Экстремизм: формы крайности 3 страница
Терроризм следует рассмотреть как один из эффектов системы (формации), наряду, например, с элиминацией раз-чичия между массовой культурой и китчем, точнее — оккупацией этим различием каждого культурного знака, его де-генерализацией. По принципу: когда все стало сексом, сам секс растворился и куда-то исчез. В этом же ряду и смерть фантазма о преодолении отчуждения (как, впрочем, и самого отчуждения). Поэтому прав Гройс, проводя различие между модернистским тоталитаризмом и постмодернистским фундаментализмом, если модернистский проект политизирует базовое различие (расовое или классовое), то фундаментализм должен впервые это различие учредить.
Отсюда и различие в тактиках вместо глобальной Универсальной власти возникает стремление к альянсу
Беседа 4 |
между локальным фундаментализмом и глобальным плюрализмом. Эта культурная матрица генерирует и различия террористических манифестаций, и следует признать, что линейная генеалогия терроризма скорее запутывает ситуацию, чем позволяет ее прояснить: сравнение современных террористических групп (да и где они? Естественнее предположить, что «Хезболлах», «Алькайда», да и сам Бен Ладен существуют только в модусе медийной фикции, по принципу «войны в заливе не было») с «Народной волей»... да даже и с «Красными бригадами», «ФКА» или группой Баадер-Майнхофф, означает полную потерю самоотчета в стратегиях генерации терроризма современным социальным телом. Прав Фуко: бессмысленно сравнивать средневековую казнь и новоевропейскую тюрьму, редуцируя их к абстрактному источнику власти. Так и тут, просто в случае с терроризмом происходит не менее абстрактная редукция к протесту нелегитимных (в этническом, экономическом или религиозном отношении) социальных групп.
Терроризм, как это пытались показать Ги Дебор или Жан Бодрийяр, есть прежде всего зрелище. Используя ситуационистские концепты, можно говорить о стратегиях сосредоточенной и рассредоточенной театрализации. Если первая — относимая обычно к «тоталитарным» сообществам — собирается вокруг «центральной клетки» (например, мифологической драматизации «тысячелетнего Рейха»), то вторая функционирует на микроуровне социального тела, воспроизводя различие между насилием hard и насилием soft. Тотальной созерцательности (зрелищно-сти) мира сопутствует радикальное купирование действия. Недавние события в Москве, связанные с захватом мюзикла «Норд-Ост», примечательны в том отношении, что они обнаруживают взаимное притяжение терроризма и современного искусства, присутствие которых в социальном теле равным образом задано мерой их позиционированности в
Terra terrorum
масс-медиальных ландшафтах. Рассматривая, по аналогии с Бурдье, эти культурные территории в терминах поля, остается констатировать их совершенную идентичность.
Терроризм необходимо включает в себя два на первый взгляд противоречивых момента: он одновременно медий-ный аттракцион, стимулирующий воспроизведение системы (формации), и ее мертвая точка (тема «свободных радикалов»). Терроризм балансирует между этими моментами, будучи настолько же вызовом эквивалентной логике, насколько и ее возвышенным апофеозом. Один из знаков апокалипсиса взрывных сообществ (наряду, например, с кло-нированием — этим финальным аккордом эквивалентного обмена), необходимое следствие и случайная катастрофа дигитальной культуры. Гипертрофия различий в мульти-культурализме привела к радикальному уничтожению «градуса» со всеми возможными последствиями, как их описывает Жирар в своей книге о Шекспире и в «Насилии и священном». Однако насилие жертвенного кризиса, возникающее в результате устранения различий, кажется не единственным возможным эффектом. Симулированные различия оказываются саморазрушительным процессом, что мы и видим на примере терроризма. Подобный ход в чем-то близок структурной аналитике, которая уже не пытается гипостазировать некоторое измерение (экономическое или ли-бидинальное) в качестве инфраструктуры. Грубо говоря, нет смысла спрашивать, что первично — стоимость или фаллос. Мы присутствуем при эскалации системы (формации) всеобщего эквивалента, одним из порождений которой оказываются вирулентные «свободные радикалы». Диалектика замещается эквивалентной логикой клонирования, оборачивающейся своим собственным катастрофизмом.
