Птицы разочаровываются в маше и маша в птицах

Вздумалось и блаженному порадеть на общее благо: тоже захотел читать нравоучения трем пациенткам.

– Ты, матка, дозволь и мне, дураку, поучить-то их, – говорил он Евдокии Петровне.

Евдокия Петровна посоветовалась с мужем – и обоим им очень понравилось предложение Фомушки. Поехали они доложить о нем Настасье Ильинишне, и Настасье Ильинишне понравилось. Порешили на том, что и в самом деле, если его сердце угодно господу, который во уста его влагает свои веления, то уж, конечно, никто из самых умных и красноречивых членов не воздействует на души падших женщин столь благодетельно, как блаженный Фомушка.

Таким образом, разрешение было дано, а Фомке только того и нужно, потому умысел другой был у него, и заключался этот умысел в следующем: наведывался он иногда в надворный флигелек к Макриде, объясняя притом каждый раз хозяевам, что иду, мол, побеседовать духовно со странницей. Наведываясь таким образом, приглядел он однажды там спасаемую Машу.

«Важная девица!» – подумал про себя Фомка и даже языком прищелкнул от удовольствия.

– Подь-ка, лебедка, ко мне! – приветно поманил он ее рукою.

Это было еще на первых порах вступления молодой девушки в приют кающихся. Хотя первое инстинктивное впечатление при виде блаженного и произвело на Машу какое-то непонятное, отталкивающее действие, однако присутствие его в этом месте и эта монашеская ряска, да вообще вся его святошеская внешность волей-неволей заставляло ее покориться изъявленному им желанию, которое еще вдобавок было так невинно.

Она приблизилась.

Фомушка забормотал какую-то ерунду, начал крестить ее, довольно бесцеремонным образом тыча ее тремя сложенным перстами и в лоб, и в грудь, и в плечи.

Пока та недоумевала, с какой стати производятся над ней все эти странные эволюции, Фомка, недолго думая, прямо чмок ее в губы.

Маша вскрикнула и отшатнулась. Блаженный за нею, продолжая крестить ее в воздухе, как вдруг накинулась на него ревнивая Макрида. Очень уж вскипятила ей сердце зазорная наглость ее благодетеля. Изругала она его, как только душа пожелала, и даже пообещалась «пожалиться» на него самой Евдокии Петровне; однако же не пожаловалась, потому что подрывать авторитет блаженного в глазах птиц вовсе не входило в ее расчеты. На первый раз она ограничилась тем, что вытолкала его в зашеи. Но Фомушка не унялся. «Важная девица» почему-то приглянулась ему, скуки ради.

«Погодь же ты, я те доведу до точки! – помыслил он относительно Маши. – Чего и в самом деле? Живешь-живешь себе на свету, жрешь-жрешь всякую пишшу… Макрида – провались она в тартарары – по горло опостылела… Никакой тебе занятности нету, никакого удовольствия не вздумаешь. А тут такие три королевины под боком…»

Из этого размышления читатель может усмотреть, что наш юродствующий Фомка тоже не лишен был отчасти и ловеласовской самоуверенности. Надо полагать, что теплое привольное житье да жирный, довольственный кусок и на него произвели свое воздействие. Одна беда – Макрида каждый раз гоняет в зашеи, чуть только изъявит он намерение приблизиться к какой-нибудь из трех пациенток.

– А вот я ж те понадую, шельмину дочку! Я те подведу такую штуку, что только руками разведешь, а не пикнешь! – решил Фомка сам с собою – и точно: понадул и штуку подвел отменную.

Волчихой глянула на него Макрида, когда сама Евдокия Петровна впервые ввела его в приют – читать назидательные нотации… Но… как ни чесался у нее язычок, а ничего не поделаешь: должна была держать его за зубами, ибо чувствовала, что с подрывом Фомушки и ей самой не удержаться; потому – и выдаст и продаст, окаянный.

Фомушка оказался очень усердным назидателем, и пациентки, за исключением Маши, оставались им очень довольны. При назиданиях общих он им прочитывал что-нибудь из духовных писаний, во избежание придумывания собственных своих тем; зато часы назиданий одиночных проводились довольно весело. О нравственных беседах не было тут и помину. Фомка просто-напросто балагурил с той или другой поочередно, чему каждая была очень рада, потому что его занятное и малоцеремонное балагурство служило им единственным развлечением среди их монотонной жизни.

Вскоре Фомушка благодаря своим назиданиям увидел себя чем-то вроде турецкого паши в приюте кающихся, который таким образом был обращен им в своеобразное подобие гарема. Макрида играла роль первой супруги, а две остальных состояли веселыми одалисками.

Макрида страшно ревновала благоприятеля ко всем трем вместе и к каждой порознь, но более изъявила это чувство относительно Маши, которая была и лучше всех и моложе.

