о ней не упоминал, а я с ним на этот счет не заговариваю и борюсь с нею сам.

Борюсь я с нею сильными дозами камфары, которой пропитываю подушку и матрас; рекомендую и тебе применять этот способ, когда не спится. Покидая лечебницу, я очень беспокоился, что мне будет страшно спать одному дома и я подолгу не смогу заснуть. Теперь это прошло и, смею думать, не вернется, хотя в больнице я ужасно страдал от бессонницы. Но вот что любопытно: даже тогда, когда я был хуже чем в беспамятстве, я не переставал думать о Дега. Как раз перед болезнью я говорил с Гогеном о Дега и рассказал ему о том, что Дега бросил фразу: «Я берегу себя для арлезианок».

Тебе известно, как деликатен Дега. Когда вернешься в Париж, передай ему, что мне до сих пор не удалось написать арльских женщин без ядовитости, пусть он не верит Гогену, если тот начнет раньше времени хвалить мои работы, которые еще очень слабы.

Поэтому, поправившись, я начну сызнова, но, вероятно, уже не поднимусь вторично на ту высоту, с которой меня наполовину сбросила болезнь…

Видел ли ты мой автопортрет, который находится у Гогена, и автопортрет Гогена, сделанный им в последние дни перед этой историей?

Если ты сравнишь последний автопортрет Гогена с тем, который он мне прислал из Бретани в обмен на мой и который я храню до сих пор, ты увидишь, что он заметно поуспокоился за время пребывания здесь.

17 января 1889

Я ждал письма от тебя числа десятого, а оно прибыло лишь сегодня, 17 января, следствием чего явился семидневный строгий пост, тем более тягостный для меня, что в таких условиях мое выздоровление, естественно, приостанавливается.

Тем не менее, я возобновил работу и уже сделал 3 этюда, а также портрет г-на Рея, который подарил ему на память.

Словом, ничего плохого со мной не случилось, если не считать того, что мои боли и беспокойство несколько усилились. Я, как и раньше, полон надежд, но испытываю слабость, и на душе у меня тревожно. Думаю, что все это пройдет, как только силы мои восстановятся.

Рей уверяет, что случившееся со мной может случиться с каждым впечатлительным человеком и что сейчас я страдаю только малокровием и мне нужно как следует питаться. Я же взял на себя смелость возразить г-ну Рею, что, хотя самое главное для меня сейчас – это восстановить мои силы, мне, возможно, случайно или вследствие недоразумения придется серьезно попоститься еще с неделю; и я спросил его, не случалось ли ему иметь дело с помешанными, которые в сходных обстоятельствах вели себя спокойно и даже находили в себе силы работать; а если не случалось, пусть он все-таки соблаговолит вспомнить, что я еще не помешался. Так вот, прими во внимание, что эта история перевернула весь дом, что мое белье и одежда оказались вконец перепачканы, и согласись, что я не позволил себе никаких излишних, неоправданных или необдуманных трат. Совершил ли я ошибку, когда, вернувшись домой, уплатил то, что задолжал людям, почти столь же нищим, как я сам? Мог ли я что-нибудь сэкономить? Наконец сегодня, 17 числа, я получил 50 франков. Из них я первым делом вернул 5 франков, занятых мною у содержателя кафе, и расплатился за те 10 порций еды, которые я получил в кредит за истекшую неделю, что составило в итоге 7,50 фр.

Кроме того, я должен рассчитаться за белье, которое мне дали в лечебнице, а также починить ботинки и штаны, что в целом составляет около 5 фр.