Еще одно замечание, которое хочется сделать, возможно, и не слишком связано формально с темой террора. Это конец эры другого Не секрет, что другой исчезает с
Беседа 4 |
горизонта мысли. Может быть, не столь помпезно, но, видимо, настолько же неотвратимо, насколько — еще совсем недавно — с него исчезал субъект. Приходится еще раз «утирать слезы». Современные теории, причем совершенно по разным основаниям, «сливают» другого. И это хорошо. Одним из следствий этого процесса стал и закат дискуссий о мультикультурализме. «Неправильные пчелы», о которых любит говорить Александр, ставят нас лицом к лицу с радикальным отличием, одним из блокираторов которого выступала именно безудержная тематизация другого и его права на различие. Причем нужно иметь в виду, что речь не идет об отличии от нас китайца, араба или инопланетянина, но об отличии нас от самих себя.
Современная культура настойчиво пытается имитировать другого: в моде, искусстве, политике,сексе. Но как только мы начинаем воспроизводить некий феномен, его всегда уже нет фактически. В этом плане есть основания предполагать, что настойчивая тематизация другого инициирована его реальным исчезновением. Мы находимся в ситуации, когда со сцены уходит другой. Поэтому и терроризм менее всего выступает манифестацией другого — классового или религиозного, — будучи имманентным катастрофизмом нашего «интерактивного сводничества».
«Страны-изгои» — трансполитическая маска другого — находятся не снаружи, а внутри мировых гегемонов как место отсутствия, как их нефункциональные вирулентные остатки. «Внутренний Ирак» или «внутренняя Корея». Медиа-шаман, как и его архаический прототип, производит возвратную сборку «страны-изгоя» как жертвы отпущения, которая, однако (и в этом отличие архаической и медийной боли), уже не вызывает жертвенной центро-стремительности сообщества. Его замещает чистая психоделия зрелища. Итак, приходится констатировать почти полную исчерпанность такого экзистенциального и социаль-
Terra terrorum
ного ресурса, как другой. Подобно гибнущим месторождениям, поддержание символической ликвидности другого затребует больше символического капитала, нежели производит. Другой становится очередной фантазматической1 референцией, какой еще недавно была эмансипация (желания/производства и его субституций: женщин, негров, гомосексуалистов, инвалидов, животных...). Вот так. Мягкое насилие, общество без боли, стерильные отношения, диктат доброй воли... Двигаться прямо в отчаянное забытье — безопасность. Наша интрига состоит в том, что терроризм — это никакой не голос другого, который может быть в этой его эффективности выслушан. Если «другое» в террористическом акте способно нести какой-либо урок, то это лишь урок его собственного отсутствия. Не «содержание» террористического «сообщения» подвергается масс-медиальным трансформациям: форма социального эксцесса задана спектакулярной формой сборки социального тела. Терроризм — это путешествие по «заданной карте значений», и его мир (как и мир постсовременного «туризма») оказывается полностью аутичным.
Д. О.: Когда мы воображаем себе картографию террора, пытаясь набрасывать контуры его территории, то мы, как мне кажется, упускаем из виду, что всякая территориальность оказывается эпифеноменом производимого террористами акта. Существует простой и часто задаваемый вопрос: чем являлся бы террор без средств массовой информации? Имеет ли вообще терроризм какую-либо территорию, за исключением той, которую уделяет ему информационное поле, — а внутри себя оно отводит территорию в высшей степени привилегированную, являющуюся местом наибольшего резонанса и усиления первоначального эффекта? Другая сторона этого вопроса: почему именно террорист оказывается самым успешным взломщиком ко-
Беседа 4 |
дов доступа в ячейки и каналы масс-медиа, почему он так легко и просто становится господствующим персонажем информационного поля, захватывающим и поглощающим его чуть ли ни целиком? Я полагаю, что терроризм в том виде, в каком он существует в наше время, — есть эхо-эффект самой информационной среды, мгновенно распространяющийся вирус, с помощью которого эта среда проникает во все новые и новые слои бытия, заражает их виртуальностью и оплетает имманентной поверхностью тотальной коммуникации.
