Об упражнении
Трудно надеяться, чтобы наш разум и наши знания, сколь бы усердно мысебя им ни вверяли, оказались настолько сильны, чтобы побудить нас кдействию, если мы, кроме этого, не упражняем нашу душу и не приучаем ее кдеятельности, предназначенной ей нами; в противном случае она может внадлежащий момент оказаться беспомощной. Вот почему те философы, которыестремились добиться более высокого совершенства, не довольствовались тем,чтобы, затаившись в каком-нибудь укрытии, ждать невзгод судьбы, а опасаясь,чтобы они не застали их неподготовленными и непривычными к борьбе, шли имнавстречу и намеренно подвергали себя всяким трудным испытаниям. Одниотказывались от богатства и добровольно обрекали себя на бедность; другиестремились к тяжелой работе и суровым условиям жизни, чтобы закалиться иприучить себя к труду и нужде; некоторые же лишали себя самых ценных частейтела, как, например, глаз или половых органов, боясь, чтобы пользование ими,дающее так много радости и наслаждения, не ослабило и не изнежило их души.Но упражнение не может приучить нас к самому большому делу, которое нампредстоит — к смерти, здесь оно бессильно. Можно путем упражнения и спомощью привычки закалить себя и приобрести стойкость в перенесении боли,стыда, бедности и других подобных горестей; но что касается смерти, то мыможем испытать ее только раз в жизни, и потому все мы являемся новичками,когда подходим к ней.
В древние времена были люди, так превосходно умевшие пользоваться своимвременем, что они пытались даже получить наслаждение от самой смерти изаставить свой ум понять, что представляет собой этот переход к смерти; ноони не вернулись обратно, чтобы поделиться с нами этими сведениями:
nemo expergitus extat
Frigida quem semel est vitai pausa secuta. [1021]
Знатный римлянин Каний Юлий, отличавшийся добродетелью и исключительнойтвердостью, будучи осужден на смерть злодеем Калигулой [1022], кроме многихдругих поразительных доказательств своего мужества, дал еще следующее. Когдарука палача уже вот-вот должна была опуститься на его голову, один из егодрузей, философ, спросил его: «Итак, Каний, как чувствует в эту минуту твоядуша? Что она делает? О чем ты думаешь?» «Я стараюсь, — ответил Каний, —быть наготове и напрячь все свои силы, чтобы постараться уловить в течениекраткого мгновения смерти, произойдет ли какое-нибудь движение в моей душе иощутит ли она свой уход из тела, с тем чтобы, если я что-нибудь подмечу,потом, по возможности, сообщить об этом моим друзьям». Вот человек,философствующий не только до самой смерти, но и в самый момент смерти. Какойстойкостью надо обладать, какой непоколебимостью духа, чтобы желать извлечьурок из самой смерти и быть в состоянии еще думать о чем-то постороннем втакой важный момент!
Ius hoc animi morientis habebat. [1023]
И все же мне кажется, что есть какой-то способ приучить себя к смерти инекоторым образом испробовать ее. Хотя наш опыт в этом деле не может быть нисовершенным, ни полным, он во всяком случае может быть небесполезным длянас, придав нам сил и уверенности. Мы не можем погрузиться в смерть, но мыможем приблизиться к ней и рассмотреть ее; и хотя мы не в состоянии путемупражнения дойти в этом деле до конца, во всяком случае мы можем кое-чторазглядеть и ознакомиться с подступами к смерти. Ведь не без основания нампредлагают приглядываться даже к нашему сну, ввиду того что он походит насмерть.
Как легко совершается переход от бодрствования ко сну! Как незаметно мыперестаем сознавать себя и окружающее!
Можно было бы, пожалуй, признать сон, лишающий нас возможностидействовать и чувствовать, чем-то ненужным и противоестественным, если бы нето, что с его помощью природа показывает нам, что она предназначила нас втакой же степени для жизни, как и для смерти, и если бы не то, чтопосредством сна она еще при жизни приоткрывает нам ту вечность, которая ждетнас после этой нашей жизни, для того чтобы приучить нас к ней и освободитьнас от страха перед ней.
