М. хайдеггер: глубина и поверхность 9 страница
Вот за это я и прошу поднять бокалы: за упокой спекулятивных тяжб и всей небесной хмури — за изумление трансцендентального субъекта, когда он обнаружит, что чемоданчик пуст! Даже так — трижды пуст! Во-первых, потому как Веничка успел выпить хранившееся там розовое крепкое' трансцендентальный субъект всегда на шаг опаздывает со своими добрыми советами воздерживаться от суждений, ибо все его советы заведомо являются примерами этой самой «невоздержанности» (в употреблении спекулятивных фармаконов) Во-вторых, чемоданчик пуст не только как феномен жизненного мира, но и как феномен чистого сознания Трансцендентальным субъектом в него ничего предварительно не вложено, он вкладывает в мир лишь то, что априорно укладывается в его наме-
Измененные состояния сознания
рения (конститутивные интенции), а к ним принадлежат единственно эффекты более или менее измененных диспозиций сознания, но никак не источники их квази-спон-танной данности. Так что если б он решил однажды приобрести розовое крепкое — так, для пробы, у него бы попросту не хватило средств: их хватит только на билет «Москва — Курочки». И в-третьих, — самое простое, — не надо трогать чужое и торопиться с противопоставлением себя заблудшим. Когда знаешь наперед, что перед тобой предмет невозможного опыта, можешь быть уверенным, что ты находишься в измененном состоянии сознания, то есть что предмет этот — пустышка, чистейшая трансцендентальная иллюзия. Чего о Веничкином чемоданчике, очевидно, никак не скажешь. Он, конечно, не скатерть-самобранка — трижды пуст, но не так, как пусты гробницы фараонов или бутылки из-под водки, а как пуст ящик Пандоры, храня в себе неизбывную надежду и ни в чем «дурном» мир не уличая. Так что трансцендентальный субъект сделал крупную ошибку, пойдя на должностное преступление — взяв оставленную без присмотра вещь в свои руки. Если бы он оставил ее на месте, в поезде, тогда и надежду бы эту никто не разделил. А так — вот она, у нас на уме, а не у пьяного контролера на языке. Но когда он протрезвеет, из изумления его должна родиться философия. Иначе, собственно, и не из чего. А раз так, раз нашелся чемоданчик, уберем туда наши ножички. Дружба и Разум — субстанции одного пушкинского корня!
БЕСЕДА 10 СУДЬБА И ВОЛЯ
Д О Между фактом непосредственного существования и возможностью в нем удостовериться как в факте именно моего собственного существования пролегает, как показал Декарт, огромный путь по территории внутреннего опыта То же самое можно предположить и в отношении судьбы Между раскладом, выпадающим каждодневно в виде то ли стечения обстоятельств, то ли случайностей, за которыми мерещится чуть ли не рука Божья, и единственным раскладом, касающимся меня лично, дистанция ничуть не меньшая То, что я мог бы назвать «моей судьбой», в точности совпадает со сценарием путешествия по «Внутренней Монголии», несмотря на достаточно очевидный факт того, что все, со мной происходящее, вроде бы имманентно внешнему порядку действительности На самом деле, конечно, нет, хотя мы зачастую и склонны рассматривать лик судьбы в безразлично-отстраненном зеркале случайного Миру вовсе нет до нас никакого дела Случайности происходят ровно постольку, поскольку мы выпадаем из замысла — либо не способны к нему приблизиться, полагая, что судьба может играть на слишком маленькую ставку нашего присутствия, не реализованного в полной мере, рассеянного внешним образом по собственной карте значений .