Хуже всякой пытки сделались для бедной девушки одиночные наставления назойливого Фомушки. Она чувствовала к нему и страх и отвращение, а между тем надо было покоряться. Наконец стало невмоготу. Маша пожаловалась Евдокии Петровне, рассказав, какого рода назидания делает ей Фомушка. Евдокия Петровна поразилась и возмутилась ее рассказом, но решительно не хотела верить, чтобы «этот праведник» мог быть способен на такое дело. Вместе с Савелием Никаноровичем немедленно произвела она следствие, поставив пред свои очи Макриду с двумя пациентками, и те, конечно, дали ей самые благоприятные отзывы о святом божием человеке, изображая его перлом кротости, смиренства и целомудрия. Одна говорила так хоть и противу сердца, но по своекорыстному расчету, а другие – и по расчету и по сердцу.

– Нет, вашие преасходительство, – переливалась при этом в минорных тонах Макрида. – Я человек уж преклонный, мне теперь вашей милости солгать, а час смерти моей близится; и я ведь тоже о страшном судилище должна помышление соблюдать-то! Ничего я такого зазорного за Фомой не замечала, да и они вот обе, – указала она на пациенток, – девушки кроткие, богобоязненные – хорошие девушки, вашие преасходительство! Они солгать не дадут, извольте сами у них спросить. А что у Машки у этой – доподлинно могу доложить – карахтер распреподлеющий! Все-то это зверем на тебя взирает, словечка в кротости не скажет тебе; одно слово – обрывало-мученик, а не девушка! Строптивость это у нее какая-то да непокорство анафемское! Видно, все по гулящей жисти тоска берет. Стало быть, матушка, развращенность-то эта тянет-таки ее к дияволу, так что и сладу нет!

Евдокия Петровна сделала Маше очную ставку с обвиненным и свидетелями. Те в совокупности, конечно, высказались против нее. Фомка даже пал на колени и стал клясться: да отсохнет язык у него и да лопнет утроба, буде когда помыслил что-нибудь неподобное; уверял, крестяся, что он сызмальства блюдет за собою чистоту голубиную, и в удостоверение своих клятв даже образ со стены снимать хотел.

Евдокия Петровна не допустила его до этого последнего аргумента: она и без того уже вполне ему верила.

Что ни говорила Маша, как ни доказывала правдивость своей жалобы, ей не дали веры, и в конце концов вся эта история была приписана ее испорченности и строптивому, неуживчивому характеру.

С этих пор житье молодой девушки вконец уже стало скверно: Макрида наушничала на нее, Фомка докучал своей назойливостью, товарки не сближались, находя, что им с нею не рука. Евдокия Петровна, а вслед за нею и остальные члены-назидатели сделались с нею очень сухи и аттестовали вздорною, строптивою и – увы! – неизлечимою.

Маша решилась во что бы то ни стало и каким бы то ни было путем избавиться от этой жизни и, если не уйти, то хоть потайно бежать из приюта.

Вся эта ложь и ханжеское фарисейство довели ее до того, что ей, наконец, сделался противным путь подобного спасения. Она открыто созналась, что какая-нибудь Чуха неизмеримо выше, чище и честнее всего этого лицемерящего безобразия.

VII

ФОМУШКА ИЗМЫШЛЯЕТ

Как ни счастливо разыгралось для Фомушки следствие по поводу Машиной жалобы, он все-таки пришел к заключению, что не мешало бы снова поднять на недосягаемую высоту авторитет своей святости в глазах хозяев. Тьма египетская была уже принесена им в жертву ради этой цели. Она и сослужила-таки ему свою добрую службу. И все бы шло как не надо лучше, кабы не эта историйка.

– Ляд их знает, хоша и веруют, а все оно может опосля энтого и сумление когда найти, – совершенно резонно рассуждал он однажды со своей верной и ревнивой приспешницей. – Гляди, часом, чтобы дрянь дело не вышло… Надо бы милостивцев-то этих опять подтянуть на уздечку, да эдак бы хорошохонько подтянуть, чтобы снова того… всякое даяние благо перепало бы. Что, брад Макрень, так ли, аль не так рассуждать я изволю?

– Это что говорить!.. Да чем подтянешь-то?

– Чем?.. А уж про то наше знатье! Образом подтяну!

– Образом? Каким таким образом?

– Явленным. Вот оно что!

Странница выпучила на него глаза.

– Явленным?.. Ах ты жупелово семя! Да где ж его взять явленного?

– Ну!.. Что еще «где взять»!.. Пошто брать? И сам явится!

– Да ты скажи толком!

– То и толк, что возьмет да и явится. Известное дело – сфабрикуем!.. А допрежь, чем явиться ему, Антонидке видение сонное будет. Я уже настрочил ее: почувствовала, как не надо лучше!..

