Глава ii терния в разоренном гнезде
Волнение, сопутствующее первым ударам постигшего нас несчастья, в самом себе таит спасительную помощь; так острая боль часто ведет к нервному возбуждению, которое ненадолго дает нам силы выдержать ее. Но когда вслед за тем наступает тоскливая, столь непохожая на прежнюю, жизнь, когда острота горя притупляется и теряет напряженность, облегчавшую наши страдания, когда день идет за днем с мрачным однообразием, не сулящим ничего впереди, и унылая рутина становится тяжким искусом для наших сил, — вот тогда-то нам угрожает отчаяние, вот тогда-то нас так властно охватывает духовный голод, и наше зрение и слух стремятся раскрыть непознаваемую тайну бытия, которая дала бы нам силы с радостью нести возложенный на нас крест.
Для Мэгги эта критическая пора наступила, когда ей минуло всего тринадцать лет. Рано развившись, как и все девочки, она к тому же преждевременно познала ту душевную борьбу, то противоречие между внутренним и внешним миром, которые являются уделом всякой одаренной воображением страстной натуры, а годы, прошедшие с тех пор, как она, сидя на чердаке, вбивала гвозди в свою деревянную куклу, были полны такой напряженной жизни в сложном мире Действительности, Книг и Грез наяву, что Мэгги можно было бы счесть гораздо старше ее лет, если бы не полное отсутствие благоразумия и самообладания — качеств; которые делали Тома взрослым, несмотря на детскую примитивность его мышления.
А теперь ее ожидало унылое, беспросветное однообразие, и она еще сильнее, чем прежде, замкнулась и себе. Отец ее настолько оправился после болезни, что мог присматривать за мельницей, дела его были приведены в порядок, и он исполнял должность управляющего Уэйкема на старом месте. Том каждое утро уходил в Септ-Огг и возвращался поздно вечером; он все реже разговаривал с ней в те короткие часы, что проводил дома, — о чем им было говорить?! Один день ничем не разнился от другого, и теперь, когда все его мечты были разбиты, все планы разрушены, единственное, что интересовало Тома, был вопрос: как с честью выстоять перед свалившейся на них бедой. Его стали раздражать многие черты родителей, представшие перед ним в обнаженном виде, после того как спал скрадывавший их покров благоденствия, ранее парившего в доме. Тома отличал ясный, прозаический взгляд на вещи, которому не свойственно было затуманиваться слезою чувства или воображения. Бедная миссис Талливер, казалось, никогда не станет снова сама собой, не вернется к своей безмятежной возне по хозяйству. Да и как бы она могла? Все, что доставляло ей такую радость, ушло, — все ее маленькие надежды, планы и предположения, все приятные маленькие заботы о сокровищах, которые в течение четверти века, с тех самых пор, как она произвела свою первую покупку — щипчики для сахара, придавали смысл ее существованию, — всего этого она была вдруг лишена, и миссис Талливер потеряла всякую опору в жизни, сразу ставшей бессодержательной.
Почему все это случилось именно с ней, а не с кем-нибудь другим, — вот неразрешимый вопрос, который она беспрестанно задавала себе, сравнивая прошлое с настоящим. Жаль было смотреть, как худеет эта миловидная женщина под бременем хлопот и душевного беспокойства, которое заставляло ее, окончив работу, бродить по пустому дому, пока Мэгги, встревожившись, не уводила ее вниз под предлогом, что Том рассердится, если она будет губить свое здоровье, ни разу за целый день не присев. Но при всей своей внутренней и внешней беспомощности миссис Талливер стала относиться к Мэгги с такой трогательной преданностью, с такой смиренной материнской любовью, что, несмотря на невольную досаду, которую вызывала в ней душевная слабость матери, Мэгги не могла не чувствовать к ней нежности. Миссис Талливер не допускала дочь к тяжелой и грязной работе и ворчала, когда Мэгги пыталась вместо нее вымести золу из камина или почистить посуду. «Оставь это, доченька, ты испортишь себе руки, — обычно говорила она, — это моя забота. Шить-то я уже не могу, — глаза не те». Она, как и раньше, расчесывала и убирала Мэгги волосы, наконец-то примирившись с ними, — они стали длинные и густые, хотя по-прежнему отказывались виться. Мэгги никогда не была ее любимицей, и вообще было бы куда лучше, будь девочка не такой, какая она есть; но теперь все надежды бедной женщины, лишенной своих маленьких радостей, сосредоточились на будущем этого юного существа; она тешила себя, выполняя всю тяжелую работу, лишь бы уберечь от нее более нежные руки.