Судьба и воля |
Очень точное замечание Гегеля «По отношению к внешним обстоятельствам своей судьбы и вообще ко всему, что он есть непосредственным образом, человек должен вести себя так, чтобы сделать все это своим, лишить все это формы внешнего бытия»1 Логика полного присвоения внешней необходимости имеет своим истоком некоторую автономизацию Я начинаю в этой объективно равнодушной ко мне необходимости различать странный зов, который странен тем, что обращен именно ко мне И в этом смысле он оказывается моим призванием — призывным напевом, доносящимся то ли из страшной ночи бытия, то ли из бездны пустого ничто, то ли с далекой утраченной родины души Когда этот зов становится моей уникальной песней, тогда, по Гегелю, необходимость раскрывается свободой, а судьба — изъявлением воли велящего Я полагаю, что мы вполне можем взять за отправной пункт нашего-рассуждения обнаруживаемую Гегелем своеобразную точку превратности, проходя которую мы, со своей стороны, раскрываем в действительный горизонт нашей экзистенции все, чем мы в возможности являемся, а со стороны бытия обретаем судьбу не в виде кирпича, в любой момент могущего свалиться нам на голову, а в виде замысленной вовсе не нами, но лишь нами осуществимой и переживаемой внутренней истины
Как мне представляется, модальностями, или выразительными модусами судьбы являются различные формы эвокации Зов судьбы соблазняет и выманивает из самодостаточной пещеры-монады закованный в ее границы дух, превращая крепкую для находящегося внутри оболочку в хрупкую скорлупу — в шелуху и осколки Я бы даже сказал — просто в мыльный пузырь, о чем хорошо написал Кржижановский «Мыльный пузырь, если и усумнится в Платоновых доказательствах пузырева бессмертия, то вряд
1 Гегель Г В Ф Работы разных лет В 2 т Т 2 М , 1971
Беседа 10 |
ли его можно будет убедить в том, что все радужно расписанное на его поверхности не лопнет вместе с ним.
Однако мыльный пузырь не прав, если на него дунуть, умрут отражения, но вещи, отразившиеся на стеклистом выгибе пузыря, останутся быть, как были.
Мало того, глаз, любовавшийся игрой отражений, после того, как они исчезнут, принужден будет искать вещи не на пузыре, а в них»1.
Мы ведь и вправду не можем «с точностью знать, отбрасываются ли тени вещами, вещи ли тенями». Иначе говоря, предопределено ли то, чем мы являемся, жестокой либо благосклонной судьбой, к которой мы не имеем ни малейшего касательства, или судьба есть лишь взаимосвязанная цепь моментов нашего выбора и сиюминутного волеизъявления? Очевидно, что этот вопрос пытается выявить меру инфляции судьбы. Какова ее наименьшая ставка? Судьба бытия, богов, людей, стихий, отдельных сингуляр-ностей, частичных объектов? Играет ли судьба с еще менее дифференцируемыми субстанциями или, подставляя их как разменных пешек, она лишь являет таким образом некоторую склонность к интригам? Все это вопросы, предполагающие, что мы совершили трансцендирование, шагнули в заокраинную область нашей индивидуальной монады и читаем, — или нет, чтим письмена, написанные на внешней ее стороне силой, которую нам никогда не удастся присвоить себе.
Правда, мы ведь согласились и с замечанием Гегеля, который по видимости утверждает прямо противоположное. Я полагаю, дело здесь в том, что в становлении самими собой судьба и воля последовательно меняются местами внешнего и внутреннего, ужасая непредсказуемостью внезапной превратности. Это особенно остро слышится русскому слуху, для которого воля — как широкое поле,
' Кржижановский Сигизмунд. Воспоминания о будущем М , 1989. С. 393.
Судьба и воля
как «степь да степь кругом», без дорог, направлений и указателей. То ли мы потерялись в безграничной степи, каковой в отношении российской государственной территориальности являлась казацкая вольница, то ли степь раскинулась в нашей душе как просторная «Внутренняя Монголия» Различать эти вещи — значит устанавливать приоритет одной над другой. Одно из имен собственных, олицетворявшее для греков едва ли не самый зловещий лик судьбы, Немесида, о которой Вяч. Иванов написал: «Безликий лик и полый звук неисповедимого рока», происходит от глагола v£[ia>, разделять. Судьба разделяет. Неспроста в языке существуют устойчивые выражения типа «судьба их разбросала». Но судьба — та сила, которая, вспоминая библейскую притчу, не только разбрасывает камни, но и собирает их. А камни в этом контексте — мы с вами. Камень не ведает руку, его бросающую, так же и мы не узнаём, когда действует судьба. В сущности, речь идет о границах возможного познания, об эпистемологическом срыве. Ведь и в основе призвания, о котором толкует Гегель, лежит вовсе не формальное познание замысла Бога обо мне либо предопределенности судьбы, поскольку познание необходимо предполагало бы нахождение первопричины — того, почему дела обстоят так, а не иначе. Но даже если я обнаруживаю в себе призванность и подчиняюсь зову судьбы, я все равно никогда не узнаю, по какой такой причине я предопределен к одному, а не к другому, почему мне назначено это, а не то. Просто таковы перво-различия бытия и такова обращенная ко мне сторона этих перворазличий.