– Та-ак! – крякнула Макрида, раздумчиво погружаясь в какую-то созерцательную меланхолию.

– А ты, Макрень, гляди вот что, – продолжал Фома, принимаясь за достодолжные внушения своей сподвижнице, – как пойдешь поутру на доклад к генеральше, так, смотри, докладывай, что Антонидка, мол, у нас оченно большую набожность почувствовала, что совсем, мол, и не узнать девицу – столь много переменилась! Говори, быдто все на молитве стоит, – и день, говори, молится, и ночь поклоны кладет; ума, мол, не приложу, что за измена хорошая с девкой! Так-то в аккурате, гляди, и докладывай!

– Так и доложу, – согласилась Макрида. – Только бы вот Антонида…

– За нее не тужи, – потому, говорю тебе, настроил уж вдосталь: заведет машину, что на сорок шурупов – вот как заведет. Девка ведь тоже со смекалкой.

Антонидка, о которой шла теперь речь, была одна из числа трех исправляемых пациенток, наиболее близкая сердцу блаженного и наиболее чуткая к его интимным поучениям. Он, действительно, успел отменно приспособить ее к своим целям, а цели эти, – сколько может уже видеть читатель, – были весьма бойкого свойства. Оставалось только благополучно привести их в исполнение. И вот через несколько дней после описанного разговора Макрида-странница вышла поутру к своей покровительнице с видом какой-то озабоченной и в то же время благоговейной таинственности. По всему заметно было, что она имеет сообщить Евдокии Петровне нечто необычайно важное.

– Вот, матушка, вашие преасходительство, – со вздохом начала она переливаться на все тоны, перекрестясь предварительно на киот с образами, – докладывала я вашей милости про Антонидку-то, какая измена в ней – и совсем теперь удивила меня девка! Вконец удивила, вашие преасходительство!.. Хоть верьте, хоть не верьте, а только доложу вашей милости, что вчерася оченно долго стояла она на молитве. – «Я, – говорит, – тетенька Макрида, сугубую эфитимью наложить на себя желаю для того, чтобы грехам моим умаление было», – так и говорит, вашие преасходительство! Я уж и спать легла, и проснуться успела, и снова заснула, а она – слышу – все это поклоны кладет, да и не просто кладет, а таково-то умиленно, со слезами и сокрушением. – «Ложись ты спать, говорю, Антонидушка, полно тебе мориться!» – «Не лягу, тетенька, говорит, потому я, говорит, врага теперь одолеваю». – «Ну, говорю, одолевай, это дело богоугодное», – и опять заснула. Только под утро слышу – будит меня кто-то. Гляжу: Антонида! Сама такая бледная, трепещущая, а от лица словно бы этта преображение такое исходит. Индо вскрикнула я. «Что с тобой, девка, говорю, чего-ся ты не в пору»? – «Ах, тетенька, говорит, было сейчас видение мне сонное». – «Како тако видение-то?» – «Лик мне являлся, говорит, само успение приходило и объявлялось ясно». – «Как-то оно, спрашиваю, объявлялось-то?» – «А так и объявлялось, что стояла я на эфитимии, да сон смотрю; тут, говорит, как стояла, так и упала во сне, так и объявилось!» – «Да как же это?» – говорю. – «А так и объявилось, что как представился мне этот самый лик, оно приходит и говорит: скажи ты, раба Антонида, всем, в доме сем живущим, что будет дому сему честь и благодать велия: единой седьмицы не минет, как я дому сему знамение дам явленное. – Только всего и сказало оно, а как сказало, так и сократилось – больше уж и не видела». Что вы на это сказать изволите, матушка, вашие преасходительство? – заключила Макрида глубокомысленным вопросом.

Но ее превосходительство не сказала ничего: она была поражена и озадачена не менее Макриды, с тою только разницею, что последняя притворялась, а первая действительно испытывала это состояние. Озадачился и Савелий Никанорович, когда ему сообщили о видении Антониды. Для пущего удостоверения позвали и самое Антониду, которая подтвердила Макридино сообщение и снова рассказала все дело по порядку, после чего на общем совете положили – со смирением ждать будущего знамения целую седьмицу. Только Макридушка весьма резонно присоветовала – до времени не разглашать никому о видении Антониды на том основании, что как разгласишь, так, может быть, какого человека в сумление введешь, а от сумления благодать отлетит. «А лучше, как объявится она, тогда все и увидят», – заключила странница, и Евдокия Петровна на этот раз точно так же согласилась с ее умозаключением.

Фомушка в этом совете не принимал никакого участия. Дело было подстроено так, что за полтора дня до видения Антониды он ушел из дому, сказав, что отправляется к одним своим благодетелям, которые звали его погостить на малое время, и возвратился уже на пятые сутки во образе юродственном, изображая всей своей особой то высшее наитие, которым будто бы был одержим в данную минуту.