Но те, кому довелось из-за какого-нибудь несчастного случая лишитьсясознания или упасть без чувств, те, по моему мнению, были весьма близки ктому, чтобы увидеть подлинный и неприкрашенный лик смерти; ибо, что касаетсясамого момента перехода от жизни к смерти, то нечего опасаться, что онсвязан с каким-либо страданием или неприятным ощущением, если учесть, чтодля того, чтобы почувствовать что-нибудь, нужно какое-то время. Чтобыощутить страдания, требуется время, а между тем момент смерти столь краток истремителен, что он неизбежно должен быть безболезненным. У нас естьоснования бояться только подготовительных мгновений к смерти, но они-то какраз и поддаются упражнению.
Многие вещи наше воображение рисует нам более ужасными, чем они есть вдействительности. Большую часть моей жизни я наслаждался цветущим здоровьем,больше того, силы переполняли меня, они так и бурлили во мне. Это радостное,ликующее ощущение здоровья заставляло меня думать о болезнях с таким ужасом,что, когда мне довелось на деле их испытать, я обнаружил, что они гораздоменее мучительны, что это мне рисовалось под влиянием страха.
Вот что я постоянно испытываю: если ночью, хорошо укутанный, я нахожусьв уютной комнате, в то время как за окнами бушует буря и непогода, я не могубез страха и содрогания думать о тех, кого они застигли в пути; но если втакую минуту я сам нахожусь в дороге, мне и в голову не придет пожелатьнаходиться в каком-нибудь другом месте.
Уже одно то, что быть запертым в четырех стенах казалось мненестерпимым; но вскоре я научилcя оставаться в таком положении неделю, дажемесяц, изнемогая от боли, лишений и слабости, и тогда я понял, что, когдабыл здоров, я жалел больных в гораздо большей степени, чем сам заслуживаюсожаления теперь во время своей болезни, и что воображение заставляло меняпочти вдвое преувеличивать истинное положение вещей. Надеюсь, что то жеслучится и тогда, когда я буду умирать, и что не стоит так много хлопотать,суетиться и готовиться к смерти, как это обычно делают люди. Но все же, навсякий случай, никакие меры предосторожности тут не могут быть лишними.
Во время нашей второй или третьей гражданской войны [1024](не могу вточности припомнить, какой именно) я вздумал однажды покататься нарасстоянии одного лье от моего замка, расположенного в самом центрепроисходивших смут.
Находясь поблизости от своего дома, я считал себя настолько вбезопасности, что не взял с собой ничего, кроме удобного, но не оченьвыносливого коня. При возвращении случилось неожиданное происшествие,заставившее меня воспользоваться моим конем для дела, к которому он былнепривычен. Один из моих людей, человек рослый и сильный, ехавший верхом накоренастом и тугоуздом жеребце, желая выказать отвагу и опередить своихспутников, пустил его во весь опор прямо по той дороге, по которой ехал я, исо всего размаха лавиной налетел на меня и мою лошадь, опрокинув нас своимнапором и тяжестью. Оба мы полетели вверх ногами, моя лошадь свалилась илежала совершенно оглушенная, я же оказался поодаль, в десятке шагов,бездыханный, распростертый навзничь; лицо мое было в сплошных ранах, мояшпага отлетела еще на десяток шагов, пояс разорвался в клочья, я лежалколодой, без движения, без чувств. Это был первый обморок в моей жизни. Моиспутники всеми силами тщетно пытались привести меня в чувство; и, наконец,решив, что я мертв, подняли меня и с огромным трудом на руках перенесли вмой дом, отстоявший примерно в полумиле от места происшествия. По дороге,после того как в течение более двух часов меня считали мертвым, я сталслегка шевелиться и дышать; за это время столько крови попало в мой желудок,что мне необходимо было разгрузиться от нее. Меня поставили на ноги, и изменя вылилось целое ведро крови; и еще несколько раз, пока меня несли, мнепришлось повторить эту операцию. Благодаря этому я начал чуть-чуть оживать,но это происходило так медленно и с такими промежутками, что мои первыеощущения были скорее похожи на смерть, чем на жизнь:
Perche, dubbiosa anchor del suo ritorno,
Non s’assecura attonita la mente. [1025]
Это воспоминание, так сильно врезавшееся мне в память и давшее мневозможность увидеть лицо смерти почти вплотную и без прикрас, как-топримирило меня с нею. Когда глаза мои стали что-то разбирать и я стал что-товидеть, я видел так смутно, слабо и как бы в тумане, что сначала я могразличать только свет —
come quel ch’or apre or chiude
Gli occhi, mezzo tra’l sonno è l’esser desto. [1026]
Что касается моих душевных способностей, то они восстанавливались стольже медленно, как и физические. Я видел себя сплошь окровавленным, так какплащ мой весь был пропитан моей кровью. Первой моей мыслью было, что меняранили из аркебузы в голову, так как в ту пору вокруг нас сильнопостреливали. Мне казалось, что жизнь моя держится лишь на кончиках губ; язакрывал глаза, стараясь, как мне представлялось, помочь ей уйти от меня, имне было приятно изнемогать и отдаваться течению. Это была мысль, елебрезжившая в моем сознании, такая же слабая и зыбкая, как и все остальные,но она не только не была мне неприятна, а напротив, к ней примешивалось тосладостное ощущение, которое бывает, когда мы погружаемся в сон.