Расширительно понимаемая воля на первый взгляд представляется чем-то, во что можно бежать от судьбы и где можно от нее скрыться. Однако подобного рода бегство напоминает мне замечательный анекдот о слуге рыцаря, в ужасе примчавшемся к нему со словами. «Мой господин, я только что повстречал на рыночной площади смерть, и у нее была поистине страшная гримаса. Я думаю, она
Беседа 10 |
пришла за мной. Позволь мне срочно бежать, к вечеру я доберусь до Самарканда и там укроюсь». Рыцарь отпустил своего слугу, а вскоре сам повстречал на улице смерть «Зачем ты напугала моего слугу?» спросил у нее рыцарь. «Я и не думала его пугать, — ответила смерть, — я просто удивилась. Ведь я знаю, что сегодня вечером должна встретить его в Самарканде». О чем идет речь? О том, что воля заполняет лакуны между назначениями судьбы, во всяком случае, поскольку имеется в виду автономная воля субъекта, решающего уехать в Самарканд, но не догадывающегося, что его решение обусловлено скорее не силой воли, а значительно более могучей силой неузнавания им собственной участи.
Впрочем, мы отмечали и ту продуктивную амфиболо-гию, которая заключена в русском понятии «воля». С одной стороны, принято говорить о специфическом напряжении или усилии, требуемом для осуществления волевого акта, — о достаточно высокой степени принудительности. С другой стороны, слышится и прямо противоположное — ширь без границ, отпускающая на все четыре стороны, принципиальная множественность рассеивающихся траекторий и горизонтов. Мы вновь пересекаем точку превратности, о которой рассуждали применительно к зову судьбы. Теперь проблему можно сформулировать следующим образом: когда я совершаю усилие воли, действую я или нечто во мне? Устанавливаемая автономным внутренним путем целесообразность волевой деятельности, имеющей в виду то ли власть, то ли знание, то ли истину, является ли, грубо говоря, тем, чем я хочу обладать, что хочу знать или кем хочу быть? Я полагаю, у нас нет никаких шансов ответить на этот вопрос утвердительно, по крайней мере до тех пор, пока мы не согласимся, что там, где действую именно я, неизбежны спонтанные уклонения, перемены маршрута и уходы в сторону. Если моя воля — не функция машины власти, знания или истины, тогда я в любой момент способен менять ее по собственному усмот-
Судьба и воля |
рению Именно поскольку я невзначай могу проявить слабость, выказать незнание или искренне заблуждаться, я есть своим, присущим только мне и никому другому образом. Это моя воля — могучая сила уклонения. Ей соответствует идея вольного, беспредпосылочного странствования, а не целенаправленного маршрута.
Т. Г.: Действительно, «жалко только волюшки во широком полюшке». Протасов у Толстого противопоставляет воле свободу. ELevфepia, древнегреческое понятие свободы, обозначает прежде всего свободу передвижения, освоение пространства, внутреннее состояние независимого человека. В русском языке этому понятию, скорее, соответствует воля, нежели свобода, в которой присутствует оттенок негативности. Не вполне понятно, что если свобода, то от чего? Впрочем, в отношении свободы существует целый ряд очень важных аспектов. Мы помним евангельский призыв: познайте истину, и истина сделает вас свободными. Или слова Великого Инквизитора у Достоевского, утверждающего, что ничего больше в жизни человек так не ненавидит, как свободу. Самое страшное для человека — это получить дар свободы. Она же и превращается в его проклятье. Последняя книжка Ницше, скомпонованная и подготовленная к изданию его сестрой Элизабет Ферстер-Ницше, называется «Воля к власти». Понятие воли к власти для сегодняшнего мыслящего человека глубоко порочно. Сам Ницше никогда не выделял его в качестве основного. Что это такое, воля к власти? Хайдег-гер в своем двухтомнике о Ницше пишет, что воля к власти стремится возвратить то, что вернуть невозможно. Что именно? Прошлое. Невозможно изменить прошлое.