– Хорошо ли гостилось, Фомушка? – спросил его Савелий Никанорович. – Спасибо, что скоро пришел, без тебя уж и скучновато нам стало.

– Пришел не пришел, а вышняя сила меня уносила, да и назад воротила, – залаял блаженный и, круто отвернувшись от хозяина, зашагал по комнате, неопределенно глядя куда-то вытаращенными бельмами.

– Вышняя сила дом твой посетила, – лаял он как бы сам с собою, не относясь ни к кому в особенности, – про то мне сама она объявила. Пока еще ее нет, а через три дня в дому будет у тебя свет. Объявится тебе лик – вельми, сударь, велик. И объявится твоей святыне на маленьком на мезонине. Спать ты будешь, сударь, во сне, а объявится она на окне. И как расстаться тебе со сном, так и узришь ее за окном. Вот те и сказ на сей раз. А теперь ты меня не трогай, – теперь Фомка-дурак пойдет да на молитву станет.

И он тотчас же удалился в свою буфетную.

– Eudoxie, что это такое он говорил?.. В мезонине… святыня… спать будем… на окне… Что это значит все?! – чуть не шепотом произносил Савелий Никанорович в великом недоумении. – Что все это значит? Как это понимать? – повторял он неоднократно, допытываясь у жены разгадки волновавшим его вопросам.

Для Евдокии же Петровны, как бы в совершенный контраст с ее мужем, сомнений и недоумений тут вовсе не существовало. Она медлила еще дать ему положительный ответ, потому что сама старалась поглубже вдуматься во все подробности странновещательства Фомушки. И когда, наконец, додумалась от альфы до омеги, то, с некоторой даже торжественностью поднявшись с места, объявила Савелию Никаноровичу самым решительным тоном:

– Это предвидение! Ты помнишь видение Антониды? То же самое и он теперь прорицает.

Пелена спала с глаз недоумевавшего старца. Оба они приготовились к явлению чего-то необычайного, и с нетерпением ожидали только исхода назначенного Фомушкою трехдневного срока.

А тот все последующие за сим дни старался как можно более усердствовать в своем юродстве: выкидывал разные странные штуки, бормотал сам с собой какие-то «странные словеса», простаивал целые часы на молитве, потом ложился на лежанку и, притворяясь спящим, бредил отрывочными словами и фразами, в которых почти без исключения можно было отыскать смысл, имеющий некоторое отношение к сделанному им предсказанию. По временам он предавался какой-то необузданной радости, прыгал, хохотал, раз даже кубарем прокатился по полу; то вдруг диким голосом запевал какой-нибудь ирмос или тропарь на один из восьми гласов. Хозяева терпеливо переносили все эти выходки и даже смотрели на них с чувством некоторого благоговения.

Долго обдумывал Фомка, каким бы манером получше подстроить ему всю эту механику с «явленным чудом». Подводы и мины свои повел он довольно-таки издалека: сочинил видение Антониды, сочинил и для себя самого подходящие прорицательства. Это была внешняя сторона подготовительных работ, имевших целью настроить ночных сов в свою пользу и подготовить их к принятию ожидаемого чуда. Внутренняя же сторона Фомкиной работы началась несколько ранее. Как только порешил он, что способнее всего будет подстроить проделку с явленным образом, так тотчас же, не медля, отправился под Толкучий и, бродючи меж рядов, высматривал подходящую икону старинного письма и бывшую долго в употреблении. Таковая вскоре была найдена и куплена Фомкою. Принес он ее под полою к Макриде и отдал на хранение.

Стали они «сдабривать» образ розовым маслом, но так как этот запах, без сомнения, мог бы показаться экстраординарным в воздухе приютских комнат, то «сдабривание» Макридушка производила на чердаке. Фомушка нарочно для этого добыл деревянную шкатулочку, дно которой покрыла Макрида ватой и полотняными тряпицами и полила ее розовым маслом. Тем же самым маслом обкапала она изнанку и бока образа, который положила в шкатулку, покрыв его лицевую сторону точно такою же ватой и тряпицей. Шкатулка наглухо была замкнута и покрыта кучею разного сора в одном из чердачных углов. Средство оказалось вполне действительным – образ благоухал. Оставалось только явить его в качестве чуда очам доверчивых хозяев, и вот тогда-то и последовали все эти видения Антониды и пророчества Фомушки. А образ меж тем продолжал напитываться ароматом все в той же самой шкатулке и в том же чердачном углу.

В ночь, по истечении которой должно было исполниться предвещание Фомушки, он – как известно уже читателю – исчез куда-то с вечера; вернулся же к дому Никанора Савельевича уже в позднюю полночь.