За дрова и уголь, купленные ранее, в декабре, а также на будущее, не меньше чем 4 фр. Прислуге за 2-ю декаду января 10 фр. 26, 50 фр. Завтра, когда я со всеми расплачусь, у меня останется чистыми 23,50 фр. Сегодня 17-е, надо прожить еще 13 дней. Спрашивается, сколько же я могу тратить в день? Да, забыл прибавить те 30 фр., что ты послал Рулену. Из них он погасил задолженность за дом в декабре – 21,50. Вот, дорогой брат, мой баланс за текущий месяц. Но это еще не все: прибавим сюда твои расходы, вызванные телеграммой Гогена, которого я уже выругал за нее. По-моему, ты истратил не меньше 200 франков, верно? Гоген утверждает, что он поступил как нельзя более разумно. Мне же его шаг представляется совершенно нелепым. Ну, предположим, я действительно свихнулся. Но почему мой прославленный сотоварищ не повел себя более осмотрительно? Впрочем, довольно об этом.

То, что ты так щедро расплатился с Гогеном, – выше всяких похвал: теперь он не сможет сказать о наших с ним отношениях ничего, кроме хорошего.

Это во всяком случае утешительно, хотя обошлось нам, пожалуй, дороже, чем следовало.

Теперь он поймет, по крайней мере должен понять, что мы стремились не эксплуатировать его, а сохранить его здоровье, работоспособность и честное имя, правда?

Если все это для него менее важно, чем грандиозные прожекты, вроде ассоциации художников и других воздушных замков, которые Гоген, – как тебе известно, продолжает строить, значит, он не отдает себе отчета в том, сколько обид и вреда он невольно причинил нам с тобой в своем ослеплении, значит, он сам невменяем.

Если ты сочтешь мое предположение чересчур смелым, не настаиваю на нем, однако время покажет.

Нечто подобное с Гогеном было уже и раньше, когда он подвизался, по его выражению, в «парижских банках», где вел себя, как ему представляется, с большим умом. Мы с тобой, вероятно, просто не обращали внимания на эту сторону дела.

А ведь некоторые места в нашей предыдущей переписке с ним должны были бы насторожить нас.

Если бы он в Париже хорошенько понаблюдал за собой сам или показался врачу-специалисту, результаты могли бы оказаться самыми неожиданными.

Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, – у нас совесть устроена иначе; мне рассказывали также о нескольких подобных выходках с его стороны; теперь же, очень близко познакомившись с ним, я полагаю, что он не только ослеплен пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем.

Сказанное мною отнюдь не значит, что я советую тебе при любых обстоятельствах делать ему на это скидку. Я просто рад, что, рассчитавшись с ним, ты доказал свое нравственное превосходство: нам нечего теперь опасаться, как бы он не втянул нас в те же неприятности, которые причинил «парижским банкам».

Он же – Господи, да пусть он делает что угодно, пусть наслаждается независимостью (интересно, в каком это отношении он независим?) и на все смотрит по-своему – словом, пусть идет своей дорогой, раз ему кажется, что он лучше, чем мы, знает, что это за дорога.

Нахожу довольно странным, что он требует от меня одно из полотен с подсолнечниками, предлагая мне, насколько я понимаю, в обмен или в подарок кое-какие из оставленных им здесь этюдов. Я отошлю их ему – ему они, возможно, пригодятся, а мне наверняка нет.

Свои же картины я бесспорно сохраню за собой, в особенности вышеупомянутые подсолнечники. У него уже два таких полотна, и этого хватит.

А если он недоволен нашим обменом, пусть забирает обратно маленькую картину, привезенную им с Мартиники, и свой автопортрет, присланный мне из Бретани, но зато, в свою очередь, возвратит мне и мой автопортрет, и оба «Подсолнечника», которые взял себе в Париже. Таково мое мнение на тот случай, если он вернется к этому вопросу.

Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.

Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.

Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…

Что будет дальше – зависит от того, насколько восстановятся мои силы и сумею ли я удержаться здесь. Менять образ жизни или срываться с места я боюсь – это сопряжено с новыми расходами. Я никак не могу окончательно прийти в себя, и это тянется довольно давно. Я не прекращаю работу и, так как порою она все-таки подвигается, надеюсь, набравшись терпения, добиться поставленной цели – возместить прежние расходы за счет своих картин. Письмо поневоле получилось очень длинное – я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.

Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.

Я часто бываю рассеян, стремлюсь лишь к тому, чтобы уложиться в месячный бюджет в целом; он же гораздо лучше меня знает цену деньгам и умеет сводить концы с концами ежедневно. Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям.

Что лучше – оборонять пост, на который ты добровольно стал, или дезертировать?

Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего?

Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.

Мы с ним время от времени обменивались мыслями о французском искусстве, об импрессионизме. На мой взгляд, сейчас нельзя или, по крайней мере, трудно ожидать, что импрессионизм сорганизуется и начнет развиваться спокойно.

Почему у нас не получается того же, что получилось в Англии во времена прерафаэлитов?

Потому что общество находится в состоянии распада. Возможно, я принимаю все слишком близко к сердцу и слишком мрачно смотрю на вещи. Интересно, читал ли Гоген «Тартарена в Альпах» и помнит ли он того прославленного тарасконца, сотоварища Тартарена, у которого было столь сильное воображение, что вся Швейцария казалась ему воображаемой?

Вспоминает ли он о веревке с узлами, которую Тартарен нашел на альпийской вершине после того, как свалился?

Тебе хочется понять, в чем было дело? А ты прочел всего «Тартарена»?

Это изрядно помогло бы тебе разобраться в Гогене. Я совершенно серьезно рекомендую тебе прочесть соответствующее место в книге Доде.

Обратил ли ты внимание, когда был здесь, на мой этюд с тарасконским дилижансом, упоминаемым в «Тартарене – охотнике на львов»?

И вспоминаешь ли ты другого героя, наделенного столь же счастливым воображением, – Бомпара в «Нуме Руместане»?

С Гогеном, хоть он человек другого типа, дело обстоит точно так же. Он наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет!

Позволяя себе смелое сравнение, мы вправе усмотреть в нем этакого маленького жестокого Бонапарта от импрессионизма или нечто в этом роде…

Не знаю, можно ли так выразиться, но его бегство из Арля можно отождествить или сравнить с возвращением из Египта вышеупомянутого маленького капрала, тоже поспешившего после этого в Париж и вообще всегда бросавшего свои армии в беде.

К счастью, ни Гоген, ни я, ни другие художники еще не обзавелись митральезами и прочими смертоносными орудиями войны. Я лично не намерен прибегать ни к какому оружию, кроме кисти и пера.

Тем не менее, в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему «его фехтовальную маску и перчатки», хранящиеся в кладовке моего маленького желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки.

Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами.

Физически он крепче нас, следовательно, страсти у него тоже должны быть сильнее наших. Затем он – отец семейства: у него в Дании жена и дети. В то же время его тянет на другой конец света, на Мартинику. Все это порождает в нем ужасную мешанину несовместимых желаний и стремлений. Я взял на себя смелость попытаться втолковать ему, что, если бы он спокойно жил себе в Арле, работал вместе с нами и не тратил деньги впустую, а, наоборот, зарабатывал их, поскольку заботу о продаже его картин взял на себя ты, его жена, несомненно, написала бы ему и одобрила бы его новый, упорядоченный образ жизни.

Я добавил, что это еще не все, что он серьезно болен, а потому должен подумать и о причине болезни, и о средствах борьбы с нею. Здесь же, в Арле, его недомогание прекратилось.

Но на сегодня довольно. Известен ли тебе адрес Лаваля, приятеля Гогена? Можешь сообщить ему, что меня очень удивляет, почему его друг Гоген не захватил с собой мой автопортрет, который был предназначен для него, Лаваля. Теперь я пошлю этот автопортрет тебе, а ты уж передашь его по назначению. Я написал еще один – для тебя.