Терроризм — вброс антивещества, производящий расширение черных дыр на месте человекоразмерного сущего и обеспечивающий эфемерную тотальность информации. Нет более безошибочного способа, с помощью которого можно было бы столь же незаметно виртуализиро-вагь мир для нашего собственного взора, обращенного уже не к естественному горизонту вещей и событий, а к искусственной, слабо мерцающей горизонтали телекоммуникационных экранов. Можно рассуждать приблизительно следующим образом: как замечательно, что я в любой момент могу получать самую свежую информацию — следить за развитием экономического кризиса в Латинской Америке, наблюдать за разгулом стихии на Дальнем Востоке, чуть ли не в прямом эфире видеть падение самолета, узнать температуру в городе Париже... Это ли не подлинная свобода, это ли не воплощенная мечта о всеведении? Однако подобная хитроумная уловка срабатывает и держит нас в зачарованное! и лишь до определенного момента — пока мы не почувствуем, что этот мерцающий экран, это святилище анонимного бога никого просто так не отпускает, что никакой свободы нет и в помине, что оно и его жрецы терроризированы изнутри самих себя. И здесь мы понимаем — гипердостоверность, с которой сопрягается наше восприятие картинок с экрана, уже больше не освещается
Terra terrorum
естественным светом разума или общим чувством, она светится изнутри каким-то странноватым чуждым мерцанием, рассеянным свечением, в котором произведенные вещи и произошедшие события обретают призрачные обличья, утрачивая свое подлинное измерение. Террорист в этом отношении наиболее последовательно лишает нас достоверности, укорененной в разуме и в чувствах, он доводит мир не просто до абсурда, но до полной и необратимой потери смысла.
Т. Г.: Со времен Просвещения человечество живет под лозунгом «ничего нет запретного, запрещено запрещать». С отсутствием табу и запретов человечество так и не смогло справиться. Террористы наносят удар по самой этой невозможности человечества справиться с принципом «запрещать запрещено». Оно уподобилось детям, которые вдруг решили стать взрослыми, но не доросли до взрослости Об этом писали Кант и Фуко Это хитрые дети, опирающиеся исключительно на хитрость разума. Террористы чувствуют их слабые места и бьют в те точки, где люди беззащитны, но претендуют на абсолютную власть. Вирильо в одной книжке рассказывает, как одна его знакомая искусствовед приехала в Аушвиц, где она увидела кости, волосы и золотые зубы замученных людей, и решила, что это музей современного искусства. Мы живем в особенный момент, когда инфантильность, поднявшаяся до уровня гигантомании, должна быть разрушена самым непосредственным способом Собственно, это и делают исламисты Я, разумеется, против всякого насилия, однако следует признать, что непосредственность, с которой действуют террористы, это настоящая непосредственность Непосредственность, с которой действует телефон, поддельна Чем меньше мы имеем сказать, тем больше пользуемся техническими опосредующими сред-
Беседа 4 |
ствами, Интернетом, сотовым телефоном и т д Террористы действуют по законам онтологической непосредственности, которую пора уже попытаться осмыслить Они напугали весь мир и вызвали ответную реакцию Какова она. Мы видим глупую, опосредованную реакцию на прямую непосредственность, тщетные попытки защититься простым усилением барьеров Другой реакции и быть не может, ибо собственная жизнь исчезла Умер Бог, умер великий Пан, умер человек, который все время моргает, последний человек по Ницше, и каждую из этих смертей по-своему воспроизводит террорист