Обогнув этот дом с соседнего переулка, Фомка направился к задней его стороне, за надворный флигелек, куда выходил на смежный пустынный переулок ветхий забор, ограждавший небольшой сад Евдокии Петровны.

Фомке необходимо нужно было, чтобы никто в целом доме не заметил его присутствия. Его считали ушедшим и, по собственным планам, он должен был вернуться главным образом только поутру. Поэтому и не пошел он к воротам, не стал стучать в калитку и будить дворника, а предпочел путь через садовый забор.

Вскоре очутился он во дворе. Цепной полкаша встретил было его лаем, но дальновидный Фомушка не упустил и этого важного обстоятельства. Еще гораздо ранее он поспешил сдружиться с дворовым псом, чтобы тот считал его за своего, домашнего человека. Для этого Фома чуть не ежедневно приносил ему то говяжью кость, то кусок пирога или ситника и ласково трепал его кудластую голову.

Смело подошел он теперь к собаке, тихо называя ее по имени, и бросил целый фунт только что купленного ситного хлеба. Собака узнала своего приятеля и преспокойно занялась едой.

Фомка постучал к Макриде.

Форточка отворилась.

– Готово? – шепотом спросил взволнованный голос странницы.

– А образ тут? – не отвечая на вопрос, возразил ей блаженный.

– Еще с вечера притащила и со шкатулкой.

– Шкатулку-то утром спали, как печку затопишь, со всем тряпьем спали, чтобы и следу никакого не было. А теперь дайко-сь мне либо одеяло ватное, либо шугайчик, да прихвати-ко веревочку.

– На что тебе?

– А этта обвернуть лестницу, чтобы стука нечуть было, как ежели приставлять станешь.

Макрида подала ему стеганое одеяло, веревку и образ. Фомка со всем этим добром отправился под навес, где лежала лестница, и, оба верхних конца ее тщательно обернув одеялом, накрепко привязал его с обеих сторон веревкою. Затем, уложив икону к себе за пазуху, взвалил он к себе на плечо лестницу и потащил ее через садик к забору, взобрался по ней на заборный кончик, переправил ее в соседний пустой переулок и понес на себе в смежную улицу, куда выходил лицевой фасад совиного домика.

В эту пору на улице не было ни души живой. Даже ни одна собака не тявкала во всем околотке. Старые масляные фонари тускло мерцали на огромном расстоянии друг от друга, так что, казалось, еще увеличивали собою окружающую тьму. О городских сторожах во всем этом захолустье, казалось, не было и помину.

Нижний этаж совиного домика был замкнут ставнями, а в мезонине из трех окошек в одном только сквозь опущенную штору пробивался слабый свет от копотной лампады.

Там была спальня Евдокии Петровны.

К этому же окну, без малейшего шума, приставил Фомушка лестницу. Стеганое одеяло сослужило ему в данном случае свою верную службу. Фома влез наверх и, плотно прислоня к окну икону, поставил ее на довольно широкий выступ подоконницы.

После этого лестница тем же путем была положена на свое обычное место под навесом, и одеяло сквозь форточку возвращено Макриде, а сам Фома удалился досыпать остаток ночи в один из радушных притонов далекой Сенной площади.

VIII

ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ РАСТОЧИЛАСЬ

На утро сморщенная горничная-девица поднялась в мезонин – будить свою барыню. Разбудила обычным порядком, пожелав ей, с поцелуем ручки, доброго утра и сообщив, что погода нынче, слава богу, хорошая – ни снегу, ни слякоти нету.

Потом подошла к окошку, подняла стору, да так и ахнула, и руками всплеснула.

– Что с тобой, Ксешка?

– Господи!.. Боже мой!.. Сударыня, миленькая!.. Ваше превосходительство!.. Да что ж это такое? Изволите сами взглянуть.

Сударыня вздела на ноги туфли и спешно вскочила с постели. Из-за двойных стекол смотрел на нее темный лик.

– Образ!.. Чудо!.. Явленное чудо!.. Савелий Никанорович! Сюда! Сюда!.. Эй, люди!.. Людей сюда! Все сюда бегите! Скорее!.. Скорее!.. – кричала Евдокия Петровна, бегая в растерянном виде по комнате и кидаясь то к окну, то к сморщенной девице, которая гонялась за нею с утренним шлафроком, стараясь уловить удобный момент, чтобы накинуть его на плечи старушки.

Прибежали люди. Прибежал с намыленной щекою Савелий Никанорович.

И было тут изумление неисчерпаемое и даже страх великий.

– Образ!.. Батюшки!.. Да как он сюда попал?.. Какой образ? Чей образ? Откуда он?

Вопросов, догадок и самых разнообразных предположений была целая бездна.