23 января 1889

Ты прав, считая, что исчезновение Гогена – ужасный удар для нас: он отбрасывает нас назад, поскольку мы создавали и обставляли дом именно для того, чтобы наши друзья в трудную минуту могли найти там приют.

Тем не менее, мы сохраним мебель и прочее. Хотя в данный момент все будут бояться меня, со временем это пройдет. Все мы смертны, и каждый из нас подвержен всевозможным болезням. Наша ли вина, что болезни эти бывают весьма неприятного свойства? Самое лучшее – это постараться поскорее выздороветь.

Я чувствую угрызения совести, когда думаю о беспокойстве, которое, хотя и невольно, причинил Гогену.

Но еще до того, как все произошло, я в последние дни ясно видел: он работал, а душа его разрывалась между Арлем и желанием попасть в Париж, чтобы посвятить себя осуществлению своих замыслов. Чем для него все это кончится?

Согласись, что, хотя у тебя хороший оклад, нам не хватает капитала, хотя бы в форме картин, и у нас еще слишком мало возможностей для того, чтобы ощутимо улучшить положение знакомых нам художников. К тому же нам часто мешают недоверие с их стороны и взаимная их грызня – неизбежное следствие пустого кармана. Я слышал, что они впятером или вшестером создали в Понт-Авене новую группу, которая, вероятно, уже развалилась.

Они – неплохие люди, но такое беспримерное легкомыслие – извечный порок этих капризных больших детей.

Главное сейчас – чтобы ты не откладывал свадьбу. Женившись, ты успокоишь и осчастливишь маму; к тому же этого требуют твое положение и торговые дела. Одобрит ли твой брак фирма, в которой ты служишь? Вряд ли больше, чем многие художники одобряют мое поведение, – они ведь тоже порой сомневаются, что я трудился и страдал ради общего блага… Что бы я ни думал об отце и матери в других отношениях, супругами они были образцовыми. Я никогда не забуду, как вела себя мама, когда умер отец. Она не проронила ни слова, и за это я снова и еще сильнее полюбил старушку.

Короче говоря, наши родители были столь же образцовыми супругами, как и другая пара – Рулен и его жена. Итак, иди тем же путем. Во время болезни я вспоминал каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропинку и кустик в нашем саду, окрестности, поля, соседей, кладбище, церковь, огород за нашим домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища. В эти дни мне припомнились события самого раннего нашего детства, которые теперь живы в памяти только у мамы и у меня. Но довольно об этом – лучше мне не перебирать того, что творилось тогда у меня в голове.

Знай только, что я буду просто счастлив, когда ты женишься. И вот еще что: если твоя жена заинтересована в том, чтобы время от времени мои картины появлялись у Гупилей, я откажусь от той старинной неприязни, какую к ним питаю, и сделаю это следующим образом.

Я писал тебе, что не появлюсь у них с какой-нибудь совсем невинной картиной. Но если хочешь, можешь выставить там оба подсолнечника.

Гоген был бы рад иметь один из них, а я хочу доставить Гогену настоящую радость. Поэтому, раз он желает получить одну из этих картин, я повторю ту, которую он выберет.

Вот увидишь, эти полотна будут замечены. Но я посоветовал бы тебе оставить их для себя, то есть для тебя и твоей жены. Это вещи, которые меняются в зависимости от того, откуда на них смотреть, и становятся тем красочнее, чем дольше на них смотришь.

Знаешь, они исключительно нравились Гогену; он, между прочим, даже сказал мне: «Да, вот это цветы!»

У каждого своя специальность: у Жанне на – пионы, у Квоста – штокрозы, у меня – подсолнечники.

В общем, мне будет приятно и впредь обмениваться работами с Гогеном, даже если такой обмен подчас будет мне стоить недешево.

Видел ли ты во время своего краткого пребывания здесь портрет г-жи Жину в черном и желтом? Я написал его за три четверти часа.