Мне сдается, что это и есть то состояние, которое мы наблюдаем увыбившихся из сил и находящихся в агонии людей, и я думаю, что мы напраснооплакиваем их, считая, что их мучат в это время жестокие боли или что душаих подавлена мрачными мыслями. Я всегда считал, расходясь во мнениях сдругими и даже с Этьеном Ла Боэси [1027], что те, кого мы видим лежащими, также как и я, ничком и как бы отходящими ко сну в ожидании конца, или те, ктоизмождены долгими муками или разбиты апоплексическим ударом, или в припадкепадучей, —
vi morbi saepe coactus
Ante oculos aliquis nostros, ut fulminis ictu,
Concidit, et spumas agit; ingemit, et fremit artus.
Desipit, extentat nervos, torquetur, anhelat,
Inconstanter et in iactando membra fatigat, [1028]
или те, что ранены в голову, — когда мы слышим, как они иногда вопят иотчаянно стонут, — я всегда считал, повторяю, что их душа и тело спят,окутанные саваном, хотя по некоторым признакам мы и можем уловить, что в нихесть еще проблески сознания, и мы еще замечаем какие-то движения их тел:
Vivit, et est vitae nescius ipse suae. [1029]
Я не могу поверить, чтобы в этом состоянии, когда все тело такпострадало и чувства ослаблены донельзя, у души хватало еще сил сознаватьсебя; мне кажется поэтому, что у этих людей не остается никакого проблескамысли, которая бы мучила их и способна была ощутить и уяснить всю тяжесть ихположения; из этого следует, что не к чему так уж сильно жалеть их.
Я не представляю для себя лично ничего более невыносимого и ужасного,чем, испытывая живое и острое страдание, не иметь возможности как-либо еговыразить. Это можно было бы сказать про тех, кого отправляют на казнь,предварительно отрезав им язык, если бы не то, что для казнимого публичносмерть без единого звука — наиболее пристойный исход, при условии, чтобылицо при этом выражало твердость и достоинство. Вполне применимо сказанноемною к тем несчастным пленникам, которые попадают в руки мерзких палачей —солдат нашего времени, подвергающих их самым жестоким истязаниям с цельювыжать из них какой-нибудь баснословный и необыкновенный выкуп, держа их втаких условиях и в таких местах, что они не имеют никакой возможности податьголос, заявить о постигшей их беде.
Поэты придумали некоторых богов, которые будто бы облегчают смертьлюдям, терпящим такие жестокие муки:
hunc ego Diti
Sacrum iussa fero, teque isto corpore solvo. [1030]
Но если окружающие, всячески тормоша таких умирающих и крича им в самоеухо, и могут подчас исторгнуть у них какие-то краткие и бессвязные ответыили уловить какие-то движения, которые как бы выражают согласие на то, о чемих спрашивают, — это еще не доказывает, что такие люди живы, во всякомслучае не доказывает, что они вполне живы. Ведь случается же с нами, когданас клонит ко сну, хоть мы еще не вполне в его власти, что мы ощущаем, какво сне, все, что творится вокруг нас, и отвечаем спрашивающим нас смутным инеопределенным согласием, которое дается почти без сознания; мы даем этиответы на последние долетевшие до нас слова, ответы случайные и частобессмысленные.