Однако постоянные сетования и растерянность матери не так были мучительны для Мэгги, как угрюмая замкнутость и мрачность отца. Пока он еще не совсем оправился от паралича и можно было опасаться, что он навсегда останется беспомощен, как ребенок, пока он еще полностью не осознал всей глубины постигшего его несчастья, Мэгги захлестывала такая могучая волна любви и жалости к нему, все душевные силы ее были так напряжены, что ей казалось — ради отца она вынесет все. Но теперь детская беспомощность уступила место молчаливому упорному стремлению к одной цели, так непохожему на его прежнюю бурную общительность и бодрость духа; и это тянулось день за днем, неделя за неделей; ни разу за все время глаза его не загорелись надеждой, не вспыхнули радостью. Юным сердцам кажется жестокой и непостижимой эта неизменная хмурость пожилых и старых людей, разочарованных и не удовлетворенных жизнью, на липах которых улыбка является такой редкой гостьей, что горькие складки на лбу и возле рта, кажется, даже не замечают ее — и, испуганная столь неприветливым приемом, она снова спешит прочь. «Ну, почему они никогда ничем не довольны? — думает неунывающая молодость. — Это совсем не так трудно, стоит только захотеть». И эти никогда не рассеивающиеся свинцовые тучи могут омрачить даже дочернюю и сыновнюю привязанность, которая потоком любви и жалости изливается в годину истинных бедствий.
Мистер Талливер теперь всегда спешил поскорей вернуться домой: он не задерживался на рынке, а в тех домах, куда заезжал по делу, отказывался от приглашения остаться поболтать, как это бывало в прежние годы. Он не мог примириться со своей судьбой; не было такой минуты, когда бы гордость его не ощущала нанесенного ей удара: как бы к нему ни относились — тепло или холодно, он видел в этом намек на свои изменившиеся обстоятельства. Даже дни, когда на мельницу приезжал Уэйкем, чтобы осмотреть свои владения и получить отчет о том, как идут дела, были для мистера Талливера не столь тяжкими, как поездки на рынок, где он встречал тех кредиторов, которым не смог выплатить все сполна. Скопить деньги, чтобы вернуть им свой долг, стало единственной его целью, к этому сводились все помыслы мистера Талливера и были направлены все его усилия; и под влиянием этой всепоглощающей потребности, снедавшей его сердце, щедрый когда-то человек, которому ненавистно было урезывать себя или кого-либо другого в своем доме, постепенно превратился в скрягу, настороженно следящего, чтобы не пропала зря ни одна кроха. Как миссис Талливер ни экономила на еде и угле, ему все было мало, и он соглашался есть лишь самую простую пищу. Том. хотя его отталкивала угрюмость отца и подавляла тоскливая атмосфера, царившая в доме, полностью разделял желание мистера Талливера поскорее выплатить деньги, и когда бедный мальчик принес свое первое жалованье, он с приятным чувством выполненного долга отдал его отцу, чтобы тот положил деньги в жестяную коробку, где хранилось все, что они скопили. Эта небольшая кучка соверенов была единственным зрелищем, которое вызывало слабый проблеск удовольствия в глазах мельника — слабый и мимолетный, ибо он скоро угасал при мысли, что потребуется очень много лет — возможно, больше, чем осталось ему прожить, — прежде чем эти скудные сбережения снимут с его плеч ненавистное бремя долга. Пятьсот с лишним фунтов и проценты, которые будут нарастать с каждым годом, — такую яму нелегко заполнить, когда ты получаешь всего тридцать шиллингов в неделю, даже если прибавить сюда предполагаемые заработки Тома. В этом вопросе у всех четверых, когда они сидели перед сном у еле тлеющего камина, наблюдалось, несмотря на столь разные характеры, полное единодушие. У миссис Талливер в крови была гордая честность Додсонов, и она с детства усвоила, что «обидеть людей насчет их денег» — смягченная форма понятия «не вернуть долг» — значит морально пригвоздить себя к позорному столбу; она сочла бы безнравственным идти наперекор желанию мужа сделать все как положено и вернуть себе доброе имя. Ею владела смутная и туманная мысль, что, когда они расквитаются со всеми кредиторами, ее посуда и белье должны будут вернуться к ней, но она с молоком матери всосала убеждение, что пока люди в долгах и не в состоянии выплатить их, они ничего не могут по праву назвать своим. Она немного поворчала, когда мистер Талливер наотрез отказался взыскать деньги с мистера и миссис Мосс, но всем его требованиям экономить в хозяйстве она подчинялась столь покорно, что считала роскошью даже самую дешевую приправу к еде, и бунт ее выражался лишь в попытках потихоньку скрасить чем-нибудь ужин Тома.