Н И Любопытно, что терроризм плоть от плоти и кровь от крови самого глобализма На что является откликом террор? На безудержный, тотальный террор глобализма — на то, что на самом деле глобализм не имеет разумной альтернативы Как бы мы его ни клеймили, какие бы фундаментальные иррациональности и бездарные пустые мифы ни обнаруживали в его основании, тем самым мы его никак не поколеблем Он будет работать и работать, будет переть, как танк, с которым ничего не сделаешь, разве что ляжешь под него Но верно и обратное Ведь террор внутри себя глобалистичен Нет другого такого поля, в котором бы сошлись все идеологии, все мифологии, все жизненные установки, устои и символы веры В группе террористов вы найдете вовсе не только арабов или интеллектуалов из Сорбонны, — там встречается кто угодно, потому как там действительно есть принцип Эгот принцип, если его называть принципом непосредственности имеет, в частности, следующую отрицательную величину ты должен отречься от своих отцов и матерей, неважно, откуда ты пришел, христианин ты, мусульманин или иудей Террористов почему-то часто причисляют к какой-либо конфессии, не понимая, чго им дела до этою не слишком много и бьются они совсем за другое
Terra terrorum
Если терроризм и глобализм плоть от плоти друг друга и если хотя бы одному из них — как будто глобализму — нет разумной альтернативы, то логически получается, что нам следует то же самое признать за терроризмом Я полагаю, тут все дело в «Зевсе», то есть в разуме, раздающем собственные атрибуты без должного честного разбора Он еще боится своей судьбы, почему и ведет войска в Югославию, в Афганистан, совершает акты возмездия, — он знает, что иначе может быть идентифицирован и — как файл, возомнивший о себе лишнее, — уничтожен Выход из этой ситуации виртуального абсурда следует, по-видимому, искать не в совершенствовании когнитивных стратегий социальной идентификации, фискальных и косметических по преимуществу, а, говоря языком экономистов, в переструк-турализации герменевтического опыта, демистифициру-ющей социокультурную разницу потенциалов между его предметным и смысловым содержанием, — в том, элемен тарно говоря, чтобы подумать наконец, как мы будем отдавать сущему долги — драгоценные анаксимандровские «пени», а не бесконечные кантовские «талеры», которых, как известно, к тому же никогда ни у кого не было У нас в распоряжении — единственно мы сами, под видом тяжбы глобализма с терроризмом разыгрывающие перформа-тивный акт возмездия судьбы над собственным трансцендентальным существом
А С Тезис об особой территориальности террора Дает нам возможность провести различие между собственно террором как стихией аннигиляции хороших форм, стирающей четкую распечатку эйдосов, и терроризмом как неким вторичным подражанием, когда хаос заполняет опустевшие ячейки организованной социальности, принимая, тем самым, вид целесообразной деятельности Сейчас все политики говорят о разветвленной сети международного
Беседа 4 |
терроризма, о прекрасно налаженной инфраструктуре, позволяющей решать любые финансовые и визовые проблемы, и в этом есть некая доля истины, — но есть и желание во что бы то ни стало иметь дело с четко идентифицированным противником, которого можно было бы запеленговать и нанести точечный удар. А попытка выдать желаемое за действительное лежит в основе слишком человеческого. Николай Грякалов справедливо обратил внимание на интернациональный состав любого террористического движения, прекрасно сочетающийся с «принципиальностью» поставленных задач. Здесь характерна фигура Ильича Рамиреса Санчеса, небезызвестного Шакала, ко-торый с легкостью переходил от одной враждующей организации к другой, не теряя своей принципиальности. Среда террора лишена жестких перегородок именно потому, что дискретность терроризма носит заимствованный характер. Подобно всякому вирусу, вирус террора лишен соб-, ственного ДНК, он обретает свою телесность, внося искажения в инструкции организма-хозяина — инфицированного социального тела. Вот почему террор как таковой не распадается на дискретные террористические акты, он подступает стихийно как зыбление незыблемого. Страх обывателя — такая же манифестация террора, как и взорванный дом или захваченный самолет. Бытовое выражение «он меня затерроризировал» очень точно отражает суть дела. Это в нашем случае означает, что границы субъект-ности подверглись разрыву и размыву — и вот уже мы живем под собою, не чуя страны...