Теперь, после того как я сам испытал это состояние, у меня нет никакихсомнений в том, что до сих пор я вполне правильно о нем судил! В самом деле,я прежде всего, еще не приходя в сознание, попытался разорвать свой камзолногтями (ибо я был без оружия), а между тем я хорошо знаю, что вовсе непредставлял себе, будто ранен. Ведь есть столько движений, которыесовершаются без нашего ведома:
Semianimesque micant digiti ferrumque retractant [1031].
Так, например, при падении люди часто выбрасывают вперед руки,повинуясь естественному побуждению, заставляющему части нашего телаоказывать друг другу помощь, не дожидаясь предписаний нашего разума:
Falciferos memorant currus abscindere membra,
Ut tremere in terra videatur ab artubus id quod
Decidit abscissum, cum mens tamen atque hominis vis
Mobilitate mali non quit sentire dolorem. [1032]
Мой желудок переполнен был свернувшейся кровью, и мои пальцы самиустремились к нему, как это часто бывает против нашей воли с нашими руками,когда где-нибудь у нас зудит. У многих животных и даже у людей, когда ониуже испустили дух, мышцы все еще продолжают сокращаться и распускаться.Всякий по опыту знает, что есть органы, которые приходят в движение,поднимаются и опускаются часто без нашего ведома. Про эти влечения, которыезатрагивают нас лишь чисто внешним образом, нельзя сказать, что это нашивлечения, так как для того, чтобы они стали нашими, человек должен бытьвсецело охвачен ими; нельзя, например, сказать, что боль, ощущаемая рукойили ногой во сне, есть наша боль.
Когда мы уже подъезжали к моему дому, куда успело дойти известие о моемпадении, и члены моей семьи с криками, как бывает в таких случаях, выбежалимне навстречу, я не только что-то ответил спрашивавшим, но рассказывают,будто я даже догадался приказать, чтобы подали лошадь моей жене, которая,как я смог заметить, выбивалась из сил, спеша ко мне по очень крутой икаменистой тропинке. Может показаться, что такой приказ должен был исходитьот человека, уже совершенно пришедшего в сознание. Вовсе нет: то были лишьсмутные и бессвязные мысли, исходившие от впечатлений, полученных от зренияи слуха, но не от меня. Я не соображал, ни откуда двигаюсь, ни куданаправляюсь; я не в состоянии был разобрать и понять, о чем меня спрашивают;это были очень слабые движения, которые мои чувства производили как бы попривычке; мой разум участвовал в этом сквозь дрему, подвергаясь легчайшемуприкосновению, щекотанию со стороны чувств. Между тем мое самочувствие былопоистине очень приятным и спокойным: я не испытывал тревоги ни за себя, низа других, я ощущал какую-то истому и необычайную слабость, но никакой боли.Я видел свой дом, но не узнавал его. Когда меня уложили в постель, япочувствовал несказанное блаженство от этого покоя, так как меня порядкомрастрясло, пока эти славные люди несли меня на руках по такой плохой идлинной дороге, что им пришлось раза два или три сменить друг друга, чтобыпередохнуть. Мне стали насильно давать разные лекарства, но я не принял ниодного из них, так как был убежден, что смертельно ранен в голову. Это былабы поистине очень легкая смерть, ибо из-за бесконечной слабости разум мой нев состоянии был ни о чем судить, а тело ничего не чувствовало. Я тихонькоотдался течению, и мне было так легко и спокойно, что, казалось, ничего немогло быть приятнее. Когда, спустя два или три часа, я начал приходить всебя и силы мои стали восстанавливаться,
Ut tandem sensus convaluere mei, [1033]
я вдруг сразу почувствовал сильнейшие боли, ибо от падения все членымои были расшиблены и изранены. В течение двух или трех ночей после этогомне было очень плохо, и мне казалось, что я еще раз умираю, но только болеемучительной смертью; я еще и сейчас ощущаю страшный удар, полученный припадении. И вот что примечательно: последней мыслью, сохранившейся у меня всознании, было воспоминание о том, что со мной случилось; но прежде, чемпонять все как следует, я заставлял по нескольку раз повторять себе, куда яехал, откуда возвращался, в котором часу со мной это произошло. Что касаетсяобстоятельств моего падения, то от меня их скрывали, не желая , выдаватьвиновника катастрофы, и придумывали для меня все новые и новые объяснения.Некоторое время спустя, уже на следующий день, когда память моя началавосстанавливаться и рисовать мне, в каком состоянии я был в момент, когдазаметил обрушивающуюся на меня лошадь (ибо я увидел ее у самых ног иподумал, что пришла моя смерть; но эта мысль была так мимолетна, что неуспела даже вызвать во мне страх), мне показалось, что меня поразила молнияи что я возвращаюсь с того света. Рассказ об этом малозначительномпроисшествии мог бы показаться не заслуживающим внимания, если бы не топоучение, которое я извлек для себя из него. Я действительно убедился, чтодля того, чтобы свыкнуться со смертью, нужно только приблизиться к нейвплотную. Всякий из нас, по словам Плиния [1034], может служить хорошимпоучением для самого себя, лишь бы он обладал способностью пристальноследить за собой. Рассказывая о случившемся со мной, я не поучаю других, апоучаюсь сам; это урок, извлеченный мною для себя, а не наставление длядругих.