Эти узкие взгляды на долги, которых придерживались старозаветные Талливеры, возможно, вызовут улыбку на лице многих читающих эту книгу в наши дни широких коммерческих взглядов и широкой философии, согласно которой справедливость восстанавливается сама собой, без всяких хлопот с нашей стороны; на тот факт, что я способствовал облегчению карманов моего поставщика, нужно смотреть спокойно, в уверенности, что чей-то другой поставщик набил себе карманы за счет кого-нибудь другого; и поскольку на свете не обойтись без этого зла — долгов, чистейшим эгоизмом было бы протестовать против того, что в долги залезаем именно мы, а не наши сограждане. Я рассказываю вам историю людей очень простых, у которых никогда не было свойственных нашему просвещенному веку сомнений относительно того, что такое честь и что такое честность.
При всей своей мрачной подавленности, несмотря на то, что все помыслы его устремлялись к одной цели, мистер Талливер сохранил нежную привязанность к «маленькой», и ее присутствие было ему необходимо, хотя и не могло развеять его грусть. Мэгги по-прежнему оставалась отрадой его глаз; но к сладостному роднику отцовской любви, как и ко всему, примешивалась горечь. Кончая вечером свое шитье, Мэгги обычно садилась на низенькую скамеечку у ног отца и прижималась щекой к его колену. Как ей хотелось, чтобы он погладил ее по голове или как-нибудь иначе показал, что ее любовь служит ему утешением! Но теперь она не встречала ответа на свои' робкие ласки ни от отца, ни от Тома — Этих двух кумиров, которым поклонялась всю жизнь. Те немногие часы, что Том проводил дома, он сидел усталый, погруженный в себя; отца же терзала горькая мысль, что девочка растет — быстро превращается в женщину; а что ждет ее впереди? Мало шансов сделать хорошую партию, когда они впали в такую бедность. А ему невыносима была мысль, что она может выйти замуж за бедняка, как ее тетя Гритти. Его девчушка будет так же измучена детьми и непосильной работой, как тетя Мосс! Да это заставит его в гробу перевернуться. Когда человека, стоящего на низкой ступени развития, ум которого заключен в узкие рамки личного опыта, в течение долгого времени гнетет несчастье, его внутренняя жизнь превращается в бесконечный круговорот печальных и горьких мыслей; одни и те же слова, одни и те же сцены все снова и снова возникают в памяти, все то же настроение сопутствует им… Конец года находит его таким же, каким он был в начале, словно перед нами машина с механическим заводом.
Однообразие их дней редко нарушалось посетителями. Тетушки и дядюшки заглядывали к ним теперь только на минутку и, уж конечно, никак не могли остаться к обеду; та принужденность, которую они чувствовали в присутствии мистера Талливера, чье тяжелое молчание, казалось, еще усиливало гулкий резонанс, вызванный громкими голосами тетушек в полупустой комнате без ковров, делала эти визиты еще менее приятными для обеих сторон, и они становились все реже и реже. А что до знакомых — те, кому не повезло в жизни, окружены ледяной атмосферой, и люди стремятся избежать их, как бегут из холодного помещения; человеческие существа, просто мужчины и женщины, потерявшие всякий вес в обществе, которым некуда посадить нас, нечем нас угостить, только приводят нас в замешательство, — нам не к чему видеть их, нам не о чем с ними толковать. В те далекие дни семья, спустившаяся по общественной лестнице, оказывалась в цивилизованном христианском обществе нашего королевства в самом глубоком одиночестве, если только не принадлежала к сектантской церкви, которая в какой-то мере сохраняет тепло братства, не давая угаснуть священному огню.
Глава III ГОЛОС ИЗ ПРОШЛОГО
Как-то после полудня, в ту пору года, когда начинают цвести каштаны, Мэгги вынесла стул в сад и села с книгой возле парадной двери. Ее темные глаза рассеянно блуждали по сторонам, но, казалось, она даже не замечает солнечных лучей, пронизывающих жасминовые ветви, что пологом нависали над выступающим крыльцом справа от нее и отбрасывали узорную тень на бледный овал ее лица; она словно искала что-то там, куда не может проникнуть солнечный свет. В тот день Мэгги была в еще более угнетенном состоянии, чем обычно: после того, как к ним заехал Уэйкем, отцом овладел страшный приступ гнева, и за какую-то пустяковую провинность он ударил мальчика, помогающего Люку на мельнице. Это был второй случай со времени его болезни — в первый раз он ударил лошадь, и эта сцена оставила в сердце Мэгги неизгладимый ужас. У нее возникло опасение, что рано или поздно он поднимет руку и на миссис Талливер, доведись ей в неподходящий момент заговорить с ним своим жалобным тоном. Больше всего она боялась, как бы отец не усугубил своих несчастий — не отягчил совесть поступком, в котором будет потом раскаиваться всю жизнь. Старый учебник Тома, лежавший у нее на коленях, не мог отогнать давящий ее страх, укрепить ее силу духа, и глаза ее, бесцельно перебегавшие с предмета на предмет, то и Дело наполнялись слезами: она не видела ни каштанов, ни отдаленного горизонта — все заслоняли печальные картины ожидающей их жизни.