Все бегали как ошалелые по всему дому, снизу вверх и сверху вниз; глядели на лик, безмолвно и строго смотревший на них из-за стекла; глядел и недоумевая друг на друга, крестились, восклицали, ахали, изумлялись, страшились и радовались.

Прибежала из флигелька и Макрида-странница, которой уже успели сообщить о необычайном явлении; как прибежала, так сразу – бух перед окном на колени и давай выбивать несчетные поклоны.

– Матушка! Вашие преасходительство! – вопияла она, кланяясь образу, и в то же время простирая руки, и вертясь на коленях во все стороны, и обращаясь ко всем присутствующим. – Евдокия Петровна!.. Ведь это чудо! Божеское чудо!.. Господь милостию своею посетил!.. Дом твой благадатью взыскал, родная ты моя!.. И как чудно: ну, как бы руке-то человеческой встащить да поставить его накося куда? Ну, добро бы еще внизу – мудреного бы тут не было, а то с улицы, да на мезонине! Ну, вот, видимо, как окроме господа никому невозможно!.. Явление, мать моя, явление!..

Все слушали Макриду, качая изумленными головами.

– Вот оно! Помните ли, голубчики мои! – быстро вскочила она с колен. – Антонидке-то видение сонное было, лик-то являлся? Вот он, лик-то и есть! Вот он – священство священное!.. как сказал тогды, что и седьмицы не минет, так и исполнилось! Помните ли, батюшки-голубчики? Еще и Фомка-дурак то же предсказывал!

Все присутствующие, действительно, очень живо припомнили и то и другое предвещание. Теперь уже для них не оставалось ни малейшего сомнения, что образ этот – свыше явленный, и что именно не на что иное, как только на него указывали оба предречения.

Живо разнеслась по всему соседству весть о благодатной милости, посетившей дом Савелия Никаноровича. На улице немедленно столпилась кучка местных обывателей и глазела на чудо, воочию всех прислоненное к оконному стеклу. Шли весьма разнообразные толки и заключения. Иные из любопытства проникали даже в самую спальню Евдокии Петровны, чтобы видеть не только изнанку, но и самый лик явленной иконы. Все поздравляли хозяев с божией милостью. Сморщенная девица-горничная по крайней мере в сотый раз повествовала всем и каждому, как пришла она будить барыню и обычно пожелать ей доброго утра, как подняла стору и всплеснула руками, и так далее – все последовавшие слова и события этого утра.

Евдокия Петровна тотчас же разослала в разные концы города почти всех своих людей. Одному наказывала бежать к отцу-протопопу, чтобы скорее шел молебен петь, другому – на кладбище к отцу Иринарху; третьему велела сказать на извозчике – оповестить княгиню Настасью Ильинишну, госпожу Лицедееву, Петелополнощенского, Маячка и других, к кому поспеет и кого сам вспомнит.

Пока эти гонцы пустились облетать город, Савелий Никанорович порешил внести образ в комнату и поставить его в киоту на самое почетное место.

Та же самая лестница опять была вытащена из-под навеса и пошла в дело.

Один из уличных зрителей охотой вызвался взлезть и достать образ, на что и получил немедленно согласие. В этаких экстраординарных обстоятельствах каждый, по неизмеримым свойствам человеческой природы, непременно стремится сам сделаться действующим лицом, чтобы потом, при рассказах, иметь повод и право хоть куда-нибудь ввернуть в дело собственное я. Савелий Никанорович самолично принял образ из рук в руки от охотника и, с непокрытою головою, благоговейно понес его в дом свой и поставил на уготованное место, рядом с египетской тьмою и костью Козьмы и Демьяна.

Все присутствовавшие опять-таки были несказанно поражены сильным ароматом розы, исходившим от образа, и этот аромат уже окончательно убедил их в чудесном происхождении иконы.

Пришел отец-протопоп Иоанн Герундиев с причетником. Дьякона не захватил он с собою, потому что тот в это время служил обедню с очередным священником.

Начались новые ахи и рассказы да объяснения.

– Вы, матушка, ваше превосходительство, конечно, пожелаете украсить этим образом свой приход? – мягко выразился отец Герундиев.

Евдокия Петровна, напротив, думала было оставить его у себя в доме; но отец Иоанн успел, наконец, убедить ее, что благодать, посетившая ее, не отыдет, если образ будет поставлен во храме, где все без исключения могут поклоняться ему, тогда как в частном доме поклонение это не каждому может быть доступно, а что всем и без того будет известно, где и как и у кого явился образ, и что можно даже напечатать и издать брошюру обо всем этом происшествии.

Убежденная такими доводами, Евдокия Петровна склонилась на предложение отца Иоанна, так что, когда в числе прочих званых и избранных появился отец Иринарх, то это уже было у них дело вполне решенное.