И не следует ставить мне в укор, что я об этом рассказываю, ибо то, чтополезно для меня, может при случае оказаться полезным и для другого. Как бытам ни было, я ничего ни у кого не отнимаю, а только извлекаю пользу изсвоего добра. А если я говорю глупости, то никто от этого не страдает, кромеразве меня самого; к тому же эти глупости со мной и кончаются, не имеядальнейшего продолжения. Так писали о себе всего лишь два или три древнихавтора, да и то, не зная о них ничего, кроме их имен, не берусь утверждать,что они писали совершенно в таком духе, как и я. С тех пор никто не шел поих стопам. И неудивительно, ибо прослеживать извилистые тропы нашего духа,проникать в темные глубины его, подмечать те или иные из бесчисленных егомалейших движений — дело весьма нелегкое, гораздо более трудное, чем можетпоказаться с первого взгляда. Это занятие новое и необычное, отвлекающее насот повседневных житейских занятий, от наиболее общепринятых дел. Вот уженесколько лет, как все мои мысли устремлены на меня самого, как я изучаю ипроверяю только себя, а если я и изучаю что-нибудь другое, то лишь для того,чтобы неожиданно в какой-то момент приложить это к себе или, вернее, вложитьв себя. И мне отнюдь не кажется ошибочным, если, подобно тому как этоделается в других науках, несравненно менее полезных, чем эта, я сообщаю вседобытое мною на этом поприще, хотя и не могу сказать, что доволен успехами,достигнутыми мною до этого времени. Нет описания более трудного, чемописание самого себя, но в то же время нет описания более полезного. Всегданадо хорошенько пообчиститься, приодеться, привести себя в порядок, преждечем показаться на людях. Так вот и я постоянно привожу себя в порядок, ибопостоянно занят самоописанием. Говорить о себе считается дурной привычкой,решительно осуждаемой из-за оттенка хвастовства, которое обычно кажетсянеизбежно связанным с рассказами о себе.
Но это значило бы выплеснуть из ванны вместе с водой и ребенка:
In vitium ducit culpae fuga. [1035]
Я нахожу, что такое средство скорее вредно, чем полезно. Но если быдаже было верно, что рассказывать людям о себе есть обязательно тщеславие,то я все же не должен, будучи верен своей основной задаче, подавлять в себеэто злосчастное свойство, раз уж оно мне присуще, и утаивать этот порок,который является для меня не только привычкой, но и призванием. Как бы то нибыло, говоря по правде, я должен сказать по поводу этого обыкновения, чтонеправильно осуждать вино за то, что многие напиваются им допьяна.Злоупотреблять можно только хорошими вещами. Осудительное отношение к этомуобычаю, по-моему, направлено против широко распространенной слабости. Этоузда для коров, которой не связывали себя ни святые, так красноречивоговорившие о себе, ни философы, ни теологи. Не делаю этого и я, хотя и непринадлежу к числу как тех, так и других. Хотя они прямо в этом и непризнаются, они никогда не упустят случая выставить себя напоказ. О чембольше всего рассуждает Сократ, как не о себе самом? К чему он постояннонаправляет мысли своих учеников, как не к тому, чтобы они говорили о себе,но не на основании вычитанного ими из книг, а на основании движения ихсобственной души? Мы благоговейно исповедуемся перед богом и нашимдуховником, а наши соседи исповедуются публично [1036]. Но мне скажут, что мыисповедуемся только в прегрешениях; на это я отвечу, что мы исповедуемся вовсем, ибо сама наша добродетель небезупречна и нуждается в покаянии. Жить —вот мое занятие и мое искусство. Тот, кто хочет запретить мне говорить обэтом по моему разумению, опыту и привычке, пусть прикажет архитекторуговорить о зданиях не своими мыслями, а чужими, на основании чужих знаний, ане своих собственных. Если говорить о своих качествах есть самомнение, топочему Цицерон не превозносит красноречия Гортензия, а Гортензий —красноречия Цицерона? [1037]Пожалуй, кто-нибудь скажет, что лучше было бы,если бы я свидетельствовал о себе делами и творениями, а не одними толькословами. Но я изображаю главным образом мои размышления — вещь весьманеуловимую и никак не поддающуюся материальному воплощению. Лишь свеличайшим трудом могу я облечь их в такую воздушную оболочку, как голос.