Внезапно ее пробудил от задумчивости скрип ворот и чьи-то шаги на гравиевой дорожке, ведущей к дому. Это был не Том. К ней приближался человек в клеенчатой шляпе и голубом плюшевом жилете, с тюком на спине; за ним по пятам бежал пестрый бультерьер весьма заносчивого вида.
— А, это ты, Боб! — сказала Мэгги, с приветливой улыбкой поднимаясь ему навстречу: люди не так часто баловали ее своей добротой, чтобы стереть из ее памяти великодушный поступок Боба. — Рада тебя видеть.
— Благодарствую, мисс, — приподнял шляпу Боб, сияя от удовольствия, но тут же, чтобы скрыть смущение, уставился на собаку и произнес сердито: — Не лезь ко мне ты, дуралей несчастный.
— Брата еще нет дома, Боб, — сказала Мэгги, — днем он всегда в Сент-Огге.
— Ну, мисс, — сказал Боб, — я, само собой, рад был бы повидать мастера Тома… но пришел-то я не за тем… Вот поглядите-ка!
С этими словами он опустил на порог свой тюк и пачку книжек, перевязанных бечевкой. Но, по-видимому, предмет, к которому он хотел привлечь внимание Мэгги, была не эта пачка, а узел у него под мышкой.
— Поглядите, — повторил он, кладя его поверх книг и разворачивая красный платок. — Вы ведь не посчитаете, что я много себе позволяю, мисс? Я случаем наткнулся на эти книжки, вот я и подумал — может, они вам хоть малость заменят те, что у вас были; я слышал, вы толковали о картинках, а уж картинок тут! Вы только взгляните!
Из развернутого платка показался ветхий альбом со стихами и рисунками и несколько выпусков «Королевской галереи»[68]большого формата; «картинка», на которую так горячо просил взглянуть Боб, была портретом Георга Четвертого, изображенного во всем его великолепии, со сплющенным черепом и в необъятном жабо.
— Тут какие вашей душе угодно джентльмены, — продолжал Боб восторженно, перелистывая страницы, — и с какими хотите носами… и лысые есть и в париках — верно, всё парламентские господа. А здесь, — добавил он, раскрывая альбом, — здесь вам всякие разные леди, одни с кудряшками а другие гладкие, одни улыбаются, наклонив головку, другие того и гляди слезу пустят—вот тут, видите… которые сидят на земле в саду, все наряженные, как те леди, что приезжают в каретах на бал в Старый замок. Интересно, что только парни надевают, когда идут свататься к ним?! Я вчера до двенадцати часов ночи не спал, все глядел на них, право слово… пока они не уставились на меня с картинок, словно понимают, что я им говорю. Но я бы и словечка не подобрал, чтобы поболтать с ними, это уж как бог свят! Вам больше подходит с ними компанию водить, мисс. А продавец в книжном ларе сказал, что они все картинки за пояс заткнут… Он сказал, это товар — первый сорт!
— И ты купил их для меня, Боб? — воскликнула Мэгги, глубоко тронутая его добротой. — Какой ты хороший! Ноты, верно, отдал за них кучу денег.
— Что вы! — воскликнул Боб. — Да я бы в три раза больше отдал, кабы они хоть маленько заменили вам те книги, что у вас забрали в распродажу. Я ни в жизнь не забуду, как вы убивались о тех книжках… так и стоите у меня перед глазами, словно портрет. Я как увидел эту книжку на прилавке, а с открытой страницы смотрела на меня одна леди, и глаза у нее малость на ваши похожи были, когда вы из-за книг убивались, вы уж простите, коли я что не так сказал, мисс, — я и подумал: была не была, а я куплю ее для вас, а потом взял еще книгу с джентльменами, чтобы этим леди не скучно было и… — здесь Боб поднял с земли перевязанную бечевкой пачечку книг, — я еще подумал: может, вам захочется и почитать, не только на картинки посмотреть; вот я и купил эти книжки, да еще чуть не задаром; они битком набиты буквами, я и решил — не будет греха, коли они пойдут заодно с теми книгами, что получше. Вы ведь не скажете мне нет, не откажетесь взять их, как тогда мастер Том не взял соверены.
— Конечно, не откажусь, Боб, — ответила Мэгги, — я очень-очень благодарна тебе за то, что ты обо мне подумал и так хорошо относишься к нам с Томом. Право, никто еще не был так добр ко мне. У меня так мало друзей.