28 января 1889

Пишу всего несколько слов – просто чтобы сообщить тебе, что со здоровьем и работой дело обстоит ни шатко ни валко.

Впрочем, даже это уже удивительно, если сравнить мое сегодняшнее состояние с тем, что было месяц назад. Я, разумеется, всегда знал, что можно сломать себе руку или ногу и затем поправиться; но мне было неизвестно, что можно душевно надломиться и все-таки выздороветь.

Выздоровление, на которое я и надеяться-то не смел, кажется мне настоящим чудом, хотя и ставит передо мной вопрос: «А зачем, собственно, выздоравливать?»

Поэтому не слишком удивляйся, если в следующем месяце я буду вынужден попросить у тебя не только свое месячное содержание, но и некоторую прибавку к нему.

В конце концов, в период напряженной работы, которая отнимает у меня всю жизненную энергию, я вправе рассчитывать на то, что позволит мне принять необходимые меры предосторожности.

В таких случаях дополнительные расходы, на которые я иду, нельзя считать излишними.

И еще раз повторяю: или пусть меня запрут в одиночку для буйнопомешанных – я не стану сопротивляться, если действительно заблуждаюсь на свой счет; или пусть мне дадут работать изо всех сил, при условии, конечно, что я приму упомянутые меры предосторожности. Если я не сойду с ума, тебе в один прекрасный день будет прислано все, что было с самого начала обещано мною. Разумеется, картины, вероятно, разойдутся по рукам, но, если ты хоть на мгновение разом увидишь все то, что я мечтаю тебе показать, смею надеяться, что мои работы произведут на тебя благоприятное впечатление.

Помнишь, мы с тобой видели, как в крошечной витрине багетчика на улице Лафита одна за другой появлялись картины из собрания Фора? Ты убедился тогда, какой необычайный интерес представляют эти когда-то презираемые картины.

Так вот, мое заветное желание – чтобы у тебя рано или поздно оказалась серия моих полотен, которые тоже могли бы поочередно появляться в этой самой витрине.

Проработав в полную силу весь февраль и март, я, надеюсь, успею повторить целую кучу своих прошлогодних этюдов. И эти повторения, вместе с некоторыми уже находящимися у тебя полотнами, скажем «Жатвой» и «Белым садом», составят надежный фундамент на будущее…

Все это время ты жил в бедности, потому что кормил меня, но я либо отдам тебе деньги, либо отдам Богу душу… Работа развлекает меня, а мне нужны развлечения. Вчера я был в «Фоли арлезьен», недавно открывшемся местном театре, и впервые проспал ночь без кошмаров. В «Фоли» давали пастораль (спектакль устроило общество любителей провансальской литературы) или рождественское представление, имитацию средневекового религиозного зрелища. Постановка была очень тщательная и, видимо, стоила немалых денег.

Изображалось, естественно, Рождество Христово вперемешку с комической историей одной беспутной семьи провансальских крестьян.

Там было нечто столь же потрясающее, как офорты Рембрандта, – старая крестьянка, женщина вроде г-жи Танги, с сердцем тверже ружейного кремня или гранита, лживая, коварная, злобная. Все ее грехи излагались в первой части представления, показанной накануне. Так вот, в пьесе эта злодейка, когда ее подводят к яслям, начинает петь своим дребезжащим голосом, и этот голос тут же меняется – хрипение ведьмы становится напевом ангела, а затем лепетом младенца, которому из-за кулис отвечает уверенный, теплый и трепетный женский голос. Это было потрясающе, но, как я уже сказал выше, обошлось так называемым «Фелибрам» недешево.

Из этих мест мне вовсе нет нужды уезжать в тропики. Я верю и всегда буду верить в искусство, которое надо создавать в тропиках, и считаю, что оно будет замечательным, однако лично я слишком стар и во мне слишком много искусственного (особенно если я приделаю себе ухо из папье-маше), чтобы ехать туда.

Наши рекомендации