БЕСЕДА 5
РЕАЛЬНОГО
(с участием Марины Михайловой и Александра Погребняка)
Д. О.: Существуют вещи, сопротивляющиеся опре
деленности представления, налагаемого на них здравым
рассудком. Дабы они обнаружили свою подлинную приро
ду, их следует оставить на кромке ночи и наблюдать, как
сгущаются и расцветают их причудливые тени. Тот, кто
неосмотрительно стремится поместить их в предметное
поле, попадает в нелепое положение, — у него практичес
ки нет шансов не взять фальшивую ноту либо не перебрать
пафоса. Безусловно, к таким вещам относится и ужас ре
ального, обозначающий самое крайнее в ряду возможнос
тей нашего экзистенциального опыта, и даже не столько
крайнее, сколько заокраинное. То, что, выражаясь в духе
Хайдеггера, перекрывает вершины всякой завершенности
и пересекает границы всякой ограниченности. Форма вы
ражения, сколь бы удачной она ни выглядела, оставляет
суть дела невысказанной — под покровом, — и чем форма
выражения более удачна, тем плотнее и непроницаемее
ткань этого покрова. Ткань, которую в своей исходной эти
мологии обозначает латинское слово «textus».
Беседа 5 |
Рассуждая об ужасе реального, мы пытаемся удержать в собственных руках и связать воедино нити, разорванные в клочья самим выступающим существом ужаса, сущност-но характеризующим реальность. Связность отходит в об-
ласть иллюзорности или, вернее, самообмана, в который ввергается пародирующий себя трансцендентальный субъ-
ект, — этот идеальный манекен, оживающий в исключительные моменты ясного и достоверного сознания. Такое существо не обладает неповторимым лицом, во всяком случае до тех пор, пока не испытало подспудно подступающего изнутри всеохватывающего ужаса. Чтобы пережить заокра-инный опыт, вовсе не нужно уходить за край самой далекой дали, по ту сторону которого мир, знакомый нам исходя из его представленности в качестве внешней данности, разомкнет свои тугие кольца. Кольца, смыкаясь в которые он обнаруживает себя в форме представления, а сомкнувшись окончательно превращается в картину мира.
Перешагнуть горизонт можно, обернув даль глубиной и посмотревшись в ночь, о которой как о хранительнице говорит Гегель «В фантасмагорических представлениях — кругом ночь, то появляется вдруг окровавленная голова, то какая-то белая фигура, которые так же внезапно исчезают. Эта ночь видна, если заглянуть человеку в глаза — в глубь ночи, которая становится страшной; навстречу тебе нависает мировая ночь»1. Нам прекрасно знаком обратный расклад — когда мы созерцаем вещи, удерживая их перед собой на некотором отдалении в форме предметности и конституируя их в поле сознания. Этот расклад освещен изнутри естественным светом разума и представляет собой, очевидно, день мира. А что произойдет, если некое сущее, которое пробуждено к существованию, к своим дням брошен-
Гегель Г В Ф Работы разных лет В 2 т Т 1 М , 1970
реального |
ным на него взглядом, каким-то невообразимым образом вдруг увидит сам этот взгляд, более того, обратит его внутрь его самого? Пусть даже таким сущим оказываюсь я сам в тот момент, когда вглядываюсь в глаза небезразличного мне человека. В смысле Гегеля раскрывшиеся горизонты мира схлопнутся в пустую точку чистой самости Но остается неясным, почему ночь мира страшна и зачем Гегель особо заостряет на этом слове внимание? Проблема в том, что когда я — как конечное существо — вдруг проваливаюсь в ночь мира — как в исток своей конечности, — я будто бы невзначай заглядываю в глаза собственной смерти. И именно здесь обретаю позицию Господина, ибо лишь тот, кто способен посмотреть в лицо своей смерти, по-настоящему свободен. Совершенно прав Александр Кожев, утверждавший, что для Гегеля смерть есть лишь одна из составляющих свободы. Если мне как некой «большой вещи» («Groz dine» в терминологии немецких мистиков) удается хотя бы на мгновение обернуть конституирующий меня всевидящий взгляд в него самого, отменив тем самым определенность собственной формы бытия и приостановив работу негатив-ности, то я лишаюсь всех прочных основ, оказываюсь в ситуации онтологического ужаса. Но эта ситуация абсолютно необходима для того, чтобы человек в полной мере обрел свое присутствие, подлинность и судьбу.