— Заведите себе собаку, мисс! Они лучшие друзья, чем христиане, — сказал Боб, снова опуская на землю тюк, который было поднял, чтобы поскорей уйти, так как чувствовал Довольно сильное смущение, разговаривая с Мэгги, хотя, по его же собственным словам, ему было не угнаться за своим языком, стоило только начать говорить. — Я не могу отдать вам Мампса, он умрет с горя, коли ему придется расстаться со мной… А, Мампс, что ты скажешь, негодник? (Мампс не пожелал тратить лишних слов и ограничился лишь утвердительным движением хвоста.) Но я достану для вас щеночка, мисс; вот будет нам забава!
— Нет, спасибо, Боб. У нас уже есть цепная собака, я не могу заводить еще одну для себя.
— Жаль, жаль, а то есть у меня на примете один щенок, коли вам не обязательно, чтобы он был чистых кровей; его мать играет в кукольном театре — на редкость смышленая сука… В ее лае больше толку, чем у многих людей в том, что они болтают с утра до ночи. Один парень, разносчик горшков, — не очень-то это почтенное занятие — так он говорит: «А что в нем есть — в Тоби? Ублюдок — и все, и глядеть-то не на что». Но я ему говорю: «А ты-то сам не ублюдок, что ли? На тебя глянуть — так тебе не очень-то отца с матерью подбирали». Не то чтобы я сам был против породы, а только не люблю, когда одна дворняжка над другой зубы скалит. Всего вам хорошего, мисс, — неожиданно кончил Боб и снова взялся за тюк, чувствуя, что его язык начинает позволять себе вольности.
— Приходи как-нибудь вечерком, Боб, повидаться с братом, — сказала Мэгги.
— Спасибо, мисс, в другой раз зайду. Передайте ему мое почтение, сделайте милость. Он теперь молодец хоть куда — наш мастер Том — красивый, статный; он в рост пошел, а вот я — так нет.
Тюк снова очутился на земле; что-то случилось с застежкой.
— Но Мампс ведь не дворняжка, верно? — спросила Мэгги, предполагая, что интерес, проявленный к Мампсу, доставит удовольствие его хозяину.
— Нет, мисс, и рядом не сидел, — ответил Боб с улыбкой сожаления. — Второго такого пса, как Мампс, вам не найти, хоть весь Флосс проплывите — уж я-то знаю, не раз на барке этот путь проходил. Важные господа — и те останавливаются на него поглядеть, но вы не увидите, чтобы Мампс на них глаза пялил — он в чужие дела нос не сует, уж это можете мне поверить.
Морда Мампса, который, по-видимому, вообще только-только терпел существование посторонних предметов, вполне подтверждала эту высокую похвалу.
— Он кажется ужасно сердитым, — сказал Мэгги. — Он тает мне себя погладить?
— Да, ясное дело, даст, и спасибо вам. Уж Мампс своих от чужих завсегда отличит. Вы его с имбирным пряником в зубах не поймаете — кого-кого, а не Мампса: он куда скорее унюхает вора, чем пряник. Да что там, я другой раз битый час с ним толкую, когда хожу по таким местам, где никого нет. и коли я словчу малость, всегда ему расскажу. У меня от Мампса секретов нет. И про мой большой палец он тоже знает, Мампс-то.
— Твой большой палец? Какой палец, Боб? — спросила Мэгги.
— А вот этот, мисс, — быстро проговорил Боб, показывая на редкость широкий образчик этого отличия человека от обезьяны. — Очень помогает, понимаете, когда отмериваешь фланель. Я продаю фланель, она легкая и дорогая, так что от моего большого пальца мне немалая польза. Я кладу палец на конец ярда и потом отрезаю по внутренней стороне, а старухам ни в жизнь не додуматься, в чем там подвох.
— Ах, Боб, — сказала Мэгги, серьезно глядя на него, — но ведь это нечестно. Мне неприятно это слышать.
— Да, мисс? — сокрушенно промолвил Боб. — Тогда жаль, что я рассказал вам. Я привык разговаривать с Мампсом, а он не против, коли я малость и сплутую, когда продаю фланель старым бабам, — ведь от жадности они готовы торговаться с тобой, пока не охрипнут, и рады бы купить все задаром; они и знать не хотят, как я зарабатываю свой кусок хлеба. Я ни в жизнь не облапошу того, кто сам не хочет меня облапошить, мисс, — я честный парень, не сойти мне с этого места, а только надо же и мне поразвлечься, а теперь, как я бросил охотиться с хорьками на крыс, мне только и остались на поживу, что эти старухи сквалыги. Всего хорошего, мисс.
— До свидания, Боб. Спасибо тебе за книги. Приходи повидаться с Томом.
— Ладно, мисс, — ответил Боб и сделал несколько шагов, затем обернулся и сказал: — Я брошу эту штуку с большим пальцем, коли вы дурно обо мне думаете из-за нее, мисс, а только жалко, право слово, жалко. Мне больше такой хорошей штуки не выдумать… и какой тогда толк в таком широком пальце? Мог бы и узким быть, все едино.