В то же самое время прошлое прочными узами связано с разумом. Разум по своей структуре телеологичен, начало и конец в нем совпадают, в противном случае он просто перестает быть разумом. Идея вечного возвращения странным образом проступает из устройства самой его
Беседа 10 |
деятельности Когда Ницше, стоя на вершине Энгадина, постиг существо вечного возвращения, то оно, с одной стороны, обнаружило закон разума, а с другой — совпало с понятием воли к власти. И в этот момент завершилась новоевропейская метафизика. Воля к власти оказалась принципом телеологического разума Окончательно понятие воли к власти утратило какую-либо значимость у Фрейда, показавшего, что за всяким проявлением волевого усилия кроется совершенно иррациональная мотивация, что попытка обосновать свою волю является вторичной рационализацией, скрывающей или вытесняющей первоначальный комплекс причин. Человек настолько зависим от бессознательного, что разговоры о воле кажутся смехотворными. Рильке, дважды побывавший в России, сравнивает Илью Муромца с Каспаром Хаузером, — чем больше ты остаешься в состоянии сна, тем дальше ты сможешь продвинуться. А это есть момент подчинения своей воли, равно как и ожидания другой, более могучей воли, однажды внезапно просыпающейся в тебе. Мы говорим о послушании, о том, что нужно оставить свою волю. Об этом говорят все великие религии. Достигается состояние открытости воли Бога. Другое дело, услышим мы эту волю или не услышим Редко мы ее слышим, редко распознаем весточки и знаки от Бога, но пытаемся хотя бы молчание его услышать.
А. С.: Для меня в силу моих детских воспоминаний понятие воли никогда не сопоставлялось с идеей терпения, с теми же советскими образцами типа Маресьева или Зои Космодемьянской, выдерживающей пытки на допросах. Для меня понятие воли впервые определилось лет в семь-восемь, когда я, живя в разных городках Средней Азии, наблюдал бродячих фокусников. Это было удивительное зрелище Бродячие фокусники вытаскивали, скажем, красно-синюю связку платочков, потом делали какое-то неуловимое движение, и эта связка оказывалась желто-белой При этом они говорили слово «воля» Или, например, они
Судьба и воля |
бросали колоду карт на коврик, и выпадало всегда четыре туза Ровно четыре открытые карты и ровно четыре туза Тогда они тоже говорили «воля» Потом я понял, что, конечно же, это было «voila», но для меня в этом смысле идея воли определилась изначально. Воля — это значит будь по-моему. Я с некоторой зачарованностью и ужасом смотрел на то, как это получается. Я понял, что воля — есть абсолютное произволение. Существует естественный ход вещей, гласящий, что цвета не меняются, а карты выпадают статистически. Но воля нарушает этот ход вещей, она волит быть по-моему. Именно это и есть «voila».