В гегелевском понимании ночь мира тождественна пустому ничто, являющемуся первым определением человека, даваемым еще до какой бы то ни было определенности В том числе до определенности сменяющего бездонную ночь солнечного дня, в котором вещи принимают привычный облик, и ты видишь, что окровавленная голова является всего-навсего причудливо расцвеченной тенью, отброшенной стоящим на столе бюстом Гегеля. Мир тут же облачается в узнаваемые формы — обретает прямую перспективу, необходимую для взгляда, линию горизонта,
Беседа 5 |
разделяющую небо и землю; стороны света, дающие направления. Однако если завернуть все эти широко раскинувшиеся дали внутрь человеческой души, сущее вновь погрузится в ночь мира, в которой царит исконный мифологический ужас. Именно настоятельная реальность этого ужаса, этой на мгновение возникающей окровавленной головы впервые конституирует некое сущее, к примеру, бюст Гегеля, а вовсе не наоборот
У Хайдеггера существует любопытное высказывание, напрямую касающееся нашей темы. Оно гласит: ужас размыкает мир как мир. Я подумал, от чего защищают и хранят нас душные коридоры наших внешних забот, обязанностей, представлений и самообольщения, почему мы с таким упорством всю жизнь ходим одними и теми же кругами? Быть может, просто из боязни, что если действительно решимся заглянуть в себя, нас сразу накроет «светлая ночь наводящего ужас Ничто», по выражению Хайдеггера. Другими словами, наше обычное существование предстает как своеобразная форма малодушия. Я подозреваю, что в этой догадке есть правда, но не вся. Ведь ужас в таком случае оказывается имманентен порядку душевной жизни, делается одним из ее проявлений. Получается, что рассуждать об ужасе — это то же самое, что и вести речь о ком-то, испытывающем состояние ужаса. Однако ничто сущее, строго говоря, не способно повергнуть в ужас, только — само Ничто. Различные вещи при известной неточности высказывания могут быть названы «ужасными», а переживание этих вещей — «ужасными» переживаниями. Но здесь на самом деле проявляется едва заметная инфляция понятия, которая на другом своем конце имеет выражения типа «ужасно красивая». Я бы сказал, что у ужаса, особенно в специфическом смысле Хайдеггера, совсем не ужасная, т е. не вызывающая ужас, природа Мир размыкается, он перестает быть миром как тотальностью всего не-
реального |
посредственно существующего, но одновременно обнаруживает принципиально иное и до того скрытое, — он обнаруживает возможность собственного смысла.
Если ты нашел смысл хотя бы одной вещи, это поистине ужасная находка. Я бы добавил — и реальная также. Для знающих ей цену она перевешивает самые блестящие и притягательные сокровища мира. Демокрит прекрасно знал, о чем говорил, когда соглашался предпочесть ее персидскому трону. Он решал вовсе не шуточную задачку — как вырваться из круговой поруки, определяющей отношения между различными сущими? Да и можно ли прервать реактивные ряды причинности, не размыкая мира? Его кольца прочно спаяны в единую неразрывную цепь, в жесткую взаимообусловленность пассивных толчков, идущих от одного следствия к другому. Повседневное человеческое существование устроено именно таким образом — мы кружимся целыми днями по очень ограниченному числу орбит, где можем реализовывать какие-то жизненные проекты, что-то изменять в окружающей действительности, с нами могут случаться различные вещи, однако все это входит в допустимую погрешность работы анонимной машины производства мира для нас. Мы не являемся причиной собственных действий, то есть не поступаем свободно, поскольку любое наше действие реактивно, заранее задействовано в наличном порядке вещей и ему подчинено.