Рассказ о чудесном явлении был выслушан отцом Иринархом с некоторым скептицизмом, а сообщение Савелия Никаноровича о последнем намерении отца-протопопа встретило в новоприбывшем обычную его загадочную ухмылку и острый проницательный взгляд, брошенный исподтишка все на того же отца-протопопа, и этим догадчивым и пытливым взглядом отец Иринарх, казалось, проник во вся внутренняя отца Иоанна и прочел там вся его сокровенная, так что того даже несколько покоробило.

– Антонида предсказала… хм… и опять-таки Фомушка! – помыслил вслух сам с собою Отлукавский. – А где же этот Фомушка? Не видать его что-то…

– С вечера ушел куда-то, и не бывал еще доселе…

– Хм… Так с вечера, говорите вы?.. А образ-то в ночь явился?

– В ночь, батюшка, в ночь! И в таком месте, где рука человеческая…

– Знаю, знаю, матушка! Но не в том это дело. А вот желательно бы на образ-то взглянуть. Позвольте показать мне его.

Повели наверх отца Иринарха, куда протянулась за ним и длинная вереница прибывших знакомых.

Отец Герундиев тоже поднялся вместе с другими.

– Так это-то он и есть? – проговорил Иринарх, рассматривая стоявший в киоте образ. – Ох, да какой же темный!

– Древность, батюшка, древность! – заметил Савелий Никанорович.

– А может, и копоть, ваше превосходительство, может, и копоть, – развел руками Отлукавский.

– Какая же копоть? Это видно, что древность, – возразил ему Герундиев, с оттенком несколько злобного неудовольствия на его сомнение.

– Древность? А вот мы это сейчас поглядим!

Макрида стояла вся бледная, с некоторым беспокойством в блуждающем взоре, и старалась прятаться за спины многочисленных свидетелей.

– Позвольте попросить у вас чистое полотенце да тепленькой водицы немножко, – обратился Иринарх к хозяйке. – Да не беспокойтесь сами, ваше превосходительство! Пускай вот… хоть Макрида сбегает – она ведь у вас свой человек в доме.

Макрида спустилась вниз, и вместе с ней, по усердию своему, за тем же делом сбежала и сморщенная горничная.

Принесли отцу Иринарху и полотенечко и водички. Макрида перед ним держала в руках и то и другое. Стал он тереть мокрым кончиком с одного края иконы, и этот край понемногу начал светлеть, обозначая блестящий золотом фон, а на полотенце обильно насела вдруг черная грязь.

И полотенце и образ отец Иринарх с некоторой торжественностью показал отцу Иоанну и всем присутствующим.

– Докладывал вам, что не древность, а копоть – копоть и есть! А образок-то, как видно, новенький.

Это было первое, но еще маленькое разочарование для созерцателей явленного чуда.

Отец Иринарх самолично направился к киоту и поставил икону на ее место.

– А это, матушка, что за баночка у вас тут поставлена?

– Ах, это тьма – нам Фомушка подарил… спасибо ему, голубчику!

– Тьма-а?.. Какая тьма? Где это тьма-то?

– А тут же вот в киоте хранится.

Отец Иринарх мельком поглядел на Евдокию Петровну взором того внутреннего беспокойства, которым смотрят на людей, впервые оказывающих признаки умственного расстройства.

– То есть, позвольте… Этого я, признаться сказать… извините, ваше превосходительство! – не совсем-то понимаю: как это тьму подарил?.. Какая же это тьма?

– Египетская, – подсказала сморщенная девица вместо своей барыни, которая молча глядела на Иринарха, будучи приведена его скептическими словами в некоторое недоумение относительно Фомушкиной непогрешимости. Но покамест она еще не могла взять в толк, чего это хочет от нее отец Иринарх и чего он так добивается…

– Что такое?.. Тьма египетская?.. Да где ж она? Покажите мне ее! – настаивал меж тем священник, обращаясь то к хозяину с хозяйкой, то к горничной-девице и ко всем присутствовавшим, между которыми были и поумнее; им точно так же показалось довольно странным курьезное открытие египетской тьмы.

Горничная, в ответ отцу Иринарху, указала на склянку с черною маслянистою массой.

Тот изъявил намерение немедленно вскрыть ее и поглядеть, что там такое.

– Батюшка!.. Бога ради!.. Нет, нет, не открывайте! – стремительно приступила к нему Евдокия Петровна.

– Отчего же так?..

– Невозможно!.. Невозможно!.. Он запретил! И прикасаться запретил!

– Кто это он? Все Фомушка же блаженный?

– Он, он запретил строго-настрого! Оставьте уж лучше, оставьте!

– Нет, уж позвольте полюбопытствовать, матушка!

– Да, говорю же вам, невозможно!

– Напротив, весьма легко. Отчего невозможно?

– Расточится!

– Что расточится?

