О недостоверности: Против Витгенштейна
Вадим Руднев
Что бы значило в данный момент сомневаться, что у меня две руки? Почему я не могу этого даже вообразить? Во что бы я тогда вообще верил, если бы не верил в это? У меня ведь еще даже нет системы, в рамках которой подобное сомнение имело бы место.
(Витгенштейн. “О достоверности”, § 247)
1. Предположим, что когда-то я настолько сильно повредил руку, что мне ампутировали ее, сделали протез, но такой искусный, что я сам не мог отличить его от настоящей руки. Во время операции я был без сознания, и, положим, чтобы меня не травмировать, мне решили не говорить, что у меня искусственный протез вместо руки.
2. Но вот в какой-то момент, когда я своему старому знакомому, знавшему в отличие от меня самого историю с моей рукой, говорю, защищая, скажем, взгляды позднего Витгенштейна: “Я знаю это, как я знаю, что у меня две руки”, он отвечает мне: “Нет, к сожалению, ты ошибаешься. Строго говоря, у тебя не две руки, твоя левая рука — это протез”.
3. Является ли маргинальность этого примера основанием для заключения о его неосновательности? Я ведь не начну сомневаться, даже если откроется эта история с рукой, что я весь состою из протезов, как Железный Дровосек? Или что я вообще робот? Или что я сам себе снюсь?
4. Почему Витгенштейн убежден, что опыт обычного речевого поведения — это всегда неизмененный опыт? Хорошо, допустим, что человек, который заявляет, что у него три руки, — скорее всего, сумасшедший. Но логически нет ничего невозможного, чтобы иметь три руки.
5. Возможно, вопрос следовало бы поставить так: почему в опыте аналитической философии не учитывается художественный опыт?
6. Человеку оторвало одну руку на войне. Он держит оторванную руку в другой руке и говорит: “Я знаю, что это моя рука”. Почему знание об отчлененной руке выглядит абсурдным, в то время как заявление о знании о том, что у меня две руки, кажется приторным до фальшивости?
7. Если я левша, то я часто могу путать правую и левую руки. Неужели правое и левое не являются столь универсальными понятиями, что путать их не кажется вопиющим?
8. Вопрос состоит в том, какого рода продуктивность у сомнения в том, что у меня две руки, что я знаю, что это моя рука и т. д.? Разве я защищаю идеализм?
9. Я бы хотел понять, действительно ли сознание человека, который сомневается, что “это его рука”, изменяется до неузнаваемости.
10. Продуктивность ошибки в том, что она является двигателем любого сюжета. Но имеет ли понятие сюжета несомненное философское значение?
11. Ведать и видеть, возможно, связаны так же, как wissen и videre (“О достоверности”, § 89).
12. Обман зрения это обман знания.
13. Мне кажется, Витгенштейн сам сомневался по поводу наличия у него двух рук и тому подобного.
14. Но защищая достоверность, Витгенштейн защищал позитивное знание XIX века, в котором он был твердо укоренен.
15. Защищая недостоверность, я отстаиваю фундаментальность эпистемологии ХХ века. Для Кафки, Борхеса и Павича вопрос о наличии рук был бы вполне актуален.
16. Трудно или даже почти невозможно представить себе Витгенштейна читающим Фолкнера.
Витгенштейн: “Помню, когда я впервые отправился с визитом к Фреге, у меня в голове было очень ясное представление о том, как он выглядит. Я позвонил в дверь, и мне открыл какой-то человек; я сказал ему, что я приехал повидать профессора Фреге. “Я профессор Фреге”, — сказал человек. На что я мог лишь воскликнуть: “Невозможно!”.
(Друри. Разговоры с Витгенштейном, с. 126).
17. “Я знаю, что это моя рука” в аналитическом контексте подразумевает, что за этим знанием ничего не стоит, поэтому оно ценно само по себе. Но представим себе, как бы посмеялся психоаналитик над пациентом, который сообщил бы ему, что он знает, что это его рука — и больше ничего. Психоаналитик: “Какие это вызывает у вас ассоциации?” Пациент: “Никаких”. Психоаналитик: “Так не бывает; что вам приходит в голову при произнесении фразы о том, что вы знаете, что это ваша рука?” Пациент (смущенно): “Ну...”. Аналитик: “Ну-ну?”. Пациент: “Ну, мне приходит в голову... мысль... о пощечине”. Аналитик: “Так-так!”. Пациент: “Уверяю вас, что это не имеет никакого отношения к делу”. Аналитик: “Случайных ассоциаций не бывает. Вы вспомнили, как вас в детстве отец ударил по щеке?” Пациент (мужественно): “Нет, я вспомнил, как я дал пощечину одной женщине”. Психоаналитик (не скрывая своего триумфа): “Она ждет от вас ребенка?”. Пациент (потрясенный): “Как вы догадались?”.
18. В своих рассуждениях о достоверности Мур и Витгенштейн незаметно для самих себя покидают свою излюбленную лингвистическую почву. Как будто слово “рука” одинаково произносится в любых речевых практиках. В то время как англичанин в сущности не говорит: “Я знаю, что это моя рука”; скорее: “Я знаю, что это моя кисть”.