Но повседневность не исчерпывает весь горизонт нашего возможного опыта, она лишь задает его низшую планку. В смысле Ницше это порядок, в котором господствует ressentiment, — имплозивное поглощение иерархических различий, нейтрализация силы сильных слабостью слабых, моральный террор и разъедающее душу чувство вины. Мы можем лишь догадываться, последствиями чего они являются — первородного греха, падения, заброшенности,- но достаточно уже одного того, что именно как последова-
Беседа 5 |
тельности последствий они и структурируют облик повседневности. Ужас в принципе не из этого ряда. Подступая изнутри глубочайшей ночи мира и нанося раны своим беспощадным клинком, он разбивает вдребезги зеркала нашего самообольщения, оставляя мелкие осколки, в которых внезапно возникают и окровавленная голова, и белая фигура, и призрак отца... Что это вообще за странные частичные объекты, которые отнесены в некое зияние и должны оставаться отсутствующими, дабы могла устояться каждодневная обыденность? Есть ли это забвение, которого требует наша душа, или, напротив, внезапное опамятование, никогда не доходящее до завершенности? Сумерки бытия сгущаются пепельными тенями на кромках строго выстроенной предметности, безвидные и безымянные призраки приближаются вплотную и незримо проходят сквозь нас. Вот здесь, в точке наивысшей неопределенности, негарантированности и непод-твержденности человеческого существования, впервые обретается известная ясность, просветляется мировая ночь. Реальный до ужаса смысл нашего бытия не в мире, а где-то между мирами, не в очерченном бытии, а в смещении и становлении, не в обустройстве домашнего, а в беспочвенном странничестве. Следует оговориться: речь вовсе не идет о том, что наконец довелось добраться до истины, удалось лишь вывернуть наизнанку покров майи и взглянуть на вещи с обратной его стороны — не с той стороны, которой он убаюкивает и вселяет успокоение, а со стороны Ничто, обнаруживающей и собственное наше жизненное присутствие как «выдвинутость в Ничто».
А. С.: Я тоже оттолкнусь от интуиции Хайдеггера, обозначенной Даниэлем, но при этом отдельно остановлюсь на мотиве бесприютности. Что означает для Хайдеггера понятие брошенности и в целом вся ситуация бытия-к-смер-ти? Как мне представляется, здесь наиболее существен-
Ужас реального
ным мотивом является то, что ужас конституирует саму реальность, по крайней мере, реальность человеческого типа, Dasetn, аутентичность бытия от первого лица. Бес-предпосылочный ужас обнаруживается в той же самой точке, где обретается достоверность Я: нет его, нет и меня. А есть, скажем, вполне благополучное анонимное существование, обладающее физической экземплярностью, но? лишенное экзистенциальной и психологической обособленности. Мы возвращаемся к мысли, высказанной Гегелем и даже еще Декартом, которая в формулировке Гегеля гласит: если сознание не испытало настоящего ужаса, полно-; ты неудержимого трепета, а испытало только легкий ис--пуг, который не проник до самых глубин, то о разумной самости говорить еще нет никаких оснований. Именно этот трепет, пронизывающий нас до глубины души, конституирует реальность Я-присутствия. Нет никаких гарантий свыше, и поэтому я есть сам по себе и поэтому вообще Я есть.' По сути дела, у Декарта мы обнаруживаем то же самое. В его размышлениях предельным моментом концентрации Я-присутствия оказывается состояние ужаса в том смысле, что Господь, возможно, нас обманывает. Обманывает в отношении реальности реального, воображаемости воображаемого, не говоря уже о разовых пробах чувственности. Это точка, в которой возникает худшее положение из всех возможных. Но этот булавочный укол ужаса, пронизывающий нас насквозь, и является основанием второго рождения — вспышки автономизированной духовной искры, всегда уже после утраты своей далекой родины. Ведь обманывают все-таки меня (тут нет никаких сомнений), и значит, я первично дан себе в акте возможного чудовищного обмана. Субъект порожден множеством причин, но феноменологически я создан в тот момент, когда обманут. Обманут в своих глубочайших чаяниях, в наивной уверенности, причем именно возможно обманут, ибо будь я точно уверен, я бы