Мэгги, оказавшаяся нежданно-негаданно в роли божества, указующего Бобу праведный путь, невольно рассмеялась; в голубых глазах ее почитателя сразу же заплясали веселые огоньки, и он при этих добрых предзнаменованиях еще раз прикоснулся к шляпе и отбыл восвояси.
Рыцарские времена еще не отошли в прошлое, несмотря на торжественную панихиду, которую отслужил по ним Берк;[69]они все еще живут в том поклонении издалека, с которым многие и многие юноши и мужчины смотрят на женщину, даже в мечтах не осмеливаясь коснуться ее мизинца или края одежды. Боб, простой бродячий торговец, испытывал к этой черноглазой девочке чувство такого почтительного обожания, словно рыцарь в доспехах, что спешит на турнир, дабы прославить даму своего сердца.
Проблеск веселья вскоре погас в глазах Мэгги и, возможно, сделал еще мрачнее сменившее его уныние. Она была так удручена, что ей не хотелось даже отвечать на неизбежные расспросы о книгах, полученных от Боба в подарок, и она унесла их к себе в спальню и, положив на стол, уселась на единственной оставшейся в комнате скамеечке, не испытывая желания хотя бы взглянуть на них. Она прильнула щекой к переплету окна, думая о том, что беззаботному Бобу выпал куда более счастливый удел, нежели ей.
Чем ярче расцветала весна, тем сильнее томили Мэгги одиночество и жажда радости. На всех ее любимых уголках вокруг, которые, казалось, вместе с родителями взрастили и взлелеяли ее, лежала теперь та же печать грусти, что и на ее родном доме; даже от солнечных лучей они не становились веселее. Все, что бедняжка раньше любила, что доставляло ей наслаждение, мучало ее теперь, как обнаженный нерв. Ей больше не приходилось слушать музыку — ни рояля, ни слившихся в аккорд голосов, ни восхитительных скрипок и арф, страстные стоны которых, словно зов заточенных в неволю духов, заставляли трепетать все ее существо. От школьной жизни у нее не осталось ничего, кроме стопки учебников, которые она перебирала с горестным чувством, что знает их от корки до корки и ни один из них не может дать ей утешения. Еще в школе она мечтала о книгах, в которых было бы больше… чего? Все, что она из них извлекала, походило на концы длинных нитей, которые тут же обрывались. А теперь, когда ее не поддерживало бессознательное стремление быть первой, в «Телемахе»[70]она видела только шелуху слов, сухим и жестоким казался ей катехизис: там Не было души, не было силы. Иногда Мэгги казалось, что она могла бы успокоиться, уйдя в мечты; о, если б только у нее были романы Вальтера Скотта, поэмы Байрона! Тогда, возможно, она бы нашла в них радость, которая позволила бы ей не так остро чувствовать боль, причиняемую повседневной жизнью. И все же… вряд ли это было то, что ей нужно. Она сама могла построить мир грез, но сейчас ее не удовлетворили бы никакие грезы. Она хотела найти объяснение суровой действительности: печальный отец, в молчании сидящий за скудной трапезой, беспомощная, растерянная мать; занятия, лишенные живого содержания и лишь заполняющие время, или еще более подавляющая пустота унылого, безрадостного досуга; потребность в нежной, открытой любви; горькое сознание, что Тому безразличны ее думы и чувства, что они перестали быть друзьями; отсутствие всяких удовольствий, которое она, Мэгги, ощущала куда острей, чем остальные… Она хотела найти ключ, который помог бы ей понять, а поняв, легче перенести то тяжкое бремя, что легло на ее юную душу. Если бы ей были преподаны «истинные знания и мудрость, ведомые великим мужам», она бы сумела, наверно, познать тайны бытия! Если бы только у нее были книги, чтобы она могла сама изучить все то, что знают мудрые люди! Святые и мученики никогда не интересовали Мэгги так, как мудрецы и поэты. Она мало что знала о святых и мучениках, а из того, чему ее учили в школе, вынесла впечатление, что они служили временной мерой предосторожности против распространения католицизма и все погибли в Смитфилде.