Многие более мудрые и более благочестивые люди прожили жизнь, не совершивникаких выдающихся поступков. Поступки говорят больше о моих удачах, чем обомне самом. Они свидетельствуют скорее о своей роли, чем о моей, позволяясудить о последней лишь гадательно и очень неточно: всякий раз с какой-либоодной стороны. А тут я выставляю целиком себя напоказ: нечто вроде скелета,в котором с одного взгляда можно увидеть все — вены, мускулы, связки, все вотдельности и на своем месте. А кашель показал бы лишь одну часть картины,внезапная бледность или сердцебиение — другую, да и то не вполне достовернымобразом. Тут я описываю не свои движения, а себя, свою сущность. Я считаю,что следует быть осторожным в суждении о себе и равным образом точным впоказаниях о себе, независимо от того, делаются ли они вслух или про себя.Если бы мне казалось, что я добр и умен или что-нибудь в этом роде, я сказалбы об этом во весь голос. Говорить о себе уничижительно, хуже, чем ты естьна деле, — не скромность, а глупость. Расценивать себя ниже того, что тыстоишь, есть, по словам Аристотеля, трусость и малодушие [1038]. Никакаядобродетель не улучшается от искажения, а истина никогда не покоится на лжи.Говорить о себе, превознося себя, лучше, чем ты есть на деле, не тольковсегда — тщеславие, но также нередко и глупость. В основе этого порокалежит, по-моему, чрезмерное самодовольство и неразумное себялюбие. Лучшеесредство для исцеления от этого порока — делать прямо противоположное тому,что предписывают те, кто, запрещая говорить о себе, тем самым еще строжезапрещают о себе думать. Гордыня порождается мыслью, язык может принимать вэтом лишь незначительное участие. Запрещающим говорить о себе кажется, чтозаниматься собой значит любоваться собой, что неотвязно следить за собой иизучать себя значит придавать себе слишком много цены. Это, конечно, бывает.Но такая крайность проявляется только у тех, кто изучает себя лишьповерхностно; у тех, кто обращается к себе, лишь покончив со всеми своимиделами; кто считает занятие собой делом пустым и праздным; кто держитсямнения, что развивать свой ум и совершенствовать свой характер — все равночто строить воздушные замки; и кто полагает, что самопознание — делопостороннее и третьестепенное.
Если кто-нибудь, оглядываясь на нижестоящих, кичится своей ученостью,пусть он обратит взор к минувшим векам, тогда он сразу смирится, увидев,сколько было тысяч людей, стоявших неизмеримо выше его. А если онпреувеличенного мнения о своей доблести, пусть припомнит жизнь обоихСципионов и стольких армий и стольких народов, до которых ему бесконечнодалеко. Никакое особое достоинство не преисполнит гордостью того, ктоосознает все великое множество присущих ему несовершенств и слабостей, ивдобавок ко всему — все ничтожество человеческого существования.
Именно потому, что Сократ сумел искренне принять наставление своегобога: «Познай самого себя», и в результате этого самопознания прониксяпрезрением к себе, он удостоился звания мудреца. Тот, кто сумеет таким жеобразом познать себя, может не бояться говорить о результатах своегопознания [1039].