– Тьма! Сейчас же расточится; только открыть сосуд – она и расточится по всей земле, и все тогда будем во тьме ходящими – так и он нам наказывал!

– Не тогда, а ныне, матушка, – извините меня, – во тьме вы ходите! – наставительным пастырским тоном возразил ей отец Иринарх. – И от всего сердца моего желаю, – продолжал он, вскрывая банку, – чтобы поскорее озарил вас свет истины. Извольте, матушка, ваша тьма не расточается… Видите? А меж тем откупорена – и не расточается!

Отец Иринарх, вертя в руках Соломонов сосуд, показывал его всем присутствующим.

– Что ж это такое?.. Боже мой, что ж это такое? – в недоумелом смятенье шептала, опустя руки, пораженная старушка. – Не расточается… И в самом деле, не расточается… Что же это такое?

– А то, что ваш Фомка – мошенник…

– Господи помилуй! Да что вы говорите, отец Иринарх?.. Мошенник… тьма – не тьма… Да что ж оно такое, наконец?

– Оно-то?

Отец Иринарх поднес откупоренную склянку к кончику носа.

– Вакса-с, ваше превосходительство, вакса! Очень доброкачественная и – должно полагать по запаху и глянцевитости – брюлевского производства.

Едва ли бы какое-нибудь действительно сверхъестественное явление могло произвести на добрых птиц такое сильное впечатление, как это простое слово «вакса», сказанное отцом Иринархом с такой самоуверенностью, которая не допускала ни малейшей ошибки. Оно в один миг разбило их долгую и глубокую веру в Фомушек, Макридушек и во всю странно-юродствующую братию.

Отец Иринарх не выдержал и засмеялся горьким смехом сожаления, который почему-то не особенно понравился отцу Иоанну, так что тот даже решился заметить, ни к кому, впрочем, не относясь лично со своим замечанием, что все это скорее печально, чем смешно.

– Истинная ваша правда! И чем смешнее, тем печальнее, – отпарировал Отлукавский. – Так это все Фомушкины подарки? И на счет образа он предречение делал?.. Хм!.. А вы, отец Иоанн, не наведя даже самонужнейших справок, уж и в свой приход возжелали поставить его? Жаль, поторопились немного! – саркастически заметил он с ехидственной улыбкой.

Отец Иоанн сильно сконфузился и, ничего не ответя, только развел руками, а сам меж тем исподтишка бросил на Иринарха взор, исполненный непримиримой ненависти: отец Иринарх за одно уж разрушил и его сладкие надежды…

Макрида стояла ни жива ни мертва и вся тряслась, как в лихорадке.

Дело благодаря Отлукавскому приняло оборот очень серьезный.

– Подобного кощунства над религией допустить нельзя-с! – громко сказал он решительным тоном и принялся допрашивать Макриду.

– Я человек преклонный – мое дело сторона! Ничего не знаю, ничего не ведаю! – разливаясь в притворных слезах, отнекивалась смущенная странница, а сама все дрожала, словно лист осиновый.

Позвали Антониду, которая ничего еще не знала о печальном для нее обороте дела и предстала пред очи всего собрания с полной готовностью рассказывать и подтверждать свое сонное видение.

– Расскажи-ка, милая, как тебя Фома учил сны чудные рассказывать? – с онику обратился к ней Отлукавский.

– Какие сны? – смутилась и побледнела девушка.

– А хоть бы такие, какой ты видела на прошлой неделе?

– Я ничего не видела, ничего не знаю.

– Ну, а мы уже всё знаем. Так расскажи-ко свой сон, не конфузься!

Антонида бухнулась в ноги.

– Виновата! Простите!.. Всему Фомка учил, а сама я ничего не делала, ничего и знать не знаю и ведать не ведаю! – плакала она, не поднимаясь с полу.

В это время доложили, что пришел местный надзиратель с письмоводителем – составлять законный акт о явленном образе, про который и до него дошла стоустая молва. Теперь ему приходилось писать акт хоть и о том же все образе, но только совсем с другой стороны.

Признанием Антониды Фомка был уличен заочно. И это уличение послужило великим ударом как для Савелия Никаноровича, так и для Евдокии Петровны. Разочарование было полное, горькое и постыдное.

– Сказывал я вам, матушка, давно уже сказывал поберегаться этого Фомушки, потому – мошенник, – говорил отец Отлукавский, – а вы не пожелали меня послушать – вот и вышло по-моему. Я давно это видел, да только молчал, потому – мое дело сторона опять же, и вам мои слова были неприятны.

– Ах! Боже мой!.. Фомушка, Фомушка!.. мать?.. Кто бы это мог предвидеть?.. Кто бы это мог подумать?.. Человек такой святости… Господи! Да что же это такое? – всхлипы

Наши рекомендации