Как-то во время одного из таких раздумий ей пришло в голову, что она совсем забыла об учебниках Тома, которые были присланы домой в его сундучке. Правда, она обнаружила, что запас их необъяснимо уменьшился — осталось всего несколько старых, захватанных пальцами книг: латинский словарь и грамматика, «Избранное» — хрестоматия античной литературы, рваная «Краткая история римлян» Евтропия, потрепанный Вергилий, «Логика» Олдрича и приведшая ее некогда в отчаяние Эвклидова «Геометрия». Все же латынь, Эвклид и «Логика» могли стать значительным шагом на пути к мужской мудрости, дать ей те знания, благодаря которым мужчины испытывают удовлетворение и даже радость от жизни. Нельзя сказать, чтобы ее стремление к действенной мудрости было совеем бескорыстным: нет-нет и встанет перед ней в пустыне будущего мираж, и ей видится, как ее превозносят за удивительную ученость. И вот бедная девочка, подгоняемая душевным голодом и способностью к самообольщению, принялась вкушать от толстокожего плода с древа познания, посвящая свободные часы латыни, геометрии и формам силлогизмов и испытывая иной раз чувство, близкое к торжеству, — ведь она в состоянии понять эти науки, доступные якобы только мужчинам. Неделю или две она решительно шла вперед, хотя, бывало, и падала духом, как путник, отправившийся один в обетованную землю и вдруг обнаруживший, что идти туда надо непроторенной дорогой через знойную пустыню, где легко сбиться с пути. В первое время, строго следуя своему решению, она брала Олдрича и уходила с ним в поле, но глаза ее то и дело покидали книгу и устремлялись к небу, где звенел жаворонок, или к кустам и камышу на берегу реки, откуда с тревожным шелестом взлетали неуклюжие утки, и она с испугом чувствовала, что Олдрич и этот живой мир неизмеримо далеки друг от друга. Шли дни, и Мэгги все больше теряла уверенность в своих силах; се нетерпеливое сердце все сильней и сильней брало перевес над терпеливым рассудком. Стоило ей сесть с книгой у окна, как взгляд ее помимо воли обращался к залитому солнцем пейзажу, затем глаза наполнялись слезами, и часто, если матери не было в комнате, занятия кончались рыданиями. Она восставала против своей судьбы, она теряла мужество от одиночества, и злоба, даже ненависть к родителям, которые были так далеки от того, чем бы она хотела их видеть, к Тому, который всегда обрывал ее, который не разделял ни одного ее взгляда или чувства, изливались подобно потоку лавы, погребая под собой ее любовь к ним и веления совести, и Мэгги содрогалась при мысли, что еще немного — и она превратится в фурию. Тогда ею овладевали самые необузданные фантазии: она убежит из дому на поиски менее убогой и мрачной жизни, она отправится к какому-нибудь великому человеку — например, к Вальтеру Скотту — и расскажет ему, как она несчастна и как умна, и он, уж конечно, ей поможет. Но тут в комнату входил отец и, удивленный тем, что она сидит неподвижно, не замечая его, укоризненно говорил: «Что же — мне самому доставать себе туфли?» — и голос его пронзал Мэгги, как меч: не ей одной тяжело, а она хотела отвернуться от чужой печали, была готова покинуть отца.
В тот день веселое веснушчатое лицо Боба направило ее мысли по новому руслу. Верно, выпавшие ей на долю испытания кажутся так тяжелы еще и потому, думала она, что ее отягощает бремя потребностей, больших, чем у других людей, что она терзается безграничной, безысходной тоской по всему самому великому и самому прекрасному. Ах, если бы она могла быть такой, как Боб, которому в его неведении так легко угодить, или такой, как Том, у которого есть определенное дело и он может твердо идти к своей цели, пренебрегая всем остальным! Бедное дитя! Когда она стояла, прислонившись головой к переплету окна, ломая в отчаянии руки и топая ногой, она чувствовала себя такой одинокой в своем горе, словно в цивилизованном мире тех дней она была единственной девушкой, вышедшей из школы с душой, неподготовленной к неминуемым жизненным битвам, унаследовав от завоеванных тяжким трудом сокровищ мысли, которые поколение за поколением потом и кровью накапливали для человечества, лишь клочки и обрывки жалкой литературы и далекой от правды истории, получив подробные и совершенно бесполезные сведения о саксонских и других королях с сомнительной репутацией, но, к несчастью, без того знания непреложных законов души и внешнего мира, которое, определяя наше поведение, становится нашей этикой, а внушая покорность и смирение — нашей религией, — она чувствовала себя такой одинокой в своем горе, словно всех девушек, кроме нее, лелеяли и охраняли умудренные опытом опекуны, не забывшие собственной юности, когда так велика жажда жизни и так сильны все порывы.
Наконец взор Мэгги обратился к книгам, лежавшим на подоконнике, и, все еще не выйдя из задумчивости, она стала равнодушно перелистывать страницы «Королевской галереи», но вскоре отложила ее в сторону и занялась книгами из завязанной веревкой пачки. «Портреты и биографии известных красавиц», «Расселас»,[71]«Экономия жизни»,[72]«Письма папы Григория» — все было ей знакомо… «Христианский год»[73]— видимо, сборник гимнов… Она снова положила его на подоконник… Фома Кемпийский? Это имя встречалось ей раньше, и она почувствовала знакомое всем нам удовольствие при мысли, что имя, одиноко блуждающее в памяти, можно будет облечь в определенный образ.