Я до сих пор уверен, что основное содержание воли таково. Это идея произволения, идея того, что твоя прихоть, каприз, завиток рефлексии утверждается в качестве некоего всеобщего момента. Только это и достойно понятия воли. Все остальное — следование чему-то внешнему, разные степени адаптации и подпадания миру, включая пресловуток терпение Алексея Маресьева и все остальное. Однако после этого я подумал вот о чем — если речь идет о судьбе, то самый опытный иллюзионист неизбежно в какой-то момент понимает, что не все является волей в смысле «voila», и самые главные карты выпадают вне зависимости от его мастерства, его дерзости и его гюбриса. Существуют некие изначальные расклады, которые абсолютно неподотчетны ни мастерству, ни степени адаптации, ни даже любым напряжениям гюбриса. Здесь-то и возникает, на мой взгляд, основная коллизия между идеей воли и идеей судьбы. Судьба — это те карты и те расклады, которые ты не в состоянии выбрать именно потому, что ты даже не знаешь, в чем они состоят, ты сам воспринимаешь их как нечто чужеродное и оцениваемое лишь задним числом. Мне очень запомнилась строчка Фрейда в его работе «По ту сторону принципа наслаждения», когда он сначала описывает работу принципа наслаждения, столкновение с реальностью, а потом вдруг переходит к тому, что находится по ту сторону Выясняется, что по ту сторону нахо-
Беседа 10 |
дится навязчивое повторение, но прежде чем это сказать, Фрейд пишет одну строчку, которую я даже перевел с немецкого, потому что она очень точно характеризует смысл дела «Некоторые женщины отличаются предельной самоотверженностью и самоотдачей Они любят своего единственного мужчину, но через несколько лет хоронят его в полной безутешности, чтобы через несколько следующих лет вновь похоронить единственного и навеки избранного любимого мужчину» И далее Фрейд замечает «Никто бы не решился сказать, что такая любовь является причиной смерти любимого, но, кажется, именно в этом заключается смысл понятия судьба»
Больше он к этому не возвращается Дальше он говорит только о навязчивом повторении, но это гениальный ход, потому что он сразу дает понять, что лежит по ту сторону принципа наслаждения, и что лежит по ту сторону принципа воли А лежит там некий изначальный мотив или ритм, который мы можем сознавать или не сознавать, бесконечно жалуясь на неудачи, на то, что опять так случилось Но мы понимаем, что если мы хороним любимого мужчину или любимую женщину, то это и есть простейший ритм основного мотива, который и является судьбой Судьба — это мотив, не имеющий никакого постороннего определения Мы обычно говорим, к примеру, о корыстных мотивах, о мотивах ревности, но есть мотив как таковой — уникальный, изначальный и являющийся в этом смысле судьбой Он представляет собой несколько ритмических попаданий, которые мы обязаны совершить, — не узнать собственную мать, подобно Эдипу, или не опознать себя как причину гибели того, кого ты больше всего любишь Мы и не можем это опознать, потому что оно находится за пределами нашего расклада карт Как бы ни была градуирована и распределена наша воля, но основной мотив, являющийся простейшим ритмическим рисунком, всегда оказывается принципиально за пределами того, над чем мы властны Даже олимпийские боги, как известно, не властны над этим моти-
Судьба и воля |
вом Они совершают свои великие поступки, свои всемирные инцесты и даже практикуют, по большому счету, шулерство, как деревенский фокусник Но они не в силах уклониться от основного мотива, если он есть