19. Представим себе разговор антрополога-уорфианца с представителем традиционального общества, в языке которого вообще нет абстрактного понятия руки. Антрополог (показывая туземцу на его руку): “Что это? Как это называется?” Туземец: “Большой вождь собрал у белой реки много белой рыбешки”. Антрополог (слегка удивленный длиной слова) записывает: “Рука”. Туземец (поднимая левую руку): “Малый вождь в час заката воздает хвалу великому чуду”. Антрополог (понятливо) записывает: “Названия для правой и левой руки имеют разные лексические формы”. Поднимает свою руку и повторяет за туземцем, коверкая слова: “Малый вождь в час заката воздает хвалу великому чуду?” Туземец (снисходительно смеется). Указывая на левую руку антрополога (по-английски): “Это рука белого человека, которой он гладит женщину”. Антрополог (сбитый с толку) показывает на свою правую руку: “А это?” Туземец (по-английски): “Это рука”. Антрополог (раздраженно): “Я знаю, что это моя рука, а вот ты-то что себе думаешь!?”.
Ну, а допустим, я говорю, указывая на определенный объект: “Моя ошибка тут исключена — это книга”. Что представляла бы собой эта ошибка на деле? И есть ли у меня ясное представление об этом? (“О достоверности”, § 18)
20. Интересно не то, что мне такого рода ошибка представляется очевидной, а то, что Витгенштейн не видит этого. Допустим, на столе у меня лежит коробка для сигар, сделанная как книга. Входит Витгенштейн и говорит: “Моя ошибка исключена — это книга”. Или: кадр из немого фильма; герой на глазах у обезумевшей героини приставляет к своему виску пистолет. Он нажимает курок — зажигается огонек — это не пистолет, а зажигалка в виде пистолета.
21. Еще пример симуляции книгой: новелла Честертона “Проклятая книга”, где говорится о том, что якобы существует некая таинственная книга, раскрыв которую, люди исчезают. С такой книгой приходит к профессору некий шарлатан. Он говорит, что оставил книгу в приемной у секретаря. Вбегают в приемную — секретарь исчез вместе с книгой. Разгадка проста — никакой книги вообще не было: шарлатан и был секретарем, которого рассеянный профессор до этого не замечал вовсе.
22. “Я знаю, что передо мной чистый лист бумаги”. А если подержать над огнем? (“Но наверное, я применила /Симпатические чернила”... “И вот чужое слово проступает”). Видимость достоверности — основа поэтики интертекста.
23. “Эта женщина прекрасна”. Но это не женщина, это кастрат (“S/Z” Ролана Барта).
Попытавшийся усомниться во всем, не дошел бы до сомнения в чем-либо.
Игра в сомнение уже предполагает уверенность.(“О достоверности”, § 115).
24. Допустим, я сомневаюсь во всем: что меня зовут В. Р., что я живу в Москве, что сейчас ХХ век, что я пишу эти строки по-русски.
25. Но я действительно могу сомневаться в этом?
26. В отличие от Витгенштейна мне знакомы механизмы такого рода сомнений.
27. Допустим, я хочу бросить камень со второго этажа. Сомневаюсь ли я, что камень полетит вниз? Не обязательно. Но я понимаю, что это значит: думать, что камень может и не упасть вниз.
28. Может, это не настоящий камень. Может, в момент, когда я его бросаю, каким-то образом создается невесомость — камень начинает парить.
29. Я приучен верить, что любая физическая закономерность, пусть даже такая фундаментальная, как закон гравитации, принципиально фальсифицируема.
30. Можно возразить, что я говорю все время о каких-то маргинальных феноменах. В таком случае можно сказать, что вся культура ХХ века есть маргинальный феномен. Надувать, моделировать (симулировать) действительность начали в 1920-е годы. Любопытно, что Витгенштейн своим неудавшимся, к счастью, броском на Восток, показал, что отчасти попался на удочку этой симуляции. В разговорах с Друри он заявляет, например, так: “Сталин дал людям работу, а тирания меня не страшит” (с. 226). Характерна позитивитская (нетоталитарная) терминология XIX века — “дал работу”, “тирания”.
31. Интересно, мог бы Витгенштейн написать свой трактат “О достоверности”, когда бы любой следователь НКВД за полчаса доказал бы ему, что он — японский шпион?
33. Я не могу считать, что это логически невозможно, чтобы Витгенштейн был японским шпионом.
34. Я могу себе представить и такое положение вещей, при котором выяснится, что философ Людвиг Витгенштейн вообще никогда не существовал на свете.
35. Но если так, то во что же тогда остается верить?
36. Да как во что? в Бога, конечно.
84. Ошибка — такая же обратная сторона уверенности, как отрицание — обратная сторона утверждения.
98. Не обстоит ли дело так, что каждый человек не знает гораздо больше, чем знает? Иностранных языков, названий птиц и растений, абстрактных понятий, жизни других людей, самого себя.
99. Незнание гораздо более фундаментально, чем знание.
100. Незнание, так сказать, более безошибочно. Знание всегда предполагает возможность заблуждения. Но можно ли заблуждаться, не зная?
101. В каком-то смысле незнание — более радикальная и честная разновидность знания. Незнание — это тот предел, к которому стремится знание. Отсюда афоризм Сократа.