Не без любопытства она взяла в руки старую, необычно толстую книжку: на многих страницах уголки были загнуты, и чья-то рука, давно обретшая вечный покой, жирно подчеркнула отдельные фразы чернилами, уже выцветшими от времени. Мэгги переворачивала страницу за страницей и читала места, отмеченные спокойной рукой… «Знай, что, возлюбя самого себя, сам себя наипаче всего уязвляешь… Ежели алчешь ты того либо иного, ежели туда либо сюда влечешься, дабы желание свое исполнить и вкусить усладу, ты не обрящешь покоя, не избавишься от тревоги: всегда чего-то будет тебе недоставать, всюду что-то будет тебе помехой… И внизу и вверху, по какому пути ты ни пойдешь, всюду ожидают тебя испытания и всюду терпение иметь должно, ежели ты ищешь мира души и вечного венца… Ежели жаждешь ты высоты достигнуть, должно тебе преисполниться мужества и с корнем исторгнуть из сердца своего и истребить всю таящуюся там чрезмерную любовь к самому себе и ко всем земным благам. От сего греха, от того, что человек чрезмерно самого себя любит, едва ли не все проистекает, что тебе надобно преодолеть, и когда зло это превозможешь и подчинишь себе, наступит от того мир великий и спокойствие… Страдания твои ничто рядом со страданиями тех, кому выпало страдать так много, кто так сильно искушаем был, кому причиняли столь нестерпимые мучения, кого подвергали всяческим испытаниям. Посему должно тебе вспомнить о более тяжких мытарствах других, дабы легче тебе было вынести не столь тяжкие страдания, выпавшие на твою долю. И ежели они тебе тяжелы кажутся, остерегайся, дабы нетерпеливость твоя не усугубила их еще более… Благословенны те, кто приклоняют ухо гласу божию и не слушают зовов мира. Благословенны те, кто не внемлют гласу, звучащему извне, а лишь Истине, коя наставляет нас в душе нашея».
Странный трепет охватил Мэгги, трепет благоговения и страха, словно ее разбудили ночью звуки торжественной музыки, говоря ей о существах, чьи души бодрствуют, в то время, как ее душа погружена в оцепенение. Она читала все дальше и дальше, переходя от одной выцветшей пометки к другой, словно ведомая спокойной рукой, почти не сознавая, что она делает, — ей чудилось, что она слушает чей-то тихий голос:
«Почто вокруг себя взираешь? Не здесь найдешь ты успокоение. На небесах быть должна твоя обитель, и на все земное лишь так зреть долженствует — споспешествует ли оно твоему восхождению туда. Все сущее бренно есть, и ты такожде. И так не прилепляйся душой своея ни к чему, когда не хочешь обмануту и погублену быти. Ежели человек отдаст все добро его, сие еще ничто есть. И ежели накладывает на себя епитимьи великие, сего еще мало. И ежели он достигнет всего знания, он еще далек от цели. И ежели он преисполнен добродетелей и глубокого благочестия, ему еще многого недостает, сиречь одного, что надобно ему превыше всего. Что сие есть? Отрешиться от всего сущего, отрешиться от самого себя, истребить любовь к себе… Не раз я говорил тебе и днесь вновь я скажу сие — забудь себя, послушен будь воле всевышнего, и на душу твою снизойдет покой… Тогда все суетные мечтания, все греховные волнения и тщетные заботы улетят прочь, тогда безмерный страх покинет тебя и чрезмерная любовь умрет».
Мэгги глубоко вздохнула и откинула со лба тяжелые пряди, точно желая лучше разглядеть представшие ее взору видения. Так вот где сокрыт истинный путь, который позволит ей отказаться от всех других поисков — горние выси, коих можно достичь без помощи внешнего мира, вот его провидение, мощь и победа, завоевать которую можно силами, таящимися в ее душе: там высокий учитель ждет, дабы она приклонила к нему свой слух. Словно озарение снизошло на нее и разрешило мучившие ее вопросы: все несчастья ее юной жизни проистекают из того, что помыслы ее всегда устремлены к собственному благу, будто во вселенной нет ничего важнее; впервые она увидела, что можно иначе посмотреть на исполнение своих желаний, отрешиться от самой себя и взглянуть на свою жизнь как на ничтожную частицу целого, направляемого божественным промыслом. Она читала все дальше и дальше, жадно впитывая каждое слово беседы с незримым учителем — этим воплощением скорби, источником силы; возвращалась к книге после того, как ее за чем-нибудь отзывали, и закончила, лишь когда солнце опустилось за ивами. Сидя в сгущающ