Это очень важный вопрос — если он есть Потому что люди и отличаются друг от друга присутствием основного мотива, именуемого судьбой и обладающего простейшим, но неотменимым глубинным ритмическим рисунком Либо у них имеются лишь разные посторонние мотивы, связанные с волей, с поверхностной очарованностью блеском этого мира Но тогда речь о судьбе и не идет Судьба возникает именно тогда, когда обнаруживается рассогласование между твоей прекрасно действующей волей, которой ты якобы все можешь себе позволить — и четыре туза выпадут, и везде тебя примут, и всюду ты будешь желанным гостем, — и тем, что все равно твой любимый умрет и случится то, что случится Потому что это и есть внутренняя песня, которая о тебе задумана и спета, это и есть замысел о тебе, это и есть судьба, от которой никуда не денешься, как бы ты ее ни приветствовал и ни узнавал В этом отношении мы все помним слова Марины Цветаевой, которая говорит «Но птица я, и не пеняй, что легкий мне закон положен» Можно умиляться этому легкому закону, тому, что ты волен перелетать с дерева на дерево, но если задуматься, то слишком много таких людей, которым легкий закон положен Это не так интересно, как кажется на первый взгляд
Легкий закон являет степень забвения бытия, доставшуюся нашему миру, где существуют только люди гладких ладоней, у которых отсутствуют прорезанные линии судьбы А тем, у кого они присутствуют, положен тяжелый и страшно суровый, абсолютно неотменимый закон Все мастерство их воли не способно преодолеть изначальную простейшую мелодию того, что ты задуман и предназначен именно для того, чтобы возвести своего единственного сына на жертвенную гору, или стать причиной смерти тво-
Беседа 10 |
его любимого, или стать причиной бесконечного расставания. И ты понимаешь, что все ты можешь преодолеть, все поверхностные географические, финансовые и какие угодно соображения, кроме этой изначальной мелодии, являющейся мотивом судьбы, то есть мотивом как таковым, — самим по себе мотивом, о котором Фрейд говорит, что всякое живущее сущее стремится умереть на свой лад. Это желание или стремление умереть на свой лад, допеть свою песенку до конца, и является судьбой. Причем по отношению к основному мотиву все защитные бастионы «я» протестуют. Как правило, мы его не распознаем в качестве своего, всегда ему противимся, хотя и понимаем, что он представляет собой основание того, что глубина онтологического резца здесь поработала и осталась яркость отпечатка в этом мире. Наша яркость отпечатка напрямую зависит от того, насколько мы сможем реализовать мотив судьбы. Однако степень комфортности зависит напрямую от того, насколько мы сможем его забыть, избежать и растворить в движениях воли, которая нам говорит «voila» и «будет вот так». И выпадают четыре туза, хотя на самом деле четыре туза — жалкая подачка по сравнению с тем, что мы все равно не распознаем и не согласимся с основным мотивом, который так или иначе является нашей судьбой.
Н. И.: Настолько безгранична и безальтернативна тема, что трудно собрать основные ее лучи так, чтобы они выстроились в единую картину, как выстраиваются прямые линии наших визуальных перспектив. Как будто бы все правда: на первый взгляд, судьба и воля друг другу противостоят, причем таким образом, что большего противостояния человеческий разум и представить себе не способен. Если мы можем еще действительно чему-то ужаснуться, в самом существе своем от чего-то трепетать, то именно от судьбы едва ли не во всех ее возможных проявлениях. Впрочем, на каком-то своем излете именно она (и именно поэтому) оказывается последним основанием на-
Судьба и воля |
дежды. И наоборот, если мы и можем чего-то искать, в действительном своем существе принимать за самое главное и желанное, то только волю, которая, правда, тоже имеет свой излет и там, на собственном излете, будет чревата беспределом и суховеем. С другой стороны, судьбу и волю не только нечто разделяет, но и неразрывно связывает. Я согласен, как мне послышалось, с мыслью о том, насколько мудрым, не предполагаемым и именно поэтому подлинным является мотив, складывающийся из подьема и падения, которые связывают судьбу и волю в своеобразный метамелический канон самой человеческой экзистенции. Канон, который нигде так просто и чуть-чуть поверхностно, но зато однозначным образом не схватывался, как в христианстве, где воля Сущего и его Судьба в точности совпадают. В этом единственном смысле христианство может быть признано в качестве идеала совершенно уравновешенного порядка миросозерцания, как бы своеобразных антивесов Иова, хотя сами эти присносущие весы и принадлежат его корням.
Что еще содержательно может определить историю духа, как не пропасти, которые он встречает на пути именно там, где они не могли встретиться, там, где песня его заканчивалась в силу предваряющей ее и придающей ей смысл любви? Я полагаю, что мы вовсе бы не пели, если бы некого было любить, и уж тем более никто бы иначе и не умирал. Если представить историю европейского духа в контексте этого мотива, этого его внутреннего и едва ли не все содержательно определяющего ритма, то она затягивается в довольно крепкий узел, вполне достойный жесткого диагноза. А именно того диагноза, что этот узел уже перетянул шею разума, с именем которого связывается судьба. Вариантом такой петли представляется то, что сумел проделать Бах, не просто развивший канон в фугу, но умудрившийся поменять музыкальные термины местами. Ему удается завести гармонию сфер таким образом, что они начинают с падения, а заканчивают подъемом. В онтологи-
Беседа 10 |
ческом смысле они меняют местами термины судьбы и воли во всех их лицах и обличьях. При этом не происходит чего-то напоминающего мировую катастрофу, а совершается генезис той эпохи, которой мы сами принадлежим. Судьба и воля глубинным онтомелическим образом связаны. Кроме того, их связывает нечто рационально вполне прозрачное, они могут быть сопряжены в качестве терминов поэтического силлогизма, где каждый из них займет место то аргумента и посылки, то следствия и вывода. Они всегда занимают свое место в зависимости от того, как они вообще конституируются рассудком. Человек, по-видимому, дошел до мысли о них в силу того, что иначе мир был бы вовсе необъяснимым. Если бы все объяснялось из самой сути вещей, мы бы никогда о судьбе не вспомнили. Судьба — сила, которой нет дела до сути вещей. Она играет с ней самые злые, самые удивительные и самые прекрасные шутки.
И тем паче воля, поскольку судьба и воля существенно сращены друг с другом. Любая судьба есть не что иное, как воля и надругательство сущего над собственной сущностью. Здесь они почти одно и то же, но их разделяет некоторый путь. Когда мы по естественной инерции представляем волю в качестве своеобразного топоса, которым можно пойти куда угодно, то мы судим о ней с той же мерой иллюзорности, с какой человек из застенка с колючей проволокой, где он родился или куда попал, размышляет о свободе: вот, мол, выйду я на волю, а там что хочу, то и сворочу, там и сам черт не брат Свобода вообще и свобода воли в частности относятся к ноуменальным стихиям, они не предмет возможного опыта. Их никто никогда не испытывал. Здесь проявляется их прямая противоположность, подъем и падение. Дело в том, что судьбы не избежать. Судьба тем и ужасала Зевса, что он единственно ее не мог подчинить собственному олимпийскому порядку. Это как бы сверхфеноменологическая сущность. Поразительно, что Гуссерль не уделяет ей ни секунды внимания. А разве не
Судьба и воля |
только о судьбе стоит говорить, если ты рассуждаешь о спонтанном опыте трансцендентального субъекта? Самое принципиальное из того, что следует представить, — это не общие логические или исторические горизонты, в которых судьба и воля бьются друг с другом, а то, в какой мере они представляют собой иллюзию. Основная моя интуиция состоит в том, что все дистанции вообще, а в особенности исторические, в важнейшем отношении надуманы. Если понадобилось выдумать Бога, дабы понять, как вообще можно сделать интеллигибельной и исповедимои собственную судьбу, если понадобилось понять индивидуума, отличающегося от эталона и Антропоса, чтобы понять, кто может вобрать в себя по-русски понимаемую волю, то следует научиться отдавать себе отчет в том, что оба эти существа, уже не в качестве понятий, а в качестве реалий нашей собственной душевной жизни, рождаются в нас здесь и теперь. Я хотел бы научиться смотреть в лицо то ли Богу, то ли черту, знающему, чем обернется мой расклад карт, моя игра в жизнь и смерть. Я хотел бы посмотреть в лицо воле, делающей вид, что в ее власти овладеть судьбой.
И последнее, что заставляет подумать об этих вещах не только с точки зрения высокой метафизики, но и с точки зрения прикладной, технической. Мыслима ли эписте-мология нежелающего видеть взора? Дело в том, что и судьба, и воля в качестве горизонтов чистого сознания представляют собой любопытнейшую, очень парадоксальную фигуру. Не надо долго говорить о том, в чем тут дело. Человек всегда хотел знать свою судьбу и с удовольствием гадал, поскольку не мог спросить у самого Бога, а у сущности вещей спрашивать о параллельной им реальности бессмысленно. Всегда хотел, но всегда — не до конца. Человека интересует, чем закончится эта конкретная партия, или битва, или приключение именно с этой дамой, но он ни в коем случае не хочет знать «всего». Не дам я умереть Божьей воле в чистом поле собственной в онтологическом смысле души. Уж извините, что я буду делать